Качество, достойный сайт
Сергеев-Ценский Сергей
Воспоминания
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Воспоминания
1 - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Живописец вывесок и маляр Аполлон Хахалев, рыбак и грузчик Николай Курутин и письмоносец Ефим Панасюк сошлись на пристани в день отдыха в половине мая, когда море согревалось, потело и во всю видимую ширь отдыхало от зимних штормов.
Курутин, белесый, средних лет, низенький, смирного вида, присмотревшись к мреющей линии горизонта, сказал хриповато:
- Три миноносца идут... в кильватерной.
На это отозвался Панасюк, к глазам приставя ладонь:
- Что значит - матрос бывший! То он видит, чего духу-звания нет!
Но Аполлон, вытянув вперед голову и прищурясь, чуть не пропел торжественным тенором:
- Посто-ой! Три, говоришь? Вижу! Действительно, три! Учебное плавание совершают?
- А разумеется, учебное, как пока что ни с кем не воюем.
И Курутин все еще глядел в сторону миноносцев, а уж вертлявого, подбористого Аполлона занимал общий вопрос о действиях черноморского флота во время войны. Он спросил, важно оттопыривая губы:
- Да никак, черноморский флот этот - он и во время войны не очень много сражений имел?
Курутин подумал, слегка кашлянул:
- При Эбергарде, правду сказать, много по морю не ходили, а больше на рейде стояли, - это верно. А вот как адмирал Колчак его место заступил, тот довольно был беспокойный и так что гонку судам и людям задавал большую.
- Так что Колчака, значит, ты видал, а? Разглядел его, как следует быть?
- Ну вот! А как же иначе? Командующий эскадрой был, да чтобы я, матрос, его не разглядел? Я тогда на "Георгии Победоносце" служил. Отлично я его мог разглядеть. Сказать тебе могу, о-очень сурьезный был человек. Росту, правда, не то чтоб великого, ну, собою крепкий. Рыжеватый, носастый, с проседью. Вот уж кто отдыху никакого не знал. Днем ли, ночью ли, - всегда он на ногах, и когда он спал, никому неизвестно. И страсть он на руку был легкий: чуть что, счас, кому ни попало, р-раз в морду! Все равно ему решительно, кто: матрос ли простой, боцман ли, офицер ли, - раз в морду, и никаких. Это, конечно, все за счастье считали: ударил, злость сорвал и, может, потом забудет. А то раз, помню, мы к Трапезунду шли. Команда была контрминоносцам: "Давай полный ход". А один, - "Бойкий" назывался, - отзывается: "Больше тринадцати узлов не могу". Это значит, как старые броненосцы. Колчак командует тогда: "Контрминоносцы - налево, в кильватерную колонну стройся!" Значит, и "Бойкий" тоже должен поэтому вместе со всеми. Выходит, и он налево, сирота! Опять команда: "Развивай ход!" Это, конечно, по секрету, головному судну была команда. Развили до восемнадцати узлов. Хорошо! Глядит Колчак - и "Бойкий" не отстает: и у него, как у людей, восемнадцать. Опять он, Колчак, головному команду секретную, чтобы жарил, одним словом, сколько есть возможности. Так что до двадцати трех узлов довел головной контрминоносец. А "Бойкий" того не знает, конечно, а что касается ходу, то идет себе он так, как и все идут. У-ух, тут Колчак в ярость большую взошел. Кричит несудом: "Командира "Бойкого" ко мне. Сейчас середь моря ко мне доставить!" Вот озверел! Орет, ногами топает. Ну, кое-как его уверили, что в море открытом уйти тому несчастному некуда, а пускай просто команду сдаст старшему лейтенанту. Забыл я, как фамилия была капитану тому, ну, только больше уж мы, матросы, его не видали. Говорили потом, какие сами при этой картине находились: как только капитана того доставили, Колчак в него четыре пули всадил, как за измену. Вот он чем матросов тогда взял, - строгостью! Кабы не такой он был зверь, ему бы матросы из Севастополя не дали уехать, а то он уехал, - только шашку свою наградную в море кинул, да всю Сибирь против Советской власти разбунтовал!
