https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vypuskom-v-pol/
Ссорились из-за того, кому идти на охоту, кому по дрова. Завидовали тому, кто капканом добывал себе особенно красивого соболя, белого волка или голубую лисицу, и нарочно, чтобы уязвить, хулили явно прекрасного зверя, и сердился на них удачливый охотник за их явную несправедливость. Спорили и сердились из-за того, сколько теперь сенаторов заседает в курии, сколько лошадей стоит на конюшнях палатинских, кто был для народа лучше, Клавдий или Нерон, и т. д. И Язон ясно схватывал основное: лучшее для человека разумного — это стать над всем этим — пусть они шалят жизнью, как хотят… Присутствие человека даже в этих безбрежных пустынях странно стесняло его. Ему было от людей душно. Он хотел им добра, но хотел добра и для себя, а первым условием этого добра для себя было — освобождение от людей…
— Да, да, — тихонько усмехался Филет. — Но куда же ты вот от них денешься?.. Да и сами мы люди — пожалуй, глядя со стороны, и от нас тесненько… За пять стадий человек едва виден — так, вроде муравья что-то, — а поди-ка: вселенная ему мала…
Так в глуши диких лесов давала Язону один за другим свои уроки жизнь, и молодое, углублённое сердце его впитывало их…
А между тем после страшных морозов, сковавших, казалось, навсегда эти занесённые снегом леса, после жутких метелей, бесившихся вокруг целые дни и ночи в бездонных просторах неведомых земель, вдруг теплее засияло солнце, иногда в полдни звенела уже жемчужная капель, палисад стоял весь мокрый и дымился и по всей белой, слепящей своим сверканием земле почуялась какая-то нежная, сдерживаемая из всех сил радость. И возвращались вьюги бешеные, и возвращались железные морозы, но радости нежной убить они не могли: она нарастала неудержимо. И вот защёлкали в ночи огромные бородатые глухари, заурчали по снежным полянам краснобровые тетерева, и посинела и вздулась река, и, трубя, полетели на полночь лебеди, гуси, журавли…
Лучезарный Феб слал на оживающую землю лучи свои, снега таяли на глазах, всюду звенели ручьи, и вот вдруг река сбросила потемневший лёд и залила землю неоглядным, сверкающим, радостным разливом. В душах всех был праздник. Даже больные — а их по землянкам было не мало — вылезли на солнышко и ожили. В новой, выросшей душе Язона было радостно-торжественно — он никогда ещё не видал такой изумительной весны, — и грусть-тоска о его гамадриаде как будто становилась легче и тоньше. И полное противоречий сердце человеческое никак не хотело сознаться себе в этом, оно хотело своё горе беречь, как какое-то сокровище…
И когда воды постепенно спали и зашумела вся земля шумом весенним, шумом зелёным, шумом солнечным, снова двинулись ладьи рекой неведомой в голубые, по-прежнему зовущие дали. И проводник с перевоза остановил, наконец, караван: здесь нужно было переволакиваться на другую реку, которая текла уже прямо в море, в Страну Янтаря…
Началась работа ещё более тяжёлая, чем ход рекой против воды. Надо было нести намокшие, тяжёлые челны на плечах, а то, топкими местами, продвигать их волоком, подкладывая под днище вальки. Каждый вечер все были без ног, а за день не проходили и трех стадий иногда. С рассветом опять поднимали тяжёлые, намокшие ладьи на натёртые плечи и снова брели лесными трущобами все вперёд и вперёд, питаясь дичиной, которую удавалось взять по пути, или сушёной рыбой, которую наготовили за зиму и которая была похожа скорее на деревяшку, чем на рыбу. И опять и опять повторял Язон умный урок: и в сушёной рыбе можно найти, когда голоден по-настоящему, не меньшую сладость, чем в самом изысканном блюде на пиру цезаря…
Язон очень вырос за поход, и обветренное лицо его с молодой бородкой было мужественно и решительно. Раньше изнеженный эфеб, он не только не боялся теперь встречи с лесными варварами, с медведем или вепрем, но всегда досадовал, когда врага убивали или прогоняли без него: точно было в опасности для мужественного сердца какое-то сладкое опьянение. В голосе его чаще и чаще прорывались повелительные, железные нотки, которых, однако, он не любил и, вспоминая о которых потом, хмурился.
