https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/mini/
если творческий порыв обманывал его ожидания, тело пыталось утешиться чувственным порывом. Хотел бы я знать, подумал он, сколько бастардов обязаны своей жизнью подобному сочетанию похоти с высочайшим стремлением творить. И бесцельно блуждая взглядом, он задумался, где сейчас может быть Сюзанна. По крайней мере он мог быть уверен, что Тоби Крокет в это время был занят делом; иной пользы от отношения Тоби к деревьям ждать было нечего.
Он положил на колени книгу и открыл коробку с красками. Сидя под узорчатым навесом березовых ветвей, он смотрел вдаль, словно через весь Суррей. Потом начал рисовать — но не простиравшийся перед ним вид, а портрет Сюзанны, насколько он мог вспомнить ее лицо. Линия щеки и очертания пухлых (даже слишком пухлых) губ дались ему легко, но глаза не выходили. Какого они были цвета? Да смотрел ли он в них по-настоящему? То ли память, то ли талант подвели его.
Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
— Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
— Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
— Господи боже мой, что случилось?
— У дочки Маргарет режутся зубки.
— Да, я знаю.
— Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
— Это так плохо?
— Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
— Но твое лекарство…
— Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
— А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка и протянул один Натаниэлю.
— Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
— А скажи, за картины хорошо платят?
Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
— Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictor doctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
— А-а.
Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
— Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
— Ты рисуешь все подряд, все что угодно?
— Все то, на чем останавливается мой глаз. И до тех пор, пока это творение божье существует.
— Что, это может быть даже муха?
— В Голландии есть художники, которые сделали свое состояние на мухах. А также улитках, мотыльках и цветках.
— Мухи и улитки — не очень-то возвышенный предмет.
— Но они, как и мы, созданы Господом Богом, Томас. Но дело не в них. Пойми, на картине нельзя запечатлеть то, что невозможно увидеть или ощутить иначе. Настоящему художнику должно постоянно подвергать свои чувства испытаниям и пренебрегать, когда нужно, чужими взглядами и мнениями.
— А как же херувимы и эта твоя прекрасная Венера?
— А они — не мои.
Томас призадумался, вычищая ногтем застрявшие между зубов крошки. Похоже, он понял, что хотел сказать Натаниэль:
— Тогда что есть твой предмет в живописи?
— Мой учитель, голландец, — Натаниэль обвел рукой изнемогающую от зноя пустошь, людей, упорно трудящихся среди пыли, — уговаривал меня отречься от всего этого. Он говорил мне так: «Оставь этот мир и этих твоих людей, мой мальчик. Поезжай в Рим».
Глаза Томаса вспыхнули, и он уставился на Натаниэля. На миг он забыл даже о папистах и Антихристе.
— Ты правда мог уехать в Рим?
— Да, но зачем? Чтобы освоить ненатуральную манерность? Чтобы рисовать мифологических блудниц и героев? Нет, Томас, свой храм я заложу именно здесь. — Он повел рукой вокруг себя. Белозубые чумазые ребятишки в одних рубашонках замахали им в ответ с равнины, от хижин. Оттуда тянуло запахами дыма, навоза и спекшегося песка. Мимо рубщиков вспышкой промелькнул зеленый дятел. — Я хочу искусством сохранить вот этот мир, — сказал Натаниэль. — Запечатлеть его на холсте и тем спасти от исчезновения в глубинах времени. Я считаю это своей святой целью.
— А меня ты можешь нарисовать?
— Тебя?
Томас залился краской, как школьник:
— Конечно, это суетное тщеславие…
— Я буду рад сделать твой портрет.
— Правда? Может, мне лучше переодеться?
— Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
Томас поглядел на небо:
— Надеюсь, Он простит меня за это.
— Это не грех.
Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
— Что мне надо делать?
— Сидеть спокойно. Ничего не делай. Или делай что хочешь.
— А читать можно? — Из оттопыренного кармана передника Томас вытащил небольшой молитвенник в черном кожаном переплете. Натаниэль впервые видел эту книгу и подумал, что, видимо, удостоен доверия присутствовать при личной молитве друга.
— Только сядь, пожалуйста, вот здесь, у этого дерева.
— А это-то зачем?
Это был еще один дуб. Он долго укреплялся и рос здесь, в этой песчаной почве, но так и не достиг величия своих родичей с равнины.
— Твой портрет удастся намного лучше, если задний план будет именно таким, — настаивал Натаниэль.
