Отзывчивый магазин Wodolei.ru
Фанаска шел за нею и тоже хныкал.
Тем временем Степанида припомнила то, что сказал ей Гараська вечером в ответ на ее фразу: «Посгоди, вот придет барин!» Он вызывающе подбросил вихрастую голову тогда: «Хорошо как придет, а может, и приедет!..»
Приехать не приехал, но ведь, однако же, и не пришел барин: притащили утопшего на полотенцах…
Гараська этот был всегда грубиян и непочетчик и не один раз был сечен по жалобам Степаниды за то, что показывал свою силу на ее Федюшке. Теперь Степанида улучила время передать приставу загадочные слова Гараськи, добавив, что именно он приставлен был к пиявочнику на место Тимофея с килой и очень был недоволен этим.
Пристав сейчас же взялся за Гараську.
— Хо-ро-ош гусь! — сказал он, оглядев Гараську с головы до ног.
Гараська же, вытянув губу, как хобот, смотрел в свою очередь на него исподлобья и довольно критически.
Это не понравилось приставу.
— Морду поднять! — скомандовал он.
Гараська глянул, также исподлобья, влево, вправо, потом обернулся назад.
— Ты-ы что это фо-ку-сы показываешь, а-а-а? — закричал пристав.
И в ответ на это, неожиданно для всех, Гараська боком, точно его сдунуло, кинулся в толпу с крыльца, на котором уселся перед вынесенным из комнаты столом пристав со своим портфелем.
— Держи, держи-и его, э-эй!
Конечно, Гараську сейчас же схватили за руку, хотя он и не отбивался.
— Ты куда это, а-а-а?.. Бе-жа-ать, а-а-а?
И привычный к размашистым действиям кулак пристава сшиб Гараську с ног.
Другой на его месте, пожалуй, поспешил бы подняться, чтобы не доводить начальство до высшего градуса свирепости, Гараська же растянулся на животе и принялся выть басом.
— Что же это, господи сусе, малого убивают, а ты стоишь! — накинулась Матрена на Трифона.
— А что же я могу с ним поделать? — отозвался Трифон.
— Скажи поди! Ты, мол, отец, скажи!
Матрена была настойчива. Трифон выдвинулся вперед, снял шапку; за ним Матрена — чтобы не дать ему остыть.
— Ваше благородие, а ваше благородие!
— А-а? Тебе чего, а? — воззрился на Трифона пристав.
— Не следует так, ваше благородие.
— Что-о? — очень удивился пристав. — Ты кто таков?
— Парнишку бьете зачем? — храбро выпалила, выдвигаясь из-за мужа, Матрена.
Гараська, слыша поддержку своих, заревел еще гуще и громче, а толпа, в которой один кивал другому, начала придвигаться к дому.
— Это родители, — объяснил приставу бурмистр, показав на Трифона с Матреной.
— Гони их в шею! — приказал ему пристав, а конторщику и старосте, которые были тут же, крикнул:
— Поднять этого подлеца!
Гараську подняли, поставили на ноги, но он рвался туда, к толпе, куда оттискивали бурмистр и сотские его отца и мать; он не имел ни малейшего желания разговаривать с приставом, у которого такой львиный рык и такой жесткий кулак.
Однако это-то именно нежелание Гараськи разговаривать и убедило пристава в том, что одного из двух преступников он уже держит в своих руках; при убеждении же в том, что преступников было непременно двое, он так и остался.
— Это тот самый дурак, который за пиявочником досматривать был обязан, что? — обратился он к бурмистру.
— Так точно, он самый, — с натугой удерживая Гараську, ответил Аким.
— Та-а-ак!.. Хо-ро-ош!.. Ничего, ничего, недоделок, я из тебя показание выжму! — потряс кулаком перед носом Гараськи пристав и приказал:
— Тащите его в дом, а то здесь что-то прохладно сидеть.
Гараську втащили в прихожую. Здесь он кричал глуше в неведении того, что с ним могли сделать в барском доме.
— Давай его сюда, негодяя! — скомандовал пристав, сам входя в ту комнату для гостей, где жили Дмитрий Дмитриевич с Елизаветой Михайловной, а теперь лежало на столе тело бывшего владельца Хлапонинки, с которого на пол натекло довольно воды.
