https://wodolei.ru/catalog/vanni/100x70/
Алена от руки восстановила текст в своей копии, а потом настало время идти гулять с Лизочкой.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЗОИ КОЛЧИНСКОЙ
Времени было три часа ночи — я как раз незадолго до этого слышала, как били часы на старой башне… Она стояла над Свией, но удары колокола разносились в ночной тиши через весь город, даже до тюрьмы достигали, хотя услышать их можно было только таким настороженным слухом, какой был у меня тогда. И вот лишь только стих последний глухой удар, как я услышала эти шаги, возню в коридоре и также женский плач, жалобный такой плач, ну просто детский. Вот, подумала, уже и детей начали хватать!
Шаги остановились у нашей двери. Я едва успела откатиться от порога и вскочить на свои нары, вернее, на их краешек (спала я рядом с одной из воровок, с самого краю нар), как загремел засов, дверь открылась, из коридора легла полоса света. Надо сказать, что одним из немногих электрифицированных зданий в Свийске была именно тюрьма, и первое, что сделали большевики, взяв город, это восстановили работу электростанции, поэтому и днем, и ночью в коридорах тюрьмы горел свет, а в камерах его, слава богу, на ночь выключали, может быть, экономили мазут или солярку, или на чем там работал электрический движок! Так вот, в полосе света я увидела две фигуры охранников, которые, зажимая под мышками винтовки, волокли в камеру какую-то женщину. Она молчала, лишь, изредка громко всхлипывая, билась между ними, пытаясь вырваться, а они, тоже молча, силились ее удержать и перетащить через порог. Какое-то время длилась эта борьба, потом, конечно, охранники заставили пленницу перешагнуть порог, толкнули, захлопнули дверь, заложили ее засовом и ушли. И все это — не проронив ни слова. Но за те мгновения, пока женщина еще билась на пороге и была освещена, я успела увидеть ее — и до глубины души поразилась странности ее облика!
Она была босиком и одета в смятый розовый шелковый пеньюар. Волосы, которые сначала показались мне черными, были распущены. Поверх пеньюара напялена крестьянская безрукавка овчиной внутрь, крытая черным сатином. Поскольку я потом несколько дней носила эту безрукавку, я ее очень хорошо запомнила. Так же как запах странных духов, которые источала овчина… На самом деле овчины всегда пахнут кисло и довольно противно, а эта хранила запах духов, которыми ее некогда полили, вдобавок очень щедро. Вид, словом, у новой постоялицы нашей камеры был более чем странный!
Но вот ее втолкнули в дверь, прогремели засовы, воцарились темнота и тишина.
Какие-то мгновения я ничего не видела и не слышала. Женщина стояла, тоже ничего не видя со свету, очень тихо, почти не дыша. Потом из ее горла вырвался всхлип, затем еще один, еще.., и она заплакала, да так жалобно и горько, что если бы я не видела только что ее зрелой, стройной и статной фигуры, я могла бы сказать, что плачет ребенок. Чувствовалось, что бурные рыдания рвались наружу из ее груди, но она сдерживалась, словно была брошена в клетку к неведомому спящему чудовищу и боялась разбудить и обозлить его своими стенаниями.
Тем временем глаза мои привыкли к темноте. Вдобавок на улице сбоку от нашего окна стоял фонарь, который освещал тюремный двор и давал какое-то количество света в камеру. Обычно этот свет мешал мне спать, но сейчас я радовалась ему, потому что он освещал странную женщину и позволял видеть то, что она делает.
Хотя, честно говоря, ничего такого особенного она не делала: просто стояла, всхлипывала и вглядывалась в темноту, пытаясь понять, куда попала.
Наша камера продолжала спать тяжелым, крепким, каменным сном. Одна я бодрствовала, но лежала тихо, почему-то даже задерживала дыхание.
Тем временем женщина сделала несколько осторожных шагов по камере. Легкий шелест сопровождал каждое ее движение — это шелестел дорогой шелк пеньюара. Я невольно улыбнулась — давным-давно не слышала таких мирных, таких женских звуков! Новая обитательница нашего узилища тихонько продвигалась между нар, и я поняла, что она выискивает место, где можно прилечь. Но камера была переполнена, и мы спали на нарах по двое. Единственное, повторяю, свободное место было рядом с убийцей тирана-мужа. Другие женщины как-то все разбились по парам, ей пары среди нашей сестры не нашлось, ну а мужчины до смерти ее боялись, оттого предпочитали тесниться по трое, только бы не оказаться вместе с ней. Вдобавок от нее шел какой-то невыносимый, почти звериный дух, и даже в том спертом воздухе, который царил в месте нашего заточения, он был отвратителен. И вот я увидела, как новая обитательница камеры в поисках свободного места направляется прямо к этим нарам!