Томас сморщил нос, глядя на дерево, и шутливо провозгласил:
— Вот она, Новая Республика, юная и голодная! — Усевшись под дубом, он вытянул ноги и снял потрепанную соломенную шляпу.
— Нет-нет, оставь ее, — сказал Натаниэль.
— Что, ты будешь рисовать меня с этим коровьим завтраком на голове?
— Оставь, пожалуйста, так будет лучше.
Перед тем, как приступить к рисованию, Натаниэль по устоявшейся привычке некоторое время потирал щеку. Потом углем набросал абрис лица друга и листву на заднем плане. Когда основные контуры рисунка были готовы, он взялся за перо и бутылочку с тушью. Мало-помалу Томас начал ерзать. То привставал, чтобы убедиться, что не сидит на муравейнике; то дул на страницы молитвенника, сгоняя с них песок или какого-нибудь благочестивого комара.
— Расскажи мне о своем учителе, — попросил Натаниэль с отменным спокойствием и скрытой целью, тоном хирурга возле постели больного. — Только не двигай руками.
— О моем учителе? — Томас надул щеки, подбирая слова. — Он ушел добровольцем в Армию Нового Порядка. Врачей и хирургов там не хватало — почти всех завербовали сторонники короля.
— И ты отправился вместе с ним?
— Да.
— А отец отпустил тебя?
— К тому времени он уже умер.
— Мой отец тоже уже мертв. — Поглощенный наложением теней на лицо Натаниэль не смотрел на Томаса. — Скажи, он был хорошим человеком?
— Кто, мой отец?
— Аптекарь, твой учитель.
— Ну, он искренне верил в силу всех своих снадобий. Так ему было легче назначать их.
В голосе Томаса второй раз за сегодня зазвучали угрюмые нотки. Натаниэль с тревогой подумал, что если он и дальше будет касаться этой раны, то вскоре уже не сможет рисовать.
— А сам ты в сражениях участвовал? — перевел он разговор.
— Нет, за все время я ни разу не выстрелил. Учитель вскоре разбился насмерть, упав с лошади. Я занял его место и продолжал его работу. Моим делом на войне стало выискивать пули в чужих внутренностях и штопать раны. Об этом он тоже говорил с горечью.
— А потом ты приехал сюда?
— Куда же еще мне было ехать? О диггерах я слышал еще в Лэмбете. Уже тогда я думал, что из парламента ничего хорошего не выйдет.
— Почему ты так решил?
— Потому что врачи-галенисты сохранили всю свою власть и богатство. Они изо всех сил противятся каким бы то ни было нововведениям, особенно тем, что могут уменьшить их доходы. Девять человек из десяти мучаются и страдают от болезней, но их страданиями пренебрегают, потому что им нечем платить. А ведь можно было поделить достояние Англии между всеми, и тогда у людей была бы достойная во всем жизнь.
Натаниэль пожалел, что своим вопросом вызвал у Томаса гнев — черты молодого аптекаря исказились, на лице обозначились будущие морщины.
— Но здесь у нас все иначе, ведь так? Я знаю, ты не принимаешь добрых слов в свой адрес, считая их лестью, но я искренне восхищаюсь тем, как преданно ты, Томас, заботишься о здоровье живущих в общине.
— Они — мои братья и сестры во Христе. Игольное ушко не станет для них серьезным препятствием . Здесь, — широким жестом он указал на пустошь, — царит естественная простота. Принцам стоило бы поучиться у нас этому. И проповедникам тоже.
— Аминь.
— Христос учил, что бедность — это высочайшая из добродетелей, но люди давно забыли об этом.
Натаниэль кивнул. А про себя подумал, что любой из братьев, разбогатев, станет вести себя точно так же, как те, кого Томас презирал.
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шорохом пера по бумаге. Она длилась долго. Томас смотрел в книгу, но перелистывал страницы быстрее, чем успевал бы читать. И оба сделали вид, будто не слышали падения наземь второго дуба, каждый по собственным причинам.
Настала очередь Томаса спрашивать:
— Что привело тебя к нам?
Натаниэль прервал рисование и снял с острия пера волосок.
— Любопытство, — ответил он. — И, наверное, гнев.
— Против всеобщей несправедливости?
— Против презрения к живописи. И из-за коллекции картин, принадлежавших казненному королю…
— Из-за чего?