Тело лежало так, как было принесено, только вынуты полотенца, да под голову в мокрой шапке Степанида суетно подсунула маленькую подушку думку, а лицо обтерла.
Гараська глянул было по-своему, исподлобья, в желтое это лицо, но ему стало страшно, и он отшатнулся, а пристав, протягивая руку свою к лицу покойника, проговорил не крикливо уже, однако и не тихо, раздельно и очень отчетливо:
— Вот здесь, перед лицом жертвы твоей, подлец, отвечай, как на духу у священника, с кем вдвоем утопил ты барина?
— Не топил я барина! — выкрикнул Гараська. — Не топил, чего говоришь зря?
Но в то же время окостеневший желтый барин, распластанный на столе, и краснорожий дюжий пристав, с набрякшими и готовыми к действию кулаками, представляли вместе картину ослепляющую, пугающую воображение, непереносимую, так что Гараська, который был посильнее, чем полагается быть подросткам в семнадцать лет, и знал за собой это, отчаянно работая лопатками и локтями, рванулся к выходной двери, ведущей на крыльцо.
Он даже успел открыть ее, но тут его схватили сзади за шиворот, и от боли и от досады он закричал снова самым истошным голосом, на какой был способен.
— Убивают, батюшки мои! — подхватила его крик стоявшая около крыльца Матрена.
— Убивают! — обернувшись к толпе, повторил Трифон. — Малого убивают!
Но толпа уже подступала к дому, шумя:
— Правов не имеют убивать!
— Да, никак же, пьяный он вдрызг, этот пристав!
— А Терентьеву бабу куды ж это повели?
— У нее же детей малых орава, у Лукерьи-то!
— Да еще и сама тяжела ходит…
— Кидается, как пес, ни на кого не глядя!
— Вот уж, право слово, правда истинная!..
Шумели и окружали дом — бородатые мужики-хлапонинцы в полушубках и армяках, бабы в зипунах и теплых платках, иные с ребятами на руках, — не на кого было оставить дома.
Теснились на ступеньках крыльца, заглядывали в окна…
Хотя и орудовал в доме шумоватый и легкий на руку становой, но барин-то Хлапонинки все-таки лежал на столе… Становой покричит и уедет, они останутся провожать барина на кладбище, забрасывать его гроб мерзлой землей, гадать на могите о новом барине, какой-то будет да когда-то еще будет…
А пока что — день тихий, не очень морозный; вьется ласковый легкий снежок, румянятся щеки, пар от дыхания подымается прямо кверху… Воли нет еще, положим, однако и барина над ними тоже нет, а что касается станового…
— Правов не имеет малого убивать!
— Правда истинная, не имеет!
В разрисованные морозом стекла окон, — не очень больших окон, чтобы не уходило из дома печное тепло, — глядела, хоть и мало что видела, деревня, и стало от нее сумеречно в доме… Конторщик, выглядывавший в дверь на крыльцо и слышавший крики: «Малого убивают!», вполголоса сказал становому:
— Отпустить, может, прикажете Гараську пока, ваше благородие? Все одно не уйдет ведь.
— Почему это «отпустить»? — грозно уставился было на него становой.
— Шумят что-то очень, лезут…
— Гна-ать их в шею! — заорал становой.
— А не пойдут если? — осторожно осведомился Петя.
— Как это так не пойдут?.. Как они посмеют не пойти?
Однако в одном окне неотступно торчали лица и шапки и платки бабьи, в другом, в третьем…
— Отвести в холодную! — приказал было пристав, но на вопрос бурмистра — «Кому прикажете с ним идти?» — буркнул:
— Впрочем, черт с ним, пусть идет пока, — мы его всегда арестовать можем.
Двое пошли с женой Терентия и еще не вернулись, двоих надо было приставить к Гараське, — кто же останется тогда около него самого, станового?
Перед Гараськой, стоявшим в прихожей, отворили дверь:
— Иди, черт!
Стиснув зубы, Гараська стал шарить глазами около крыльца что-нибудь твердое, нашарил обломок кирпича, кинулся к нему, закатал его в снег, примял, закруглил снежок дрожащими пальцами и хотел уже, забежав, швырнуть в то самое окно, за которым стоял пристав и лежал на столе утопленник-барин, но помешал испугавшийся Трифон, снежок звонко шлепнулся в стену рядом с окном.
