Все в ваную, приятный магазин
- А вы... постарели как... борода у вас отросла... поэтому и лицо изменилось... Пришли бы вот так в собрание - вас бы не сразу узнали, право!
- Будто? - безразлично спросил Селенгинский и прищурил глаза (этого тоже прежде не было - не помнил Бабаев). - Поэтому и меня должны судить, не иначе... - не в тон добавил он.
Он вдруг зевнул безразлично и взатяжку до слез.
Это почему-то показалось обидно Бабаеву.
- Вы хотите спать? Спите, я пойду, - сказал он, делая вид, что хочет подняться.
- Нет, нет, что вы! - заспешил Селенгинский. - Посидите, пожалуйста, ведь скучно... Когда-то зайдет мой капитанюга в шашки поиграть.
- Кто это? - спросил Бабаев.
- А начальник лазарета... Я его капитанюгой зову... Ничего себе... поговорим иногда... о пятом, о десятом, газеты мне приносит...
Селенгинский все время полусидел-полулежал на высокой подушке, и сквозь белую рубаху видна была его грудь и золотой крестик на ней.
- Ходите? - спросил Бабаев.
- Я-то, хожу ли?
- Да... встаете?
- Ковыляю на костылях... Вот он, костыль, видали?
Селенгинский указал его пальцем, и только теперь Бабаев увидел около койки грубо сработанный белый костыль и представил, как ползет с ним и стучит им по полу Селенгинский. Странно стало! Бегал когда-то Селенгинский, как коза, теперь ползает на деревяшке. "Это я сделал!" - вдруг вспомнил Бабаев, и почему-то захотелось надеть фуражку, встать и незаметно уйти, и не оборачиваться, если будет звать Селенгинский, - открыть двери, сбежать по лестнице и выйти на площадь. Тот солдат у ворот должен так же дремать, как и прежде, и не слышать.
- Нда... костыль... Прочный костыль! - сказал он, внимательно вглядываясь вниз, в белую жердь. Зачем-то потрогал костыль носком сапога, прислушался, как он стукнул, и почувствовал вдруг, что начинает слабо краснеть вдоль щек.
- Прочный, собака, - шутливо отозвался Селенгинский. - Пробовал я было без него пройтись, да нет, все как-то не того... с ногами не слажу! Одна и хочет ходить, да не может, а другая и может, бестия, да не хочет... так ничего и не выходит. На костыле-то марширую... только что к церемониалу еще не гожусь...
Опять улыбнулся и опять потух, точно открыл какую-то крышку и захлопнул.
- Вы женаты? - почему-то спросил Бабаев.
Селенгинский повернулся к нему, улыбнулся длинно-длинно и криво и ответил, искрясь и остывая:
- Вона! Тоже еще... Когда мне было жениться?.. Некогда все было! - и подмигнул левым глазом.
Только четыре койки было в палате, и палата была небольшая, квадратная, с каким-то строгим, желтым полом и белым брезентом вдоль него от двери к двери. Тихо было везде - и вдоль стен, и за стенами, и за дверями, точно где-то нарочно ловили и поймали тишину, привезли вот сюда и здесь заперли, и другую тишину, тоже пойманную вслед за первой, приставили снаружи к окнам, чтобы ее стеречь.
Уголок газеты заметил Бабаев на койке Селенгинского: должно быть, упала на пол, когда он поднялся на локте, и теперь белела одним углом.
- Газету читали? - спросил Бабаев.
- Да... капитанюга же мой... доставляет... - точно конфузясь этого, как какой-то слабости, ответил Селенгинский и передернул губами. Потом вдруг опять стал серьезным и добавил:
- Отчеты о войне вот печатают... список убитых... интересно... Один мой товарищ убит... капитан Вернигора... знаете ли, товарищ-то какой! Учились вместе... Подполковника получил - поехал туда, - а я и не знал, что поехал, - там где-то и убили...
- Никого не убивают, - вдруг сказал, нахмурясь, Бабаев. - И молния, и пуля... вздор все это! Никого не убивают... Просто, умирают люди... А женщины беременеют и рожают, беременеют и рожают...