И вот наконец перед караваном засверкала какая-то новая, тоже безымянная река, которая бежала уже прямо в Страну Янтарей. Разом были опущены ладьи в напоённые солнцем струи, весело отпраздновал караван завершение тяжкого пути, и с песнями побежали ладьи, уже без всякого усилия, по воде в синие широкие дали. Река становилась все шире, все величавее. По берегам её, в непролазной уреме, гомонила птица весенняя, пьяная. И если иной раз, руша праздник весенний, и налетала в громе и молнии грозная туча, то зато как блистало все потом, после тёплого ливня, как радостно дышала грудь свежими ароматами земли, как дружны и веселы были песни гребцов и воинов!.. А звёздной ночью на берегу, у потухающего костра, Язон тихонько скорбел о том, что его скорбь о таинственной гамадриаде затихает: и гамадриада, и Береника были уже тенями, жившими за какой-то гранью, в мирах иных, недоступных. Душа его просила сладких звуков кифары, но, хотя кифара и была с ним в походе, он стыдился сказать звуками её воинам о том, что было в его душе. И так узнал он ещё одну правду жизни: у человека две жизни — одна явная и, по большей части, пустая и надоедливая, а другая тайная, как жертвенник в глуши лесной, и эта вот потайная жизнь человека много интереснее и важнее жизни явной и повседневной…
И в тихом сиянии звёзд или луны, ворожившей над сонной рекой, под пение соловьёв, снова и снова, ища выхода в жуткой стене, окружавшей жизнь, Язон передумывал свои старые вопросы о том, есть ли кто там, над звёздами, почему так запутаны пути человеческие по земле, где так сладко пахнет цветами и так упоительны песни соловьиные, и почему человек, всей душой стремясь к добру, так охотно забывает это добро для зла и даже не для большого зла, в котором есть своя красота, а для зла повседневного, дрянненького. И чем меньше находил он на свои вопросы ответов, тем больше ему казалось, что в этом бесплодном, по-видимому, искании и есть весь сок жизни.
— Да, да… — блаженно греясь на солнышке, говорил Филет. — И крутит ветер туда и сюда, и возвращается на пути свои, а нам любо. Толку как будто никакого нет, а нам хорошо. Так и с думой человеческой. Не будь её, какая разница была бы между мной и пнём в лесу старым? А я пнём быть не хочу никак — лучше терпеть скорби человека, чем наслаждаться покоем пня…
И вот раз под вечер, когда в пышности необыкновенной солнце спускалось за бескрайные равнины неведомой страны, когда все небо было в огне, золоте, янтаре и крови, вожатый указал вперёд и на варварском языке своём уронил:
— Море!..
Все вскочили: впереди в самом деле сияло море, но не то лазурное, смеющееся, полное ласки море, которое они, южане, все знали, а море новое, похожее теперь на расплавленный янтарь, от которого веяло какой-то тайной и немножко печальной думой…
Ладьи тянулись носами в песчаный берег — караван прибыл в Страну Янтаря.
Скоро сбежались поморы. Они не боялись чужеземцев — они уже знали, зачем те пришли. И они нанесли с собой янтарей, больших и малых, и дивились гости заезжие несметным богатствам поморов. Филет сразу заметил один крупный янтарь: в середине янтаря ясно виднелся чёрный жучок, который, может, лежал в золотой могилке своей долгие века… Он подарил янтарь Язону.