Вернулся староста с докладом приставу, что мужики не дали ему посадить Терехину жену в холодную.
— Детишки, бают, малые, — кто же за ними присмотрит? Да Лукерья-то сама, почитай что, на сносях: неужли ж, бают, убежать куда могет?
— А ты кого же слушать должен?.. — прибавив длинное ругательство, накинулся было на старосту становой, но староста вразумительно ответил:
— Слухать я, известно, вас обязан, а только же ведь мужиков была сила, а кроме того, бабы которые, а я один спроти их, — ружья же у меня альбо пушки какой у руках нетути, чтобы палить я по ним стал…
— Раз-го-ворчистый какой, сукин сын, пушку ему непременно давай!..
Чтобы ты у меня всех их мне назвал, какие за бабу вступались!
Становой кричал на старосту и кричал на народ, чтобы отошел дальше, что здесь не представление и смотреть нечего, однако народ не отходил от дома, только переминался, а староста мямлил явно сознательно:
— Нешто я их всех запомнил, ваше благородие?.. И больше даже, так сказать надоть, — бабы там усердствовали за свою сестру, и тяжела-то, и детишек содом…
Колокольчик соловой тройки, вкатившей в усадьбу, поднял упавшее было настроение станового: прискакал его письмоводитель и привез врача, за которым ездил; можно было, наконец, заняться составлением протокола по всей форме, затем наружным осмотром тела покойного, а потом и вскрытием как тела, так и письменного стола в кабинете.
IV
В протокол внесли, что ни кровоподтеков, ни ран на теле не оказалось, легкие же были переполнены водой, как обычно у всех утопленников, но в столе нашлась довольно толстая и переплетенная записная тетрадь, давшая много ценных сведений любознательному становому.
Тут было и описание «четырехконной русско-американской молотилки», взятое, как о том говорила ссылка, из третьего тома «Трудов императорского Вольно-экономического общества» за 1854 год; и чертежи «практической зимней и летней маслобойки тверского помещика, статского советника Коха»; и разные выписки из «Энциклопедического лечебника домашних животных и дворовых птиц».
Особенно обстоятельная была выписка о кровопускании, так что заботящийся о своем просвещении становой пристав узнал, что кровопускание нужно делать: «у лошадей — из шпорных вен, подкожных локтевых, путовых или средней хвостовой вены; у рогатого скота — из подкожных брюшных или молочных вен; у овец — из шейных, личных, локтевых и бедренных вен…»
Вслед за «пользой кровопускания» много страниц записной тетради было отведено пиявкам и способам искусственного разведения их.
Иные слабохарактерные натуры если и ведут записки свои, то делают это урывками, неразборчивым почерком, не дописывая слов, — вообще небрежно.
Совсем не то видел пристав Зарницын в записной тетради своего бывшего друга. Там царили обстоятельность, аккуратность, предусмотрительность, как будто записки эти делались не для себя лично, в помощь памяти, которая не всегда бывает свежа и услужлива, а в назидание потомству или по крайней мере как руководство для деятельных сельских хозяев; поэтому почерк был отчетливый, все слова дописаны; если прилагались чертежи, то и они делались не без изящества, — по линеечке и даже с растушевкой.
Большое место в записках отводилось практике судебных процессов, что было вполне объяснимо для пристава: ему известно было, что не одну собачку съел его друг в этих головоломных делах и делишках, так что уж никакой тверской помещик Кох с его маслобойками ему и в подметки не годился бы!..
Без утайки проставлены были в этом отделе записок также и денежные суммы, истраченные на ведение процессов с соседями, так что пристав мог достаточно обогатить свой житейский опыт в этом именно направлении: деньги — вещь щекотливая, и не всегда, говоря о них, бывают откровенны с друзьями даже и наилучшие друзья.