И показалось Бабаеву вдруг так ясно это, что нет насильственной смерти, что всякая смерть - насилие, значит, нет насилия в смерти. Поэтому стало как-то легко, точно что-то трудное, что нужно было поднять, поднял, взвалил на плечи и понес.
Видел, как пригляделся к нему Селенгинский, и повел губами вбок. Губ этих незаметно было под усами, но они чувствовались, чуть насмешливые и знающие что-то.
- Молодой вы, а какой-то такой... - начал было Селенгинский и остановился. - Вы меня простите, старика; я когда молодой был, так совсем не такой...
- Какой же? - спросил Бабаев.
- О, я-то! Живой был, как прямо... как арбуз спелый: не дави, а то тресну! - Селенгинский поднял брови и показал вдруг молодые, свежие глаза, и нос у него вдруг оказался молодой, чуть вздернутый, правильный, не перегруженный годами. - Когда танцевал, бывало, так всех барышень, всех дам, какие бывали на вечере, всех переверчу... Куда! Прыти у меня на десять лошадей хватило бы... Дуром прошло все, это правда, дуром - ну, да я ведь и не жалуюсь, это я так только к слову сказал... - Он помолчал и добавил вдруг: - Вернигора, Аким Вернигора... Васильевич, кажется... Хороший, знаете, был малый... В проруби, бывало, зимой купался, чудак был...
"А что, если я скажу ему, что нарочно в него целил тогда, знал, что попаду, и попал? - беспокойно думал Бабаев. - Вдруг скажу, а он скажет: забудем об этом, я сам виноват, или что-нибудь такое скажет, - что тогда?" с испугом подумал, точно этот другой, лежащий теперь на койке, оскорбил бы его тем, что простил. "А на суде? - вспомнил он, что будет суд. - На суде я скажу все, как было, и все равно уже будет, как найдут, виноват я в этом или прав, на суде скажу, а ему нет..."
Потом ощутил строгую тишину за окнами и запертую тишину здесь, в палате, все безразличное и мертвое, что было кругом, и добавил твердо: "Да и на суде ничего не скажу!"
Подошло что-то тугое к рукам Бабаева, так что захотелось что-то сдавить, сломать... побороться с кем-нибудь на поясах и кинуть этого кого-то наземь.
А Селенгинский говорил о Вернигоре.
- Бутылку сильнейшего коньяку выпивал за присест и ни черта!.. Хоть бы кто-нибудь заметил, что выпил: никто не замечал. Такой был чудак.
- И в "кукушку" играл? - улыбнувшись, спросил Бабаев.
- О да! Запевало был... Самый заглавный Антошка он и был, - оживился Селенгинский.
- И убит все-таки? - жестко спросил Бабаев.
- Что же... их много ведь убито... не он один... Станешь читать список - от одного списка рябь в глазах.
- И вам их всех жалко или только одного этого, Вернигору? - спросил Бабаев.
Он исподлобья, чуть насмешливо глядел на Селенгинского, на его обтянутые скулы и морщинистый лоб. Не знал, что он ответит, и не ждал ответа, просто любовался тем, что такой вопрос задал и что вот теперь движутся его скулы и ершится лоб. И Селенгинский не ответил. Он сделал какое-то заметное усилие всем лицом и сказал:
- От Лободы недавно письмо получил. Пишет, что полк хороший, товарищи, весело... Роту ему там дали... Парень такой, что ему везде хорошо, куда ни кинь... хоть в колодезь.
- А из нашего полка у вас кто-нибудь бывает? - перебил его Бабаев.
- Бы-ва-ет ли?.. - зачем-то досадливо растянул Селенгинский и быстро отрубил: - Никто не бывает. В первое время бывали, теперь нет... - Помолчал и добавил: - Кому охота в лазарет ходить?.. И полк чужой... Кабы полк свой.