И тут меня что-то словно бы толкнуло.
— Погодите, — шепотом сказала я, — не ходите туда, ложитесь вот здесь.
И встала с нар.
Как подумаю, что вся моя жизнь сложилась бы иначе, если бы я промолчала тогда… Может быть, я была бы уже мертва, а может быть, жива, но не испытала бы столько горя.., счастья… Не знаю! Это была бы уже другая жизнь, и что толку думать о ней, какой смысл гадать.
Даже сама не пойму, что заставило меня заговорить. Жалость, наверное, что эта бедная женщина, и так настрадавшаяся (весь ее растерзанный, странный облик говорил о перенесенных страданиях), принуждена будет провести ночь бок о бок со звероподобной убийцей, а утром увидит рядом с собой ее тупую, жуткую образину. Жалость, да… Я вспомнила, как сама попала сюда, как мне было тяжело, как никто не обращал на меня внимания и не сделал даже попытки помочь прижиться на новом месте.
Словом, я встала с нар и показала ей, чтобы она ложилась на мое жалкое ложе.
— А где же ты станешь спать? — пробормотала она чуть слышно.
В голосе ее чувствовался легкий акцент. Так могла говорить по-русски иностранка, но я не могла понять, какой это акцент.
— Ничего, — прошептала я в ответ. — Я лягу на полу, там дышать легче. Я люблю спать на полу.
И я снова бросила на пол свой пыльник, который заменял мне матрас и одеяло.
Глядя, как я устраиваюсь, женщина стащила свою безрукавку, легла на нары и накрылась ею. Потом чуть приподнялась на локте и шепнула мне:
— Дзенкуе бардзо!
Так она полька… Я мигом вспомнила, как еще девочкой гостила в имении у моих дальних-предальних родственников с материнской стороны, поляков. Не кровных родственников, а свойственников. Вспомнила те несколько польских слов, которые врезались мне в память, и прошептала в ответ:
— Нема за цо!
Это означает — «не за что».
Ох, как она встрепенулась! Даже на нарах подскочила!
— Чи пани польска? Чи пани муво по-польску?!
— Нет, — ответила я чистую правду, — я не полька, и я понимаю по-польски только несколько слов.
Она тяжело-тяжело вздохнула:
— Бардзо шкода!
— Бардзо шкода, — повторила я, потому что мне и в самом деле было очень жаль, что я не знаю ее языка. Мне было жаль эту залетную шелковистую пташку, хотелось хоть чем-то ее утешить…
Она уронила голову на локоть, который ей, как и всем нам в камере, был вместо подушки.
Я видела, как блестят ее глаза в темноте, и вдруг шепнула:
— Меня зовут Зоя Колчинская. А вас?
Почему-то я думала, что она отмолчится, однако она ответила так охотно, словно только и ждала моего вопроса:
— Малгожата Потоцкая. Маргарита по-вашему.
— За что вы здесь? Почему вы так одеты?
— Так с постели ж взяли, пся крев! — вздохнула она. — Пришли о пулноцы, вынули из постели. А за что… Вот уж верно: нема за цо! За то, что дурой была доверчивой.
— Кто вы? Ваш муж офицер?