Но все-таки среди разнообразного материала, внесенного помещиком Хлапониным в свою записную тетрадь, с наибольшим усердием, с наивысшей затратой мысли заполнялись страницы, отведенные такому бесспорно важному вопросу, как любовь и брак. Василий Матвеевич признавался неоднократно в своих записках, что всю свою жизнь был в плену той или иной любви, но к браку относился, как к священному таинству, потому что был верным и преданным сыном церкви; перед самым даже словом «брак» он, по его словам, трепетал, таким исключительно многозначительным представлялось ему всегда, с самых молодых лет, это слово, и ради будущего брака своего он собственно и жил. Только в более молодые и в средние годы невеста рисовалась ему, кроме всех своих личных совершенств, еще и с подходящим приданым, необходимым и для положения в обществе и для наилучшего воспитания детей; а подходя к старости, он готов уже был помириться на невесте с одними только личными совершенствами, что же касалось приданого, то за большим состоянием ее он уже не гнался: личные совершенства он стал решительно предпочитать. И вот именно тут-то, в конце этого отдела записок Василия Матвеевича, начало мелькать перед Зарницыным здесь и там имя жены племянника покойного владельца Хлапонинки Елизаветы Михайловны.
Так, полностью, она, впрочем, называлась в записках до своего приезда в имение, а после уже совсем интимно и коротко: Лиза. К племяннику не обнаруживалось никаких особенно заметных родственных чувств, а об его жене говорилось в восторженных выражениях: и красавица, и умна, и воспитанна, и спокойный характер, и «как-то даже вчуже становится жалко ее: досталась кому же?.. — Мите!.. Разве он ее стоит?.. Если даже не принимать в резон его контузии теперешней, от которой он едва ли когда-нибудь совершенно поправится, прежде-то, раньше, до Крымской войны, когда был он здоров, как бык, разве он ее стоил? Вот уж истинно дуракам счастье!..»
Приводились вкратце разговоры, какие он вел с нею, когда случалось, оставаться им наедине; этим разговорам он, видимо, придавал большое значение.
Потом вдруг появилась в тетради запись о Терентии Чернобровкине: приходил без него, когда он уезжал в Курск по делам, сначала один, потом с женой и говорил с племянником об имении, хочет ли он, племянник Митя, хлопотать о том, чтобы все имение перешло к нему, или желает полюбовного раздела со своим дядей, который (будто бы!) «обобрал» его, оставшись его опекуном. Приводилось даже и то, что все крестьяне уверены, что он, Митя, затем и приехал, чтобы отобрать имение, а в случае если дело окончится полюбовным разделом, все заранее заявляют, что хотят перейти к Мите, потому что помнят его отца, который-де их не притеснял так, как он, Василий Матвеевич…
Прочитав это, становой ударил себя по лбу ладонью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Тем временем Степанида припомнила то, что сказал ей Гараська вечером в ответ на ее фразу: «Посгоди, вот придет барин!» Он вызывающе подбросил вихрастую голову тогда: «Хорошо как придет, а может, и приедет!..»
Приехать не приехал, но ведь, однако же, и не пришел барин: притащили утопшего на полотенцах…
Гараська этот был всегда грубиян и непочетчик и не один раз был сечен по жалобам Степаниды за то, что показывал свою силу на ее Федюшке. Теперь Степанида улучила время передать приставу загадочные слова Гараськи, добавив, что именно он приставлен был к пиявочнику на место Тимофея с килой и очень был недоволен этим.
Пристав сейчас же взялся за Гараську.
— Хо-ро-ош гусь! — сказал он, оглядев Гараську с головы до ног.
Гараська же, вытянув губу, как хобот, смотрел в свою очередь на него исподлобья и довольно критически.
Это не понравилось приставу.
— Морду поднять! — скомандовал он.
Гараська глянул, также исподлобья, влево, вправо, потом обернулся назад.
— Ты-ы что это фо-ку-сы показываешь, а-а-а? — закричал пристав.
И в ответ на это, неожиданно для всех, Гараська боком, точно его сдунуло, кинулся в толпу с крыльца, на котором уселся перед вынесенным из комнаты столом пристав со своим портфелем.
— Держи, держи-и его, э-эй!
Конечно, Гараську сейчас же схватили за руку, хотя он и не отбивался.
— Ты куда это, а-а-а?.. Бе-жа-ать, а-а-а?
И привычный к размашистым действиям кулак пристава сшиб Гараську с ног.
Другой на его месте, пожалуй, поспешил бы подняться, чтобы не доводить начальство до высшего градуса свирепости, Гараська же растянулся на животе и принялся выть басом.
— Что же это, господи сусе, малого убивают, а ты стоишь! — накинулась Матрена на Трифона.
— А что же я могу с ним поделать? — отозвался Трифон.
— Скажи поди! Ты, мол, отец, скажи!