— Пусть жучок этот напоминает тебе, как надо жить на земле, — с ласковой улыбкой проговорил Филет. — И рядом он, а никто его не достанет…
XXII. «МАЛЕНЬКИЙ ИЗРАИЛЬ»
Рим безумствовал среди пожаров: в Британии кипело жестокое восстание, на дальнем Востоке шла упорная и кровавая война с парфянами и загоралась Иудея, та крошечная страна, которую пророк Исаия звал маленьким Израилем, червём Иаковом и от которой тем не менее её восторженные сыны ждали каких-то мировых чудес. Старичок Филон, один из наивнейших и чистейших идеалистов, говорил о своём народе так: «Всех людей покоряет себе иудейство, всех зовёт оно к добродетели, варваров, эллинов, жителей континента и островов, народы Востока и Запада, европейцев, азиатов, все народы земли…» И другие энтузиасты не отставали: избранный народ должен совершить и дела исключительные…
Но сперва нужно было устранить те препятствия, которые свершению этих дел мешали. Их устраняли — вставали другие…
Вся страна кипела. Рассеявшись по всей стране, мятежники грабили богачей, представителей власти и тех, кому хотелось бы остаться в стороне от великих событий. Пощады не было никому: был убит даже первосвященник Ионафан за то, что он сносился с римлянами. Лозунгом восставших было: те, кто предпочитают рабство, должны быть принуждаемы к свободе силою. Если в лозунге этом было мало смысла, то надо помнить, что искать смысла в деяниях человеческих — самое бесплодное из всех дел человеческих под солнцем. Повстанцев ловили, распинали, но на место одного распятого тотчас же вставали сотни других…
Как раз в это время прибыл из далёкого Рима в Иерусалим молодой, но тонкий Иосиф бен-Матафия. Ослеплённый блеском императорского двора и мощью Рима, он на всю жизнь твёрдо уверовал в его непобедимость. Увидев то, что делается на родине, Иосиф пришёл в неописуемый ужас: Иудея, конечно, погибнет, а вместе с ней может погибнуть — а это много, много важнее — и Иосиф бен-Матафия. Народ свой он ставил чрезвычайно высоко, но ещё выше — самого себя. Преобладающей чертой его характера было неодолимое влечение к жизни и её наслаждениям и неодолимый страх все это потерять. Никакие средства не казались ему предосудительными для спасения этой драгоценной жизни его. «Жизнь составляет высшее благо для человека, — говорил он, — самое неотъемлемое и священное право всего живущего». «Все живущее» было приделано тут только для красоты слога: речь шла исключительно об Иосифе бен-Матафия. А для того, чтобы скоротечные дни свои прожить с наибольшим удовольствием, нужно было — это он усвоил в Риме с чрезвычайной быстротой, с налёту — прежде всего хорошо устроиться. Он искал удачи во всех иудейских лагерях — был саддукеем, фарисеем, ессеем, опять фарисеем, — но больше всего он любил женщин, деньги и славу…
Агриппа II вздумал построить новый этаж во дворце Асмонеев, для того чтобы оттуда с удобством наблюдать за всем, что происходит во дворах храма. Священники возмутились поступком царя и возвели стену храма ещё выше, так, что она от ока царёва закрыла все. Но эта же стена закрыла все и от римского гарнизона в башне в Антонии. Наместник Сирии потребовал поэтому разрушить её. Иудеи не соглашались: это будет поруха чести храма и их собственной. Иосиф, чуя, что готовится новое кровопролитие, которое может повредить и его здоровью, бросился во дворец Асмонеев, к Агриппе. Агриппа жил там со своей сестрой Береникой. Раньше была она женой своего дяди Ирода, потом понтийского царя Полемона, который ради неё подверг себя даже обрезанию — закон впереди всего! — но поведение её оттолкнуло Полемона не только от неё, но и от её религии. Теперь она жила со своим братом. В те времена это было делом довольно обычным. Проповедь киников и старых стоиков, мечтавших о возвращении к первобытному состоянию, в лице Зенона и Хризиппа, не останавливалась перед признанием кровосмесительства.
— Что с тобой? — завидев Иосифа, воскликнул Агриппа, все такой же румяный, яркий, сияющий. — Что случилось?
— Ты послушай только, царь, что говорят в народе по поводу этой стены вашей! — потрясая ручками над чёрной головой своей, завопил Иосиф. — Ещё немного — и все вокруг запылает!..
— Ах, перестань, пожалуйста! — недовольно сморщился Агриппа, не любивший таких праздных волнений. — Пусть загорается… Цестий Галл двинет сюда из Сирии несколько когорт, и все успокоится. Как будто это в первый раз… Это ты за свою молодую жену, должно быть, боишься, — весело оскалился он.
В самом деле, Иосиф уже успел разойтись со своей первой женой — что-то как-то не удовлетворяла она его — и женился во второй раз.
— Я хотел бы, чтобы смех твой не кончился плохо, — сказал Иосиф. — Римляне могут ударить так, что от нас и мокро не останется…
— А не зевай! — пошутил опять Агриппа. — Посмотри, Береника: молодой, а какой трус!..
Береника только чуть глазом повела на Иосифа. Такие люди для неё просто не существовали. А он, Иосиф, несмотря на весь страх свой, жадно любовался красавицей, и его собственная Ревекка — вторая — казалась ему теперь серой и пресной. Но он понимал, что пока он не смеет поднимать своих глаз так высоко.