— Так не! — хмыкнула она. — Я незамужняя, я акторка. Ехала сюда из Петербурга с кавалером, да беда — убили его в пути какие-то бандиты, не то красные, не то зеленые, але даже и синие, один Езус ведает. Меня военные подобрали, привезли сюда. Ходили ко мне, давали деньги да продукты. А как подступили коммуняки, прибег до мене едэн пулковник — он давно уже за мной ухаживал, да я на него не глядела! — и говорит: у меня драгоценности покойной жены есть, все тебе отдам, только поезжай со мной! Я согласилась, а что делать: хоть не мил он мне, да шибко не хотела у тех красных лайдаков, бездельников, оставаться. Ну, он мне отдал узелок с камнями да еще дал злот перьценэк. Приеду, говорит, через час, вещи собери. А какие у меня вещи? От всего гардероба каких-то дзесенць платьев и осталось. Ну, увязала их, сижу, жду… Да так и не дождалась никого! Лучше б одна ушла. День — не пришел, два — не пришел. Неужели убили моего пулковника, думаю? Платья снова в шкаф повесила, надо жить дальше. Думаю, когда край придет, стану камни по одному продавать, как-нибудь продержусь. А коли объявится пулковник, верну ему, что останется, да повинюсь. Эти дни, что красные вошли в город, я тихо жила, носа никуда не высовывала, уже думала: минует меня чаша сия, а нынче в ноцы грохот: «Отворяй, бела кость!» Я открыла — ворвались эти пшеклентные, проклятые: «Где камни шляхэтны, где казна полковая?» Я им: «Не розумем панов!» А они хлесть по щекам: «Не розумем?! Сейчас уразумеешь!» Открывают дверь, и входит.., мой пулковник!
— Жив? — ахнула я изумленно.
— А как же! — прошипела Малгожата. — И говорит: «Ну да, это та самая женщина, у которой оставлена была наша полковая казна для поддержки подпольных контрреволюционных организаций». Я чуть без памяти не грянулась: какая казна? Казна — то деньги, а он мне дал всего лишь горстку камней. Дамское счастье! А он так и сыплет словами, так и сыплет: она-де должна явки организовать, документы фальшивые покупать… Нет денег, ничего? Значит, уже в ход пошло, значит, уже действует белое подполье! О, говорят краснопузые лайдаки, это птица высокого полета, а раз так, надобно ее в тюрьму отвести, там допросят и разберутся. Стащили меня с постели в чем была, босую потащили, я только и успела, что в сенях с гвоздя старую камизэльку сдернуть. Ну и вот…
Она вздохнула.
Слова «камизэлька» я не знала, но нетрудно было догадаться, что это безрукавка по-польски.
— А вы, пани Зоя, за какие грехи здесь? — прошептала Малгожата и вдруг сладко зевнула.
— Спите сейчас, у нас еще будет время поговорить, — сказала я. И сама ужаснулась своим словам. Получается, я предрекла ей долгое заточение! Мне надо было утешить ее, убедить, что в обстоятельствах ее дела разберутся, что обвинение ее вздорно, что это провокация чистой воды… Совершенно непонятно, за что так поступил с ней этот «пулковник». Неужели месть за то, что она его некогда отвергла? Тогда он подлец, вот и все. Но зачем он оставлял ей драгоценности? Вдруг бы она сбежала с ними… Хотя откуда Малгожата знала, может быть, в том узелке лежали какие-то подделки, а не настоящие камни? Темная история. Несправедливая! Хотя.., кто из нас мог ждать от красных справедливости?
Малгожата молчала, я тоже. Я думала, она уже спит, как вдруг она слабо выдохнула:
— Добраноц!
— Добраноц, — пожелала и я. — Доброй ночи.
Больше я ничем не могла облегчить ее участь, только надеждой, что первая ночь ее заточения будет доброй!
Дыхание Малгожаты моментально стало ровным, тихим — она уснула, словно рухнула в сон. А через мгновение и я, которая давным-давно уже отвыкла спать спокойно, тоже уснула.
* * *
Таких каруселей в Париже довольно много: кругленькие, нарядные, в стиле не то барокко, не то рококо, с сентиментальными каретами в виде морских раковин и множеством разномастных лошадей. Но у каждой карусели своя особенность. Например, у той, что в парке Аллей, в числе ездовых животных имеются не только лошади, но также мулы, коровы и даже хрюшки. Причем коровы периодически мычат, а поросята хрюкают. Движение сопровождается народными детскими песенками, совершенно прелестными, — про лодочку, которая качается на речных волнах, про маленьких рыбок, которые плавают совсем как большие, про день, который уходит в тишине, как по бархату, — и все такое в том же роде. Карусель в Тюильри, как ни странно, самая простая из всех. Вид у нее довольно блеклый, мелодии играются какие-то незамысловатые, в одно ухо влетающие, в другое вылетающие, зато здесь можно покататься на слонах — само собой деревянных, а не настоящих. С другой стороны, лошади, мулы, коровы и поросята ведь тоже неживые, слава богу.. На карусели около знаменитой городской ратуши Алена с Лизочкой не катались ни разу: как-то ноги до нее не доводили. Любимой их каруселью была та, что на Монмартре, у подножия холма Сакре-Кер, на котором возвышается знаменитый, немыслимо, фантастически красивый храм Священного Сердца — место восторженного паломничества туристов, место, куда настоящие парижане не ходят практически никогда.., ну вот разве что надо ребенка на карусели покатать.