Матрена была настойчива. Трифон выдвинулся вперед, снял шапку; за ним Матрена — чтобы не дать ему остыть.
— Ваше благородие, а ваше благородие!
— А-а? Тебе чего, а? — воззрился на Трифона пристав.
— Не следует так, ваше благородие.
— Что-о? — очень удивился пристав. — Ты кто таков?
— Парнишку бьете зачем? — храбро выпалила, выдвигаясь из-за мужа, Матрена.
Гараська, слыша поддержку своих, заревел еще гуще и громче, а толпа, в которой один кивал другому, начала придвигаться к дому.
— Это родители, — объяснил приставу бурмистр, показав на Трифона с Матреной.
— Гони их в шею! — приказал ему пристав, а конторщику и старосте, которые были тут же, крикнул:
— Поднять этого подлеца!
Гараську подняли, поставили на ноги, но он рвался туда, к толпе, куда оттискивали бурмистр и сотские его отца и мать; он не имел ни малейшего желания разговаривать с приставом, у которого такой львиный рык и такой жесткий кулак.
Однако это-то именно нежелание Гараськи разговаривать и убедило пристава в том, что одного из двух преступников он уже держит в своих руках; при убеждении же в том, что преступников было непременно двое, он так и остался.
— Это тот самый дурак, который за пиявочником досматривать был обязан, что? — обратился он к бурмистру.
— Так точно, он самый, — с натугой удерживая Гараську, ответил Аким.
— Та-а-ак!.. Хо-ро-ош!.. Ничего, ничего, недоделок, я из тебя показание выжму! — потряс кулаком перед носом Гараськи пристав и приказал:
— Тащите его в дом, а то здесь что-то прохладно сидеть.
Гараську втащили в прихожую. Здесь он кричал глуше в неведении того, что с ним могли сделать в барском доме.
— Давай его сюда, негодяя! — скомандовал пристав, сам входя в ту комнату для гостей, где жили Дмитрий Дмитриевич с Елизаветой Михайловной, а теперь лежало на столе тело бывшего владельца Хлапонинки, с которого на пол натекло довольно воды.
Тело лежало так, как было принесено, только вынуты полотенца, да под голову в мокрой шапке Степанида суетно подсунула маленькую подушку думку, а лицо обтерла.
Гараська глянул было по-своему, исподлобья, в желтое это лицо, но ему стало страшно, и он отшатнулся, а пристав, протягивая руку свою к лицу покойника, проговорил не крикливо уже, однако и не тихо, раздельно и очень отчетливо:
— Вот здесь, перед лицом жертвы твоей, подлец, отвечай, как на духу у священника, с кем вдвоем утопил ты барина?
— Не топил я барина! — выкрикнул Гараська. — Не топил, чего говоришь зря?
Но в то же время окостеневший желтый барин, распластанный на столе, и краснорожий дюжий пристав, с набрякшими и готовыми к действию кулаками, представляли вместе картину ослепляющую, пугающую воображение, непереносимую, так что Гараська, который был посильнее, чем полагается быть подросткам в семнадцать лет, и знал за собой это, отчаянно работая лопатками и локтями, рванулся к выходной двери, ведущей на крыльцо.
Он даже успел открыть ее, но тут его схватили сзади за шиворот, и от боли и от досады он закричал снова самым истошным голосом, на какой был способен.
— Убивают, батюшки мои! — подхватила его крик стоявшая около крыльца Матрена.
— Убивают! — обернувшись к толпе, повторил Трифон. — Малого убивают!
Но толпа уже подступала к дому, шумя:
— Правов не имеют убивать!
— Да, никак же, пьяный он вдрызг, этот пристав!
— А Терентьеву бабу куды ж это повели?
— У нее же детей малых орава, у Лукерьи-то!
— Да еще и сама тяжела ходит…
— Кидается, как пес, ни на кого не глядя!
— Вот уж, право слово, правда истинная!..
Шумели и окружали дом — бородатые мужики-хлапонинцы в полушубках и армяках, бабы в зипунах и теплых платках, иные с ребятами на руках, — не на кого было оставить дома.