Аполлон сказал на это:
- Не он, так другой бы нашелся.
- Нет, не-ет, брат! - покрутил головой Курутин. - Чтобы Сибирь, - тогда это большую отчаянность надо было иметь. Э-эх, время это я помню, когда самый разрух начался. Кто тогда только животом вперед не лез? Однако мало кто из них удержался. Ну, какая такая особая должность артельщика, ну, одним словом, который баталеру помощник, продукты покупает? Так, - ничтожная. Однако деньги, конечно, всегда на руках. Показывалось это многим тоже лестно. Вот был у нас такой один матрос, Ратушкин его фамилия была, и тоже речи мог говорить. Все об чем же? Об тех, какие продовольствием заведуют, что все они шкуры и, понятно, сукины дети, матросов грабили, а сами жирели-наживались на народных деньгах, а между прочим в каждой копейке должны давать товарищам отчет, прочее, подобное. Ну, раз так говорил, другой, третий, - мы промеж себя выносим решение: "Давай Ратушкина к этому делу приставим: этот, видать, не подкачает". Вот, стало быть, Ратушкину препоручили. И что же ты думаешь? Человек даже двух дней на должности не продержался, - в первый же день своровал и попал на тайные глаза. Известно, борщ матросский - он катыком тогда заправлялся, - чем сейчас, не знаю. Вот Ратушкин пошел катык для борща покупать. Надо было двадцать фунтов, а он десять купил. А матрос тогда один наш в лавочке был, в темном уголышке за другими стоял и всю эту картину видел. Кушают матросы борщ, - что-то им показывается он безовкусный. А тот самый матрос, какого Ратушкин не доглядел в лавочке, взял да и поднялся: "Так было дело, товарищи: десять фунтов катыку было куплено, вот почему борщ безовкусный". Сейчас к Ратушкину все. Тот божится-клянется: "Полпуда взял. Хотите в лавочке справиться, поедем!" Ну, правду сказать, матросы тогда очень любили на берег ездить. Взяли катер, поехали и Ратушкина взяли, конечно. И этот матрос, какой на него показание свое, - он тоже. Приходят в лавку. "Сколько этот вот товарищ катыку тут у вас покупал?" - "Десять фунтов". - "Ага! та-ак! А нам же двадцать надо было, - так вот давайте еще десять". Грек еще десять фунтов отвесил. Тут матросы Ратушкина схватили. Руки ему назад закрутили, завязали, и давай его катыком с самой головы до ног мазать! Прямо, как ощекатурили малого.
Панасюк отозвался густо:
- Так и надо! Не воруй! Вот!
- Кар-ти-на для детского возраста! - заулыбался Аполлон.