— А ты вот лучше расскажи мне, что это за новая смута какая-то среди иудеев поднимается, — проговорил Агриппа. — Какая это новая секта у нас тут народилась?
— А, это те, которые учат, что Мессия уже пришёл и, распятый при деде твоём, воскрес, и будто опять скоро явится на землю с неба и будет судить всех по заслугам…
— Но говорят, что они восстают против властей и богатых?
— Не знаю. Но их кучка, на которую не стоит обращать никакого внимания. Ты лучше смотрел бы, царь, на то, что вокруг храма теперь закипает…
Агриппа сонно зевнул.
— А если в самом деле придёт этот их Мессия для последнего суда, я думаю, крепко тебе достанется за эту вот постоянную трусость твою. А? — засмеялся он всеми своими белыми зубами. — Наших крикунов ты боишься, римлян боишься — может, и жены твоей боишься? А? Ехал бы ты лучше в Рим опять под крылышко к цезарю…
— Насмотрелся я довольно, как они над иудеями-то там издеваются, — насупился Иосиф. — Они на нас хуже, чем на собак, смотрят…
— Ну, это зависит… — зевнул опять Агриппа. — Иоахим желанный гость на Палатине, Тиверий Александр под самыми облаками летает, даже маленький актёр Алитур и тот что-то во дворце все крутит. Да, кстати, — обратился он к своей красавице-сестре. — Ты слышала: Тиверия Александра, говорят, хотят наместником Египта назначить… Каково?
— Он человек умный, — рассматривая свои розовые ногти, равнодушно ответила красавица.
Иерусалим ей определённо надоел. Она нетерпеливо ждала случая, чтобы выбиться из этой затхлой провинции и заблистать звездой первой величины на римском небосклоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
— Да, да, — тихонько усмехался Филет. — Но куда же ты вот от них денешься?.. Да и сами мы люди — пожалуй, глядя со стороны, и от нас тесненько… За пять стадий человек едва виден — так, вроде муравья что-то, — а поди-ка: вселенная ему мала…
Так в глуши диких лесов давала Язону один за другим свои уроки жизнь, и молодое, углублённое сердце его впитывало их…
А между тем после страшных морозов, сковавших, казалось, навсегда эти занесённые снегом леса, после жутких метелей, бесившихся вокруг целые дни и ночи в бездонных просторах неведомых земель, вдруг теплее засияло солнце, иногда в полдни звенела уже жемчужная капель, палисад стоял весь мокрый и дымился и по всей белой, слепящей своим сверканием земле почуялась какая-то нежная, сдерживаемая из всех сил радость. И возвращались вьюги бешеные, и возвращались железные морозы, но радости нежной убить они не могли: она нарастала неудержимо. И вот защёлкали в ночи огромные бородатые глухари, заурчали по снежным полянам краснобровые тетерева, и посинела и вздулась река, и, трубя, полетели на полночь лебеди, гуси, журавли…
Лучезарный Феб слал на оживающую землю лучи свои, снега таяли на глазах, всюду звенели ручьи, и вот вдруг река сбросила потемневший лёд и залила землю неоглядным, сверкающим, радостным разливом. В душах всех был праздник. Даже больные — а их по землянкам было не мало — вылезли на солнышко и ожили. В новой, выросшей душе Язона было радостно-торжественно — он никогда ещё не видал такой изумительной весны, — и грусть-тоска о его гамадриаде как будто становилась легче и тоньше. И полное противоречий сердце человеческое никак не хотело сознаться себе в этом, оно хотело своё горе беречь, как какое-то сокровище…
И когда воды постепенно спали и зашумела вся земля шумом весенним, шумом зелёным, шумом солнечным, снова двинулись ладьи рекой неведомой в голубые, по-прежнему зовущие дали. И проводник с перевоза остановил, наконец, караван: здесь нужно было переволакиваться на другую реку, которая текла уже прямо в море, в Страну Янтаря…
Началась работа ещё более тяжёлая, чем ход рекой против воды. Надо было нести намокшие, тяжёлые челны на плечах, а то, топкими местами, продвигать их волоком, подкладывая под днище вальки. Каждый вечер все были без ног, а за день не проходили и трех стадий иногда. С рассветом опять поднимали тяжёлые, намокшие ладьи на натёртые плечи и снова брели лесными трущобами все вперёд и вперёд, питаясь дичиной, которую удавалось взять по пути, или сушёной рыбой, которую наготовили за зиму и которая была похожа скорее на деревяшку, чем на рыбу. И опять и опять повторял Язон умный урок: и в сушёной рыбе можно найти, когда голоден по-настоящему, не меньшую сладость, чем в самом изысканном блюде на пиру цезаря…
Язон очень вырос за поход, и обветренное лицо его с молодой бородкой было мужественно и решительно. Раньше изнеженный эфеб, он не только не боялся теперь встречи с лесными варварами, с медведем или вепрем, но всегда досадовал, когда врага убивали или прогоняли без него: точно было в опасности для мужественного сердца какое-то сладкое опьянение. В голосе его чаще и чаще прорывались повелительные, железные нотки, которых, однако, он не любил и, вспоминая о которых потом, хмурился.