Огонек свечи колыхался: все убегал куда-то кверху. Свет от него был какой-то просеянный, жидкий, и в этом свете купалась голова Селенгинского и тоже колыхалась как-то снизу вверх. Но глаза были по-охотничьи внимательны, и Бабаев видел это. Он пробовал отводить от него свои глаза, оглядывал стены, окна, печь в углу - круглую, с медной дверкой, - но все-таки все время чувствовал его, как что-то острое, как гвоздь в сапоге. Чувствовал каждую линию его низко остриженной, лысой спереди головы, изворот ленивых плеч, пальцы руки и тень под этими пальцами - узенькую, кривую; ощущал гладкое полотно его рубахи, холодок железа в его койке. Потом опять встречался с ним глазами, и чем больше смотрел, тем яснее казалась его ненужность, тяжесть, точно глотал его, и он застрял где-то в глотке, ни взад, ни вперед, и избавиться от него трудно: вот он лежит, смотрит и ждет.
"Внизу, в солдатских палатах, теперь спят уже, - думал Бабаев, дальше, за площадью, в городе, тоже спят... может быть, и не спят - живут, но это не то, это чужое, не важное: только вот это, что здесь, - важно... Эта круглая голова, жилы на шее, костяшки пальцев... койка эта, белые стены... и зачем здесь горит свечка - тоже важно... Если бы не было здесь Селенгинского, с площади не видно было бы даже, есть ли здесь окна..."
- Так что вам... вы не обижены, что я пришел? - запнувшись, спросил Бабаев. Не знал, зачем спросил, только чувствовал, что куда-то пойдет сейчас, закрывши глаза, и что ему все равно, куда он пойдет.
- Вам-то можно бы было и раньше прийти, - не поворачивая к нему головы, медленно сказал Селенгинский. Может быть, так просто сказал, - конечно, нужно было раньше прийти - ведь он его ранил, - может быть, ни о чем больше и не думал Селенгинский, но Бабаева точно ударило хлыстом между глаз. Он заметил вдруг, чего не видал прежде: плоское ухо Селенгинского и пучок белесых волос в нем, косые пятна света на его рубахе, рыжее одеяло, как оно завернулось углом и обвисло, как слоновье ухо... И еще что-то такое - мысли под черепом Селенгинского, темные мысли, которые прояснятся сейчас, вспыхнут сейчас все, если он скажет... Только теперь и нужны ему, а больше никогда и ни на что не нужны, только теперь, - скажет, и больше уже не будет в нем Селенгинского.
- А вы помните, - начал он, почему-то хрипло, - как... - Он кашлянул и добавил: - Как вы в меня стреляли... один, когда я крикнул вам, что жив?.. Так около виска и вмякла пуля...
Бабаев слышал ровный шум в голове, как прибой: подплывало откуда-то снизу и било вверх толчками. От этого темнело в глазах, и на собственных руках не слышно и не видно было пальцев.
Но глаза Селенгинского видны были: встревоженные, раздвинувшиеся в стороны, с серыми ободками около зрачков и с редкими, чуть заметными ресницами. И видно было, как все застыло в нем, отчеканилось вдруг.
- В вас?.. В вас я не стрелял! - сказал он раздельно, округляя каждое слово. - Я взял на четверть выше вашей головы... вот так! - Он отмерил пядь на своем одеяле и долго держал так и смотрел попеременно то на нее, то в глаза Бабаеву. - Вот так, на четверть, - сухо повторил он.
- В темноте? - дрогнул губами Бабаев.
- Что в темноте? - не понял Селенгинский.
- Это в кромешной темноте вы отмерили пядь?
- По голосу, - коротко ответил Селенгинский.
- А если бы я присел, когда крикнул, и тут же бы поднялся, тогда что?
- Я ваш рост помнил тогда... поэтому и взял выше головы.
- Вы были... пьяны тогда, - зло сказал Бабаев.
- Нет, - мотнул головой Селенгинский, - навеселе, но не пьян.
- Наконец, рука могла бы дрогнуть, и конец! - последнее, что мог, высказал Бабаев.
- У меня? Рука дрогнуть?.. - Селенгинский удивленно поднял брови... - Я в туза пулю в пулю вгоняю... На двенадцать шагов в копейку бил!.. Что вы?.. Все призы в полку выбивал...