Почему-то в Париже вот уже почти сотню лет считается хорошим тоном при упоминании этого храма скептически пожимать плечами. Алена парижанкой не была, поэтому Сакре-Кер считала Шедевром архитектуры, а двухъярусную карусель обожала за ее совершенную красоту, за то, что здесь была красная лошадка под удобным седлом, и сажать на него Лизочку можно было совершенно без опаски. А главное, за то, что здесь целый день без остановки игрались лучшие в мире мелодии — мелодии аргентинского танго, причем большей частью подлинные, начала минувшего века, когда это танго только родилось и еще не было испорчено чеканной, несколько милитаризованной ритмикой, из которой позднее вылупилось танго классическое… (впрочем, комплименты этому виду танца мы уже отпускали, поэтому не станем повторяться). Звучал здесь, конечно, и несравненный Пьяццола с его бандонеоном, куда ж без него, и настроение у всех, кто садился на эту карусель и начинал кружиться в ритме старого танго (очень напоминающего вальс, даже если это была «La Cumparsita»), мгновенно делалось самое благостное и романтическое. Лица всех без исключения — и детей, и взрослых, катающихся и просто наблюдающих со стороны, — расплывались в улыбках, и Алена точно знала, что сейчас на ее губах играет точно такая же мечтательная улыбка, как на всех прочих лицах.
Наученная прошлогодним опытом общения с Лизочкой, она сразу покупала целую пачку билетов. Во-первых, так выходило дешевле, чем платить за каждое отдельное катание (оно стоило два евро, а оптом за тринадцать билетов следовало выложить всего десять), во-вторых, Лизочка никогда не ограничивалась меньше чем пятью кругами и уходила с карусели только после слезных молений Алены, у которой уже начинала мутиться голова и желудок подкатывал к горлу.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЗОИ КОЛЧИНСКОЙ
Времени было три часа ночи — я как раз незадолго до этого слышала, как били часы на старой башне… Она стояла над Свией, но удары колокола разносились в ночной тиши через весь город, даже до тюрьмы достигали, хотя услышать их можно было только таким настороженным слухом, какой был у меня тогда. И вот лишь только стих последний глухой удар, как я услышала эти шаги, возню в коридоре и также женский плач, жалобный такой плач, ну просто детский. Вот, подумала, уже и детей начали хватать!
Шаги остановились у нашей двери. Я едва успела откатиться от порога и вскочить на свои нары, вернее, на их краешек (спала я рядом с одной из воровок, с самого краю нар), как загремел засов, дверь открылась, из коридора легла полоса света. Надо сказать, что одним из немногих электрифицированных зданий в Свийске была именно тюрьма, и первое, что сделали большевики, взяв город, это восстановили работу электростанции, поэтому и днем, и ночью в коридорах тюрьмы горел свет, а в камерах его, слава богу, на ночь выключали, может быть, экономили мазут или солярку, или на чем там работал электрический движок! Так вот, в полосе света я увидела две фигуры охранников, которые, зажимая под мышками винтовки, волокли в камеру какую-то женщину. Она молчала, лишь, изредка громко всхлипывая, билась между ними, пытаясь вырваться, а они, тоже молча, силились ее удержать и перетащить через порог. Какое-то время длилась эта борьба, потом, конечно, охранники заставили пленницу перешагнуть порог, толкнули, захлопнули дверь, заложили ее засовом и ушли. И все это — не проронив ни слова. Но за те мгновения, пока женщина еще билась на пороге и была освещена, я успела увидеть ее — и до глубины души поразилась странности ее облика!
Она была босиком и одета в смятый розовый шелковый пеньюар. Волосы, которые сначала показались мне черными, были распущены. Поверх пеньюара напялена крестьянская безрукавка овчиной внутрь, крытая черным сатином. Поскольку я потом несколько дней носила эту безрукавку, я ее очень хорошо запомнила. Так же как запах странных духов, которые источала овчина… На самом деле овчины всегда пахнут кисло и довольно противно, а эта хранила запах духов, которыми ее некогда полили, вдобавок очень щедро. Вид, словом, у новой постоялицы нашей камеры был более чем странный!