И вот наконец перед караваном засверкала какая-то новая, тоже безымянная река, которая бежала уже прямо в Страну Янтарей. Разом были опущены ладьи в напоённые солнцем струи, весело отпраздновал караван завершение тяжкого пути, и с песнями побежали ладьи, уже без всякого усилия, по воде в синие широкие дали. Река становилась все шире, все величавее. По берегам её, в непролазной уреме, гомонила птица весенняя, пьяная. И если иной раз, руша праздник весенний, и налетала в громе и молнии грозная туча, то зато как блистало все потом, после тёплого ливня, как радостно дышала грудь свежими ароматами земли, как дружны и веселы были песни гребцов и воинов!.. А звёздной ночью на берегу, у потухающего костра, Язон тихонько скорбел о том, что его скорбь о таинственной гамадриаде затихает: и гамадриада, и Береника были уже тенями, жившими за какой-то гранью, в мирах иных, недоступных. Душа его просила сладких звуков кифары, но, хотя кифара и была с ним в походе, он стыдился сказать звуками её воинам о том, что было в его душе. И так узнал он ещё одну правду жизни: у человека две жизни — одна явная и, по большей части, пустая и надоедливая, а другая тайная, как жертвенник в глуши лесной, и эта вот потайная жизнь человека много интереснее и важнее жизни явной и повседневной…
И в тихом сиянии звёзд или луны, ворожившей над сонной рекой, под пение соловьёв, снова и снова, ища выхода в жуткой стене, окружавшей жизнь, Язон передумывал свои старые вопросы о том, есть ли кто там, над звёздами, почему так запутаны пути человеческие по земле, где так сладко пахнет цветами и так упоительны песни соловьиные, и почему человек, всей душой стремясь к добру, так охотно забывает это добро для зла и даже не для большого зла, в котором есть своя красота, а для зла повседневного, дрянненького. И чем меньше находил он на свои вопросы ответов, тем больше ему казалось, что в этом бесплодном, по-видимому, искании и есть весь сок жизни.
— Да, да… — блаженно греясь на солнышке, говорил Филет. — И крутит ветер туда и сюда, и возвращается на пути свои, а нам любо. Толку как будто никакого нет, а нам хорошо. Так и с думой человеческой. Не будь её, какая разница была бы между мной и пнём в лесу старым? А я пнём быть не хочу никак — лучше терпеть скорби человека, чем наслаждаться покоем пня…
И вот раз под вечер, когда в пышности необыкновенной солнце спускалось за бескрайные равнины неведомой страны, когда все небо было в огне, золоте, янтаре и крови, вожатый указал вперёд и на варварском языке своём уронил:
— Море!..
Все вскочили: впереди в самом деле сияло море, но не то лазурное, смеющееся, полное ласки море, которое они, южане, все знали, а море новое, похожее теперь на расплавленный янтарь, от которого веяло какой-то тайной и немножко печальной думой…
Ладьи тянулись носами в песчаный берег — караван прибыл в Страну Янтаря.
Скоро сбежались поморы. Они не боялись чужеземцев — они уже знали, зачем те пришли. И они нанесли с собой янтарей, больших и малых, и дивились гости заезжие несметным богатствам поморов. Филет сразу заметил один крупный янтарь: в середине янтаря ясно виднелся чёрный жучок, который, может, лежал в золотой могилке своей долгие века… Он подарил янтарь Язону.