- Намазали его таким манером, а потом по улицам повели, по самым в Севастополе главным: по Нахимовской, по Екатерининской, по Офицерской. А Ратушкин - он уже пять лет в Севастополе служил. Сколько барышень знакомых за пять лет матрос приобресть в состоянии! Прямо полгорода! То одна встренется, руками плеснет, то другая встренется, - шарахнется. А с Ратушкина катык аж капает отовсюду, а на груди у него табличка такая: "Вор!". Вот мне бы узнать, отучился он после этого от воровства или же еще пуще начал? Только я уж его больше что-то не видал: конечно, после срамоты такой он, не иначе, из Севастополя куда подальше подался. Да ведь и меня тоже выбрали раз, только меня уж по другой части, не по денежной. И разве же я сам набивался, как этот Ратушкин? Я всегда за других ховался, а наперед никогда не лез. А только действительно: случай один такой был, что я на учении раз вызвался сам, - это еще при старом режиме было. Людей расставить надо было округ судна. Все запутались, как бараны, а я выскочил: "Господин боцман! Дозвольте, я расставлю". И, конечно, расставил всех в лучшем виде. Вахтенный начальник, лейтенант, зовет меня: "Ты что, Курутин, видать, раньше матросом речным на пароходе служил?" - "Никак нет, - говорю, - рыбальством с детства занимался". - "Ну, - говорит, - молодец! Учи их, дураков, говорит!" С этого и пошло потом: чуть что, сейчас: "Курутин, иди сюда!" А как свобода вышла, меня на паровой катер старшиною выбирают, - ведь это что! Я это слышу - кричат по судну: "Курутин, Курутин!" А сам себе думаю: "Это опять, должно, чтоб я за других что-нибудь делал, что мне уж надоело даже. Дай-ка сховаюсь в трюм". Ушел в трюм, ан не унимаются - кричат, свистят: "Эй, Курутин!" Ничего не поделаешь, когда такое дело: надо вылезать. А сам весь, как сатана, углем выпачкался. Вылезаю на палубу, а там: "Куды тебя черти девали, что цельный час тебя ищем? Иди, тебя судовой комитет старшиной выбрал на катер паровой". Я иду, какой есть. Прихожу. "Товарищи, - говорю, - я этому делу не обучался, как катером паровым управлять. Тут, в бухте, судов всяких мало ли, и стоят и ходят! Смело могу несчастье большое сделать: возьму на катер пятьдесят-шестьдесят человек, наткнусь на такой же катер или даже на пароход напорюсь, вот и конец; и сам пропаду и людей загублю совсем безвинных". А мичман был председатель. "Ничего, - говорит, - товарищ! Научитесь!" Одним словом, и все тут кричат: "Выбрали тебя - и шабаш! Отказываться не смеешь!" А нужно было трех старшин на катер. Еще, слышу, выбрали Рябко, из Очакова он родом был, тоже смолоду рыбалил, потом еще одного, того не помню, кто именно. Вот хорошо. Я говорю всем: "Когда такое дело, то я согласен, если только старый старшина меня обучать будет". Тот, конечно, говорит: "С моим удовольствием! Так что даже две недели обучать могу". И что же ты скажешь? На другой же день, смотрю, одевается наш старшина - и на берег. Только мы его и видели! Вот тебе, думаю, "обучил"! А не больше прошло часу после этого, слышу по судну крики: "Старшину на катер! Кто старшиной выбран? На катер!" Куда, к черту! Как кинусь я в трюм, за бочки там сховался, в уголышке, сижу. Сначала, конечно, ничего там не видно было, потом глаза привыкли, кое-что разбирать стали. Ну, только, там слышу, все кричат наверху и ногами топочут-бегают. И уж явственно слышно мне стало: "Ку-ру-тин! Ку-ру-тин так и так и этак..." Думаю: "Ничего! Пускай Рябко за меня". Гляжу, кто-то еще в трюм лезет, - значит, меня ищут. А у меня уж глаза привыкши. Смотрю, - это Рябко. Крадется-крадется, как все одно кошка до птички, и в другой угол сел. Ох, и зло же меня на него взяло! А почему зло? Я-то хоть отказывался, а он с первого слова согласие свое дал. Подполз я к нему, - хлоп его по шее! Он вскочил: "Ой! Кто такой тут?" - "Как же это ты, - говорю, - сволочь такая, прячешься теперь?" - "Это ты, Курутин?" - "А то, - говорю, - кто же?" - "А ты чего же дерешься, так и так и этак!.." Ну, одним словом, поругались. А там, наверху, шум поднялся несудом. Давай выходить оба, потому, видим, и