Но вот ее втолкнули в дверь, прогремели засовы, воцарились темнота и тишина.
Какие-то мгновения я ничего не видела и не слышала. Женщина стояла, тоже ничего не видя со свету, очень тихо, почти не дыша. Потом из ее горла вырвался всхлип, затем еще один, еще.., и она заплакала, да так жалобно и горько, что если бы я не видела только что ее зрелой, стройной и статной фигуры, я могла бы сказать, что плачет ребенок. Чувствовалось, что бурные рыдания рвались наружу из ее груди, но она сдерживалась, словно была брошена в клетку к неведомому спящему чудовищу и боялась разбудить и обозлить его своими стенаниями.
Тем временем глаза мои привыкли к темноте. Вдобавок на улице сбоку от нашего окна стоял фонарь, который освещал тюремный двор и давал какое-то количество света в камеру. Обычно этот свет мешал мне спать, но сейчас я радовалась ему, потому что он освещал странную женщину и позволял видеть то, что она делает.
Хотя, честно говоря, ничего такого особенного она не делала: просто стояла, всхлипывала и вглядывалась в темноту, пытаясь понять, куда попала.
Наша камера продолжала спать тяжелым, крепким, каменным сном. Одна я бодрствовала, но лежала тихо, почему-то даже задерживала дыхание.
Тем временем женщина сделала несколько осторожных шагов по камере. Легкий шелест сопровождал каждое ее движение — это шелестел дорогой шелк пеньюара. Я невольно улыбнулась — давным-давно не слышала таких мирных, таких женских звуков! Новая обитательница нашего узилища тихонько продвигалась между нар, и я поняла, что она выискивает место, где можно прилечь. Но камера была переполнена, и мы спали на нарах по двое. Единственное, повторяю, свободное место было рядом с убийцей тирана-мужа. Другие женщины как-то все разбились по парам, ей пары среди нашей сестры не нашлось, ну а мужчины до смерти ее боялись, оттого предпочитали тесниться по трое, только бы не оказаться вместе с ней. Вдобавок от нее шел какой-то невыносимый, почти звериный дух, и даже в том спертом воздухе, который царил в месте нашего заточения, он был отвратителен. И вот я увидела, как новая обитательница камеры в поисках свободного места направляется прямо к этим нарам!
И тут меня что-то словно бы толкнуло.
— Погодите, — шепотом сказала я, — не ходите туда, ложитесь вот здесь.
И встала с нар.
Как подумаю, что вся моя жизнь сложилась бы иначе, если бы я промолчала тогда… Может быть, я была бы уже мертва, а может быть, жива, но не испытала бы столько горя.., счастья… Не знаю! Это была бы уже другая жизнь, и что толку думать о ней, какой смысл гадать.
Даже сама не пойму, что заставило меня заговорить. Жалость, наверное, что эта бедная женщина, и так настрадавшаяся (весь ее растерзанный, странный облик говорил о перенесенных страданиях), принуждена будет провести ночь бок о бок со звероподобной убийцей, а утром увидит рядом с собой ее тупую, жуткую образину. Жалость, да… Я вспомнила, как сама попала сюда, как мне было тяжело, как никто не обращал на меня внимания и не сделал даже попытки помочь прижиться на новом месте.
Словом, я встала с нар и показала ей, чтобы она ложилась на мое жалкое ложе.
— А где же ты станешь спать? — пробормотала она чуть слышно.
В голосе ее чувствовался легкий акцент. Так могла говорить по-русски иностранка, но я не могла понять, какой это акцент.
— Ничего, — прошептала я в ответ. — Я лягу на полу, там дышать легче. Я люблю спать на полу.
И я снова бросила на пол свой пыльник, который заменял мне матрас и одеяло.
Глядя, как я устраиваюсь, женщина стащила свою безрукавку, легла на нары и накрылась ею. Потом чуть приподнялась на локте и шепнула мне:
— Дзенкуе бардзо!