Теснились на ступеньках крыльца, заглядывали в окна…
Хотя и орудовал в доме шумоватый и легкий на руку становой, но барин-то Хлапонинки все-таки лежал на столе… Становой покричит и уедет, они останутся провожать барина на кладбище, забрасывать его гроб мерзлой землей, гадать на могите о новом барине, какой-то будет да когда-то еще будет…
А пока что — день тихий, не очень морозный; вьется ласковый легкий снежок, румянятся щеки, пар от дыхания подымается прямо кверху… Воли нет еще, положим, однако и барина над ними тоже нет, а что касается станового…
— Правов не имеет малого убивать!
— Правда истинная, не имеет!
В разрисованные морозом стекла окон, — не очень больших окон, чтобы не уходило из дома печное тепло, — глядела, хоть и мало что видела, деревня, и стало от нее сумеречно в доме… Конторщик, выглядывавший в дверь на крыльцо и слышавший крики: «Малого убивают!», вполголоса сказал становому:
— Отпустить, может, прикажете Гараську пока, ваше благородие? Все одно не уйдет ведь.
— Почему это «отпустить»? — грозно уставился было на него становой.
— Шумят что-то очень, лезут…
— Гна-ать их в шею! — заорал становой.
— А не пойдут если? — осторожно осведомился Петя.
— Как это так не пойдут?.. Как они посмеют не пойти?
Однако в одном окне неотступно торчали лица и шапки и платки бабьи, в другом, в третьем…
— Отвести в холодную! — приказал было пристав, но на вопрос бурмистра — «Кому прикажете с ним идти?» — буркнул:
— Впрочем, черт с ним, пусть идет пока, — мы его всегда арестовать можем.
Двое пошли с женой Терентия и еще не вернулись, двоих надо было приставить к Гараське, — кто же останется тогда около него самого, станового?
Перед Гараськой, стоявшим в прихожей, отворили дверь:
— Иди, черт!
Стиснув зубы, Гараська стал шарить глазами около крыльца что-нибудь твердое, нашарил обломок кирпича, кинулся к нему, закатал его в снег, примял, закруглил снежок дрожащими пальцами и хотел уже, забежав, швырнуть в то самое окно, за которым стоял пристав и лежал на столе утопленник-барин, но помешал испугавшийся Трифон, снежок звонко шлепнулся в стену рядом с окном.
Вернулся староста с докладом приставу, что мужики не дали ему посадить Терехину жену в холодную.
— Детишки, бают, малые, — кто же за ними присмотрит? Да Лукерья-то сама, почитай что, на сносях: неужли ж, бают, убежать куда могет?
— А ты кого же слушать должен?.. — прибавив длинное ругательство, накинулся было на старосту становой, но староста вразумительно ответил:
— Слухать я, известно, вас обязан, а только же ведь мужиков была сила, а кроме того, бабы которые, а я один спроти их, — ружья же у меня альбо пушки какой у руках нетути, чтобы палить я по ним стал…
— Раз-го-ворчистый какой, сукин сын, пушку ему непременно давай!..
Чтобы ты у меня всех их мне назвал, какие за бабу вступались!
Становой кричал на старосту и кричал на народ, чтобы отошел дальше, что здесь не представление и смотреть нечего, однако народ не отходил от дома, только переминался, а староста мямлил явно сознательно:
— Нешто я их всех запомнил, ваше благородие?.. И больше даже, так сказать надоть, — бабы там усердствовали за свою сестру, и тяжела-то, и детишек содом…
Колокольчик соловой тройки, вкатившей в усадьбу, поднял упавшее было настроение станового: прискакал его письмоводитель и привез врача, за которым ездил; можно было, наконец, заняться составлением протокола по всей форме, затем наружным осмотром тела покойного, а потом и вскрытием как тела, так и письменного стола в кабинете.
IV
В протокол внесли, что ни кровоподтеков, ни ран на теле не оказалось, легкие же были переполнены водой, как обычно у всех утопленников, но в столе нашлась довольно толстая и переплетенная записная тетрадь, давшая много ценных сведений любознательному становому.
Тут было и описание «четырехконной русско-американской молотилки», взятое, как о том говорила ссылка, из третьего тома «Трудов императорского Вольно-экономического общества» за 1854 год; и чертежи «практической зимней и летней маслобойки тверского помещика, статского советника Коха»; и разные выписки из «Энциклопедического лечебника домашних животных и дворовых птиц».