— Томас, я видел эти картины. Однажды мне довелось побывать в Уайтхолле, я сопровождал одного оценщика. Так называют того, кто назначает цену на товары и занимается их продажей.
— И ты для этого приходил туда?
Натаниэль понимал недоверие друга. Он еще ни разу не рассказывал ему о случайном знакомстве с торговцем-посредником, который устанавливал стоимость бесценных произведений искусства и всегда ошибался.
— Этого оценщика звали Джийк.
— Джийк?
— Я познакомился с ним в таверне и прижал к стенке. Ну и заплатил за его портер и пирог с ягненком.
— Ох, пожалей. — Томас шутливо похлопал себя по животу.
— В обмен он взял меня с собой, когда отправился на осмотр картин, предназначенных к продаже.
У Валентайна Джийка было своеобразное мнение о предстоящем аукционе: с восхитительным пренебрежением к здравому смыслу он вообразил, будто покойный король при жизни состязался с Бекингэмом («наложником его отца») в том, у кого богаче коллекция искусств, а теперь лорд Арундел проматывает то, что могло бы стать достоянием всей страны. Джийк тыкал пальцем в шедевры, словно это были кустарные изделия, а Натаниэль смотрел на все это, пряча свои чувства за неопределенной полуулыбкой.
— Нельзя считать искусство хорошим, — вещал оценщик, — если то, что изображено на картине, — просто чудовищно, — непрерывно морщил бескровный нос, словно галерея полнилась зловонием. — Только посмотрите на всех этих сводников и блудниц.
Натаниэль слушал Джийка вполуха, не переставая восхищаться собранными здесь полотнами, право на которые король-тиран потерял вместе с головой. Работы Ван Дейка, грандиозные холсты Рубенса (в том числе аллегория Мира с леопардами, херувимами и брызжущим из сосков молоком), сумрачные картины Тициана (в том числе Аполлон, сдирающий кожу с яркоглазого Марсия ); и множество портретов чванливых особ королевской крови.
— Хотите знать, господин Деллер, где Карл Стюарт приобрел вкус ко всей этой распутной роскоши? — с гримасой отвращения спрашивал Джийк. — Я могу вам сказать. В Испании. В этом рассаднике папизма.
Натаниэль с трепетом откинул завесу с очередной картины — женщина в мехах. Он чувствовал себя молодым супругом, снимающим свадебный покров с новобрачной. Как притягательны были ее огромные глаза! Полунагота, возвышенная одеянием до целомудрия!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Он положил на колени книгу и открыл коробку с красками. Сидя под узорчатым навесом березовых ветвей, он смотрел вдаль, словно через весь Суррей. Потом начал рисовать — но не простиравшийся перед ним вид, а портрет Сюзанны, насколько он мог вспомнить ее лицо. Линия щеки и очертания пухлых (даже слишком пухлых) губ дались ему легко, но глаза не выходили. Какого они были цвета? Да смотрел ли он в них по-настоящему? То ли память, то ли талант подвели его.
Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
— Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
— Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
— Господи боже мой, что случилось?
— У дочки Маргарет режутся зубки.
— Да, я знаю.
— Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
— Это так плохо?
— Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
— Но твое лекарство…
— Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
— А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка и протянул один Натаниэлю.
— Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
— А скажи, за картины хорошо платят?
Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
— Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictor doctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
— А-а.
Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
— Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
— Ты рисуешь все подряд, все что угодно?
— Все то, на чем останавливается мой глаз. И до тех пор, пока это творение божье существует.
— Что, это может быть даже муха?
— В Голландии есть художники, которые сделали свое состояние на мухах. А также улитках, мотыльках и цветках.
— Мухи и улитки — не очень-то возвышенный предмет.
— Но они, как и мы, созданы Господом Богом, Томас. Но дело не в них. Пойми, на картине нельзя запечатлеть то, что невозможно увидеть или ощутить иначе. Настоящему художнику должно постоянно подвергать свои чувства испытаниям и пренебрегать, когда нужно, чужими взглядами и мнениями.
— А как же херувимы и эта твоя прекрасная Венера?
— А они — не мои.
Томас призадумался, вычищая ногтем застрявшие между зубов крошки. Похоже, он понял, что хотел сказать Натаниэль:
— Тогда что есть твой предмет в живописи?
— Мой учитель, голландец, — Натаниэль обвел рукой изнемогающую от зноя пустошь, людей, упорно трудящихся среди пыли, — уговаривал меня отречься от всего этого. Он говорил мне так: «Оставь этот мир и этих твоих людей, мой мальчик. Поезжай в Рим».