Так она полька… Я мигом вспомнила, как еще девочкой гостила в имении у моих дальних-предальних родственников с материнской стороны, поляков. Не кровных родственников, а свойственников. Вспомнила те несколько польских слов, которые врезались мне в память, и прошептала в ответ:
— Нема за цо!
Это означает — «не за что».
Ох, как она встрепенулась! Даже на нарах подскочила!
— Чи пани польска? Чи пани муво по-польску?!
— Нет, — ответила я чистую правду, — я не полька, и я понимаю по-польски только несколько слов.
Она тяжело-тяжело вздохнула:
— Бардзо шкода!
— Бардзо шкода, — повторила я, потому что мне и в самом деле было очень жаль, что я не знаю ее языка. Мне было жаль эту залетную шелковистую пташку, хотелось хоть чем-то ее утешить…
Она уронила голову на локоть, который ей, как и всем нам в камере, был вместо подушки.
Я видела, как блестят ее глаза в темноте, и вдруг шепнула:
— Меня зовут Зоя Колчинская. А вас?
Почему-то я думала, что она отмолчится, однако она ответила так охотно, словно только и ждала моего вопроса:
— Малгожата Потоцкая. Маргарита по-вашему.
— За что вы здесь? Почему вы так одеты?
— Так с постели ж взяли, пся крев! — вздохнула она. — Пришли о пулноцы, вынули из постели. А за что… Вот уж верно: нема за цо! За то, что дурой была доверчивой.
— Кто вы? Ваш муж офицер?
— Так не! — хмыкнула она. — Я незамужняя, я акторка. Ехала сюда из Петербурга с кавалером, да беда — убили его в пути какие-то бандиты, не то красные, не то зеленые, але даже и синие, один Езус ведает. Меня военные подобрали, привезли сюда. Ходили ко мне, давали деньги да продукты. А как подступили коммуняки, прибег до мене едэн пулковник — он давно уже за мной ухаживал, да я на него не глядела! — и говорит: у меня драгоценности покойной жены есть, все тебе отдам, только поезжай со мной! Я согласилась, а что делать: хоть не мил он мне, да шибко не хотела у тех красных лайдаков, бездельников, оставаться. Ну, он мне отдал узелок с камнями да еще дал злот перьценэк. Приеду, говорит, через час, вещи собери. А какие у меня вещи? От всего гардероба каких-то дзесенць платьев и осталось. Ну, увязала их, сижу, жду… Да так и не дождалась никого! Лучше б одна ушла. День — не пришел, два — не пришел. Неужели убили моего пулковника, думаю? Платья снова в шкаф повесила, надо жить дальше. Думаю, когда край придет, стану камни по одному продавать, как-нибудь продержусь. А коли объявится пулковник, верну ему, что останется, да повинюсь. Эти дни, что красные вошли в город, я тихо жила, носа никуда не высовывала, уже думала: минует меня чаша сия, а нынче в ноцы грохот: «Отворяй, бела кость!» Я открыла — ворвались эти пшеклентные, проклятые: «Где камни шляхэтны, где казна полковая?» Я им: «Не розумем панов!» А они хлесть по щекам: «Не розумем?! Сейчас уразумеешь!» Открывают дверь, и входит.., мой пулковник!
— Жив? — ахнула я изумленно.
— А как же! — прошипела Малгожата. — И говорит: «Ну да, это та самая женщина, у которой оставлена была наша полковая казна для поддержки подпольных контрреволюционных организаций». Я чуть без памяти не грянулась: какая казна? Казна — то деньги, а он мне дал всего лишь горстку камней. Дамское счастье! А он так и сыплет словами, так и сыплет: она-де должна явки организовать, документы фальшивые покупать… Нет денег, ничего? Значит, уже в ход пошло, значит, уже действует белое подполье! О, говорят краснопузые лайдаки, это птица высокого полета, а раз так, надобно ее в тюрьму отвести, там допросят и разберутся. Стащили меня с постели в чем была, босую потащили, я только и успела, что в сенях с гвоздя старую камизэльку сдернуть. Ну и вот…
Она вздохнула.
Слова «камизэлька» я не знала, но нетрудно было догадаться, что это безрукавка по-польски.
— А вы, пани Зоя, за какие грехи здесь? — прошептала Малгожата и вдруг сладко зевнула.