третьего нашего старшины нет, должно быть. Вышли. Ну, нас, конечно, обоих заматюкали со всех сторон и в морды кулаками тычут: "Садись на руль, черти!" Я говорю: "Не сяду! Я людей топить не хочу". Ну, тут мичман один: "Ничего! Я с вами сяду". - "Ну, - говорю, - тогда вы и отвечайте в случае чего, как я сроду веков катером не правил". Вот поехали. А в бухте - прямо сущая каша в котле кипит: катера кругом, миноноски, моторы, а я к барже одной приставать должен. Смотрю на нее - вот сейчас ее видел, а вот сейчас ее нет, до того у меня в глазах туман, и дрожь меня бьет во всем теле. Потом гляжу; вот она, проклятая, баржа-то эта, на которой нам надо, - кажись, так было, - амуницию получать. Хорошо, думаю, доехал без авариев. Сейчас я машину остановлю и руль поставлю. Командую: "Стоп, машина!" Машина стала, а катер руля не слушается и прямо на баржу прет. Спасибо, я все-таки далеко машину остановил, а то бы конец сущий! Все-таки он ее, баржу, катер мой ударил носом в борт, и все ребята мои, кто стоял, хлоп с ног, и с меня фуражка слетела, а оттуда, с баржи, человек в испуге: "Товарищи, что же вы так сурьезно? Как теперь все народное, пожалеть и баржу требуется". Прямо, смех и грех! А я говорю: "Вот видели, товарищи, кого вы старшиной выбрали!" Ну, конечно, слова нет, были и из матросов которые в лучшем виде командовать стали, - вот хотя бы того Мокроусова взять, какой у нас тут в лесах с зелеными спротив Врангеля сражался. А так я что-то много не помню кроме. Упустили мы тогда Колчака одного, а этот Колчак, оказалось, зла все-таки много наделал.
Аполлон, который был постарше Курутина лет на пятнадцать, побелесее его, покурносее и с совершенно лысой головою, хитро прищурился и заговорил:
- Я, когда пить начинаю, то так я и говорю откровенно: пью. Встречается со мной кто, спрашивает: "Как, Аполлон, поживаешь?" - "Пью! - говорю. Деньги у тебя если есть, давай за компанию вместе, а нет, - проваливай". Своих денег на чужих людей пропивать не желаю. У меня семейство есть и тоже в голодный год двадцать первый страдал. А когда работаю, то я уж работаю, вам все это, конечно, известно. Я с мальства пошел по живописной части, а на военной службе служить не приходилось, и Колчаков я никаких не видал, а только, как ты сказал, что на руку он был скорый и шибко дрался, то я тебе скажу про Айвазовского, - тоже человек был знаменитый, не хуже Колчака, только его больше в Феодосии знают, где он жительство имел, ну и, конечно, на весь свет он гремел через свои картины морские. Вот, например, море такое - это ему ничего не стоило срисовать, и получается у него картина, а Америка за нее ему кучу деньжищ дает. А как я в молодых годах в Феодосию попал на работу на малярную, то уж я про него наслышался. Огромный был, как битюг воронежский, рабочих бил - несудом. Жаловаться на него? И думать никто об этом не смей! Как же можно на него жаловаться было, когда он самому Николаю Романову, царю, крестным отцом приходился?! Так что к нему от подрядчика рабочие, что полы красить, что белить стены, потолки, даже и итить боялись. Мыслимое дело было к Айвазовскому итить? Да он в кровь морды разбивал, чуть что не так, не по его вышло. У него ученик был один, тоже живописец, кажись Пикшич фамилия была или же Пишкич, армянин, должно быть, был тоже, а может, караим, и вот - как у него море зачало выходить не хуже самого Айвазовского, тот видит такое дело, подходит к нему: "Ты-ы, сукин сын, что же это со мной делаешь, а? Т-ты-ы лучше меня, что ли, хочешь картины делать?" Ды кэ-эк звизданет ему в ухо, тот парень упал на пол, весь кровью залился. Оглох потом на это ухо совсем. И так что даже живопись с того самого момента бросил. Теперь, говорили мне, так себе по Феодосии ходит, - больше по бухгалтерской части... ну, прошенье кому написать. А как бы он, Айвазовский, по уху его не съездил, из него бы, небось, вон бы какой художник знаменитый вышел. Так и пропал человек зря... от чужой зависти. Ну меня хоть и жучили хозяева и порядочно я тоже бою вынес, все же до дела меня довели.
1 2 3