Глаза Томаса вспыхнули, и он уставился на Натаниэля. На миг он забыл даже о папистах и Антихристе.
— Ты правда мог уехать в Рим?
— Да, но зачем? Чтобы освоить ненатуральную манерность? Чтобы рисовать мифологических блудниц и героев? Нет, Томас, свой храм я заложу именно здесь. — Он повел рукой вокруг себя. Белозубые чумазые ребятишки в одних рубашонках замахали им в ответ с равнины, от хижин. Оттуда тянуло запахами дыма, навоза и спекшегося песка. Мимо рубщиков вспышкой промелькнул зеленый дятел. — Я хочу искусством сохранить вот этот мир, — сказал Натаниэль. — Запечатлеть его на холсте и тем спасти от исчезновения в глубинах времени. Я считаю это своей святой целью.
— А меня ты можешь нарисовать?
— Тебя?
Томас залился краской, как школьник:
— Конечно, это суетное тщеславие…
— Я буду рад сделать твой портрет.
— Правда? Может, мне лучше переодеться?
— Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
Томас поглядел на небо:
— Надеюсь, Он простит меня за это.
— Это не грех.
Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
— Что мне надо делать?
— Сидеть спокойно. Ничего не делай. Или делай что хочешь.
— А читать можно? — Из оттопыренного кармана передника Томас вытащил небольшой молитвенник в черном кожаном переплете. Натаниэль впервые видел эту книгу и подумал, что, видимо, удостоен доверия присутствовать при личной молитве друга.
— Только сядь, пожалуйста, вот здесь, у этого дерева.
— А это-то зачем?
Это был еще один дуб. Он долго укреплялся и рос здесь, в этой песчаной почве, но так и не достиг величия своих родичей с равнины.
— Твой портрет удастся намного лучше, если задний план будет именно таким, — настаивал Натаниэль.
Томас сморщил нос, глядя на дерево, и шутливо провозгласил:
— Вот она, Новая Республика, юная и голодная! — Усевшись под дубом, он вытянул ноги и снял потрепанную соломенную шляпу.
— Нет-нет, оставь ее, — сказал Натаниэль.
— Что, ты будешь рисовать меня с этим коровьим завтраком на голове?
— Оставь, пожалуйста, так будет лучше.
Перед тем, как приступить к рисованию, Натаниэль по устоявшейся привычке некоторое время потирал щеку. Потом углем набросал абрис лица друга и листву на заднем плане. Когда основные контуры рисунка были готовы, он взялся за перо и бутылочку с тушью. Мало-помалу Томас начал ерзать. То привставал, чтобы убедиться, что не сидит на муравейнике; то дул на страницы молитвенника, сгоняя с них песок или какого-нибудь благочестивого комара.
— Расскажи мне о своем учителе, — попросил Натаниэль с отменным спокойствием и скрытой целью, тоном хирурга возле постели больного. — Только не двигай руками.
— О моем учителе? — Томас надул щеки, подбирая слова. — Он ушел добровольцем в Армию Нового Порядка. Врачей и хирургов там не хватало — почти всех завербовали сторонники короля.
— И ты отправился вместе с ним?
— Да.
— А отец отпустил тебя?
— К тому времени он уже умер.
— Мой отец тоже уже мертв. — Поглощенный наложением теней на лицо Натаниэль не смотрел на Томаса. — Скажи, он был хорошим человеком?
— Кто, мой отец?
— Аптекарь, твой учитель.
— Ну, он искренне верил в силу всех своих снадобий. Так ему было легче назначать их.
В голосе Томаса второй раз за сегодня зазвучали угрюмые нотки. Натаниэль с тревогой подумал, что если он и дальше будет касаться этой раны, то вскоре уже не сможет рисовать.
— А сам ты в сражениях участвовал? — перевел он разговор.
— Нет, за все время я ни разу не выстрелил. Учитель вскоре разбился насмерть, упав с лошади. Я занял его место и продолжал его работу. Моим делом на войне стало выискивать пули в чужих внутренностях и штопать раны. Об этом он тоже говорил с горечью.
— А потом ты приехал сюда?
— Куда же еще мне было ехать? О диггерах я слышал еще в Лэмбете. Уже тогда я думал, что из парламента ничего хорошего не выйдет.