Бабаев смотрел на него долго и открыто. Ничего не говорил, только впитывал его глазами, и показалось ему, что в нем самом ослабло что-то, какая-то тугая пружина, что он стал ниже и мягче, точно вынули из него ребра. Селенгинского он видел теперь всего, вместе с его койкой, с рыжим одеялом, с костылем внизу около табурета, - все это теперь было Селенгинский, все было неподвижное, застывшее, как две тишины: здесь и за окнами. У него в голове звенело что-то, но мысль, отчетливая и одинокая, лепилась там, одевалась в слова, чтобы выйти наружу: нельзя выходить мысли неодетой. И Селенгинский дождался.
- Это я стрелял в вас по голосу, но выше не взял... взял ниже... глухо сказал, наконец, Бабаев.
- А-а... - выдохнул из себя Селенгинский и сел.
Бабаев еще не опомнился от звука своих слов, но заметил, как метнулась над рыжим одеялом белая рубаха Селенгинского и как рука его, левая, впилась, раздувши синие жилы, в железо койки, а колено одной ноги поднялось, и колено другой вышло вперед, готовое сбросить на пол тяжелые ступню и голень; лицо его стало бледным.
Бабаев встал.
- На колени! - вдруг крикнул Селенгинский.
- Что? - переспросил Бабаев, почувствовав, что сразу окреп и что костей и напряженных мышц в его теле стало вдруг больше, чем когда бы то ни было раньше.
- На колени! На колени! - кричал Селенгинский.
Правая рука у него крупно дрожала, сжимаясь в кулак. Глаза побелели. Ни одной морщины не осталось на лице - так показалось Бабаеву.
- Зачем на колени? - медленно спросил он. - Вы меня по лицу хотите бить?.. Для этого и кулак сжали?
- Да, да!.. Бить! По морде! Бить! Избить! В кровь!.. На колени! исступленно кричал Селенгинский.
- А! Так?.. - сказал Бабаев, отступая. - Это вы напрасно! Меня еще никто не бил!
Голос его срывался, никак не мог найти настоящих нот. Он видел, как Селенгинский нагнулся, скорчившись, за костылем и сопел, и зачем-то спешил досказать то, чего не успел сказать:
- Ведь не убить же я вас хотел, в самом деле, что вы? Я не знаю, чего хотел... может, царапину сделать...
- Ца-ра-пи-ну? - хрипло мычал внизу между койками Селенгинский.
- Да, царапину! А что же? Убить вас хотел, что ли? На что вы мне? овладел и голосом и собой Бабаев. - Может быть, хотел, чтобы около вашего виска пуля также в дерево вмякла...
- Царапину?..
Селенгинский уже достал костыль. Он сидел теперь на койке совсем новый, дрожащий и страшный. Костыль он упирал в пол, чтобы на нем подняться, но он скользил. Сопя, он упер его в ножку соседней койки, с которой только что встал Бабаев, но койка отодвинулась вбок, загремев. И видно было, что нога его болела, и от боли он передергивал лицом и мычал.
Отодвинувшись еще на шаг, Бабаев стоял и ждал - вот встанет на костыле Селенгинский и пойдет к нему. Лихорадочно думал и все-таки не знал, что он тогда сделает.
Но Селенгинский не мог подняться. И Бабаев увидел вдруг, как быстро перехватил он этот белый, недавно оструганный костыль, поднял его за конец правой рукою, отмахнул назад... Бабаев отскочил, но костыль все-таки ударил его подлокотником в спину и загрохотал, упавши на пол.
- Вот! - выдохнул Селенгинский.
- Вот! - в тон ему крикнул Бабаев, хватая с полу костыль. Он быстро оглядел его, заметил черный сучок посередине, поставил наклонно на пол и изо всей силы ударил ногой против сучка. Костыль затрещал и сломался. - Вот, и вот, и вот! - сквозь зубы выпускал Бабаев, доламывая костыль. - Вот мы и сквитались, старик!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30