— Спите сейчас, у нас еще будет время поговорить, — сказала я. И сама ужаснулась своим словам. Получается, я предрекла ей долгое заточение! Мне надо было утешить ее, убедить, что в обстоятельствах ее дела разберутся, что обвинение ее вздорно, что это провокация чистой воды… Совершенно непонятно, за что так поступил с ней этот «пулковник». Неужели месть за то, что она его некогда отвергла? Тогда он подлец, вот и все. Но зачем он оставлял ей драгоценности? Вдруг бы она сбежала с ними… Хотя откуда Малгожата знала, может быть, в том узелке лежали какие-то подделки, а не настоящие камни? Темная история. Несправедливая! Хотя.., кто из нас мог ждать от красных справедливости?
Малгожата молчала, я тоже. Я думала, она уже спит, как вдруг она слабо выдохнула:
— Добраноц!
— Добраноц, — пожелала и я. — Доброй ночи.
Больше я ничем не могла облегчить ее участь, только надеждой, что первая ночь ее заточения будет доброй!
Дыхание Малгожаты моментально стало ровным, тихим — она уснула, словно рухнула в сон. А через мгновение и я, которая давным-давно уже отвыкла спать спокойно, тоже уснула.
* * *
Таких каруселей в Париже довольно много: кругленькие, нарядные, в стиле не то барокко, не то рококо, с сентиментальными каретами в виде морских раковин и множеством разномастных лошадей. Но у каждой карусели своя особенность. Например, у той, что в парке Аллей, в числе ездовых животных имеются не только лошади, но также мулы, коровы и даже хрюшки. Причем коровы периодически мычат, а поросята хрюкают. Движение сопровождается народными детскими песенками, совершенно прелестными, — про лодочку, которая качается на речных волнах, про маленьких рыбок, которые плавают совсем как большие, про день, который уходит в тишине, как по бархату, — и все такое в том же роде. Карусель в Тюильри, как ни странно, самая простая из всех. Вид у нее довольно блеклый, мелодии играются какие-то незамысловатые, в одно ухо влетающие, в другое вылетающие, зато здесь можно покататься на слонах — само собой деревянных, а не настоящих. С другой стороны, лошади, мулы, коровы и поросята ведь тоже неживые, слава богу.. На карусели около знаменитой городской ратуши Алена с Лизочкой не катались ни разу: как-то ноги до нее не доводили. Любимой их каруселью была та, что на Монмартре, у подножия холма Сакре-Кер, на котором возвышается знаменитый, немыслимо, фантастически красивый храм Священного Сердца — место восторженного паломничества туристов, место, куда настоящие парижане не ходят практически никогда.., ну вот разве что надо ребенка на карусели покатать.
Почему-то в Париже вот уже почти сотню лет считается хорошим тоном при упоминании этого храма скептически пожимать плечами. Алена парижанкой не была, поэтому Сакре-Кер считала Шедевром архитектуры, а двухъярусную карусель обожала за ее совершенную красоту, за то, что здесь была красная лошадка под удобным седлом, и сажать на него Лизочку можно было совершенно без опаски. А главное, за то, что здесь целый день без остановки игрались лучшие в мире мелодии — мелодии аргентинского танго, причем большей частью подлинные, начала минувшего века, когда это танго только родилось и еще не было испорчено чеканной, несколько милитаризованной ритмикой, из которой позднее вылупилось танго классическое… (впрочем, комплименты этому виду танца мы уже отпускали, поэтому не станем повторяться). Звучал здесь, конечно, и несравненный Пьяццола с его бандонеоном, куда ж без него, и настроение у всех, кто садился на эту карусель и начинал кружиться в ритме старого танго (очень напоминающего вальс, даже если это была «La Cumparsita»), мгновенно делалось самое благостное и романтическое. Лица всех без исключения — и детей, и взрослых, катающихся и просто наблюдающих со стороны, — расплывались в улыбках, и Алена точно знала, что сейчас на ее губах играет точно такая же мечтательная улыбка, как на всех прочих лицах.
Наученная прошлогодним опытом общения с Лизочкой, она сразу покупала целую пачку билетов. Во-первых, так выходило дешевле, чем платить за каждое отдельное катание (оно стоило два евро, а оптом за тринадцать билетов следовало выложить всего десять), во-вторых, Лизочка никогда не ограничивалась меньше чем пятью кругами и уходила с карусели только после слезных молений Алены, у которой уже начинала мутиться голова и желудок подкатывал к горлу.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7