— Почему ты так решил?
— Потому что врачи-галенисты сохранили всю свою власть и богатство. Они изо всех сил противятся каким бы то ни было нововведениям, особенно тем, что могут уменьшить их доходы. Девять человек из десяти мучаются и страдают от болезней, но их страданиями пренебрегают, потому что им нечем платить. А ведь можно было поделить достояние Англии между всеми, и тогда у людей была бы достойная во всем жизнь.
Натаниэль пожалел, что своим вопросом вызвал у Томаса гнев — черты молодого аптекаря исказились, на лице обозначились будущие морщины.
— Но здесь у нас все иначе, ведь так? Я знаю, ты не принимаешь добрых слов в свой адрес, считая их лестью, но я искренне восхищаюсь тем, как преданно ты, Томас, заботишься о здоровье живущих в общине.
— Они — мои братья и сестры во Христе. Игольное ушко не станет для них серьезным препятствием . Здесь, — широким жестом он указал на пустошь, — царит естественная простота. Принцам стоило бы поучиться у нас этому. И проповедникам тоже.
— Аминь.
— Христос учил, что бедность — это высочайшая из добродетелей, но люди давно забыли об этом.
Натаниэль кивнул. А про себя подумал, что любой из братьев, разбогатев, станет вести себя точно так же, как те, кого Томас презирал.
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шорохом пера по бумаге. Она длилась долго. Томас смотрел в книгу, но перелистывал страницы быстрее, чем успевал бы читать. И оба сделали вид, будто не слышали падения наземь второго дуба, каждый по собственным причинам.
Настала очередь Томаса спрашивать:
— Что привело тебя к нам?
Натаниэль прервал рисование и снял с острия пера волосок.
— Любопытство, — ответил он. — И, наверное, гнев.
— Против всеобщей несправедливости?
— Против презрения к живописи. И из-за коллекции картин, принадлежавших казненному королю…
— Из-за чего?
— Томас, я видел эти картины. Однажды мне довелось побывать в Уайтхолле, я сопровождал одного оценщика. Так называют того, кто назначает цену на товары и занимается их продажей.
— И ты для этого приходил туда?
Натаниэль понимал недоверие друга. Он еще ни разу не рассказывал ему о случайном знакомстве с торговцем-посредником, который устанавливал стоимость бесценных произведений искусства и всегда ошибался.
— Этого оценщика звали Джийк.
— Джийк?
— Я познакомился с ним в таверне и прижал к стенке. Ну и заплатил за его портер и пирог с ягненком.
— Ох, пожалей. — Томас шутливо похлопал себя по животу.
— В обмен он взял меня с собой, когда отправился на осмотр картин, предназначенных к продаже.
У Валентайна Джийка было своеобразное мнение о предстоящем аукционе: с восхитительным пренебрежением к здравому смыслу он вообразил, будто покойный король при жизни состязался с Бекингэмом («наложником его отца») в том, у кого богаче коллекция искусств, а теперь лорд Арундел проматывает то, что могло бы стать достоянием всей страны. Джийк тыкал пальцем в шедевры, словно это были кустарные изделия, а Натаниэль смотрел на все это, пряча свои чувства за неопределенной полуулыбкой.
— Нельзя считать искусство хорошим, — вещал оценщик, — если то, что изображено на картине, — просто чудовищно, — непрерывно морщил бескровный нос, словно галерея полнилась зловонием. — Только посмотрите на всех этих сводников и блудниц.
Натаниэль слушал Джийка вполуха, не переставая восхищаться собранными здесь полотнами, право на которые король-тиран потерял вместе с головой. Работы Ван Дейка, грандиозные холсты Рубенса (в том числе аллегория Мира с леопардами, херувимами и брызжущим из сосков молоком), сумрачные картины Тициана (в том числе Аполлон, сдирающий кожу с яркоглазого Марсия ); и множество портретов чванливых особ королевской крови.
— Хотите знать, господин Деллер, где Карл Стюарт приобрел вкус ко всей этой распутной роскоши? — с гримасой отвращения спрашивал Джийк. — Я могу вам сказать. В Испании. В этом рассаднике папизма.
Натаниэль с трепетом откинул завесу с очередной картины — женщина в мехах. Он чувствовал себя молодым супругом, снимающим свадебный покров с новобрачной. Как притягательны были ее огромные глаза! Полунагота, возвышенная одеянием до целомудрия!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20