Особенно обстоятельная была выписка о кровопускании, так что заботящийся о своем просвещении становой пристав узнал, что кровопускание нужно делать: «у лошадей — из шпорных вен, подкожных локтевых, путовых или средней хвостовой вены; у рогатого скота — из подкожных брюшных или молочных вен; у овец — из шейных, личных, локтевых и бедренных вен…»
Вслед за «пользой кровопускания» много страниц записной тетради было отведено пиявкам и способам искусственного разведения их.
Иные слабохарактерные натуры если и ведут записки свои, то делают это урывками, неразборчивым почерком, не дописывая слов, — вообще небрежно.
Совсем не то видел пристав Зарницын в записной тетради своего бывшего друга. Там царили обстоятельность, аккуратность, предусмотрительность, как будто записки эти делались не для себя лично, в помощь памяти, которая не всегда бывает свежа и услужлива, а в назидание потомству или по крайней мере как руководство для деятельных сельских хозяев; поэтому почерк был отчетливый, все слова дописаны; если прилагались чертежи, то и они делались не без изящества, — по линеечке и даже с растушевкой.
Большое место в записках отводилось практике судебных процессов, что было вполне объяснимо для пристава: ему известно было, что не одну собачку съел его друг в этих головоломных делах и делишках, так что уж никакой тверской помещик Кох с его маслобойками ему и в подметки не годился бы!..
Без утайки проставлены были в этом отделе записок также и денежные суммы, истраченные на ведение процессов с соседями, так что пристав мог достаточно обогатить свой житейский опыт в этом именно направлении: деньги — вещь щекотливая, и не всегда, говоря о них, бывают откровенны с друзьями даже и наилучшие друзья.
Но все-таки среди разнообразного материала, внесенного помещиком Хлапониным в свою записную тетрадь, с наибольшим усердием, с наивысшей затратой мысли заполнялись страницы, отведенные такому бесспорно важному вопросу, как любовь и брак. Василий Матвеевич признавался неоднократно в своих записках, что всю свою жизнь был в плену той или иной любви, но к браку относился, как к священному таинству, потому что был верным и преданным сыном церкви; перед самым даже словом «брак» он, по его словам, трепетал, таким исключительно многозначительным представлялось ему всегда, с самых молодых лет, это слово, и ради будущего брака своего он собственно и жил. Только в более молодые и в средние годы невеста рисовалась ему, кроме всех своих личных совершенств, еще и с подходящим приданым, необходимым и для положения в обществе и для наилучшего воспитания детей; а подходя к старости, он готов уже был помириться на невесте с одними только личными совершенствами, что же касалось приданого, то за большим состоянием ее он уже не гнался: личные совершенства он стал решительно предпочитать. И вот именно тут-то, в конце этого отдела записок Василия Матвеевича, начало мелькать перед Зарницыным здесь и там имя жены племянника покойного владельца Хлапонинки Елизаветы Михайловны.
Так, полностью, она, впрочем, называлась в записках до своего приезда в имение, а после уже совсем интимно и коротко: Лиза. К племяннику не обнаруживалось никаких особенно заметных родственных чувств, а об его жене говорилось в восторженных выражениях: и красавица, и умна, и воспитанна, и спокойный характер, и «как-то даже вчуже становится жалко ее: досталась кому же?.. — Мите!.. Разве он ее стоит?.. Если даже не принимать в резон его контузии теперешней, от которой он едва ли когда-нибудь совершенно поправится, прежде-то, раньше, до Крымской войны, когда был он здоров, как бык, разве он ее стоил? Вот уж истинно дуракам счастье!..»
Приводились вкратце разговоры, какие он вел с нею, когда случалось, оставаться им наедине; этим разговорам он, видимо, придавал большое значение.
Потом вдруг появилась в тетради запись о Терентии Чернобровкине: приходил без него, когда он уезжал в Курск по делам, сначала один, потом с женой и говорил с племянником об имении, хочет ли он, племянник Митя, хлопотать о том, чтобы все имение перешло к нему, или желает полюбовного раздела со своим дядей, который (будто бы!) «обобрал» его, оставшись его опекуном. Приводилось даже и то, что все крестьяне уверены, что он, Митя, затем и приехал, чтобы отобрать имение, а в случае если дело окончится полюбовным разделом, все заранее заявляют, что хотят перейти к Мите, потому что помнят его отца, который-де их не притеснял так, как он, Василий Матвеевич…
Прочитав это, становой ударил себя по лбу ладонью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94