— Пусть жучок этот напоминает тебе, как надо жить на земле, — с ласковой улыбкой проговорил Филет. — И рядом он, а никто его не достанет…
XXII. «МАЛЕНЬКИЙ ИЗРАИЛЬ»
Рим безумствовал среди пожаров: в Британии кипело жестокое восстание, на дальнем Востоке шла упорная и кровавая война с парфянами и загоралась Иудея, та крошечная страна, которую пророк Исаия звал маленьким Израилем, червём Иаковом и от которой тем не менее её восторженные сыны ждали каких-то мировых чудес. Старичок Филон, один из наивнейших и чистейших идеалистов, говорил о своём народе так: «Всех людей покоряет себе иудейство, всех зовёт оно к добродетели, варваров, эллинов, жителей континента и островов, народы Востока и Запада, европейцев, азиатов, все народы земли…» И другие энтузиасты не отставали: избранный народ должен совершить и дела исключительные…
Но сперва нужно было устранить те препятствия, которые свершению этих дел мешали. Их устраняли — вставали другие…
Вся страна кипела. Рассеявшись по всей стране, мятежники грабили богачей, представителей власти и тех, кому хотелось бы остаться в стороне от великих событий. Пощады не было никому: был убит даже первосвященник Ионафан за то, что он сносился с римлянами. Лозунгом восставших было: те, кто предпочитают рабство, должны быть принуждаемы к свободе силою. Если в лозунге этом было мало смысла, то надо помнить, что искать смысла в деяниях человеческих — самое бесплодное из всех дел человеческих под солнцем. Повстанцев ловили, распинали, но на место одного распятого тотчас же вставали сотни других…
Как раз в это время прибыл из далёкого Рима в Иерусалим молодой, но тонкий Иосиф бен-Матафия. Ослеплённый блеском императорского двора и мощью Рима, он на всю жизнь твёрдо уверовал в его непобедимость. Увидев то, что делается на родине, Иосиф пришёл в неописуемый ужас: Иудея, конечно, погибнет, а вместе с ней может погибнуть — а это много, много важнее — и Иосиф бен-Матафия. Народ свой он ставил чрезвычайно высоко, но ещё выше — самого себя. Преобладающей чертой его характера было неодолимое влечение к жизни и её наслаждениям и неодолимый страх все это потерять. Никакие средства не казались ему предосудительными для спасения этой драгоценной жизни его. «Жизнь составляет высшее благо для человека, — говорил он, — самое неотъемлемое и священное право всего живущего». «Все живущее» было приделано тут только для красоты слога: речь шла исключительно об Иосифе бен-Матафия. А для того, чтобы скоротечные дни свои прожить с наибольшим удовольствием, нужно было — это он усвоил в Риме с чрезвычайной быстротой, с налёту — прежде всего хорошо устроиться. Он искал удачи во всех иудейских лагерях — был саддукеем, фарисеем, ессеем, опять фарисеем, — но больше всего он любил женщин, деньги и славу…
Агриппа II вздумал построить новый этаж во дворце Асмонеев, для того чтобы оттуда с удобством наблюдать за всем, что происходит во дворах храма. Священники возмутились поступком царя и возвели стену храма ещё выше, так, что она от ока царёва закрыла все. Но эта же стена закрыла все и от римского гарнизона в башне в Антонии. Наместник Сирии потребовал поэтому разрушить её. Иудеи не соглашались: это будет поруха чести храма и их собственной. Иосиф, чуя, что готовится новое кровопролитие, которое может повредить и его здоровью, бросился во дворец Асмонеев, к Агриппе. Агриппа жил там со своей сестрой Береникой. Раньше была она женой своего дяди Ирода, потом понтийского царя Полемона, который ради неё подверг себя даже обрезанию — закон впереди всего! — но поведение её оттолкнуло Полемона не только от неё, но и от её религии. Теперь она жила со своим братом. В те времена это было делом довольно обычным. Проповедь киников и старых стоиков, мечтавших о возвращении к первобытному состоянию, в лице Зенона и Хризиппа, не останавливалась перед признанием кровосмесительства.
— Что с тобой? — завидев Иосифа, воскликнул Агриппа, все такой же румяный, яркий, сияющий. — Что случилось?
— Ты послушай только, царь, что говорят в народе по поводу этой стены вашей! — потрясая ручками над чёрной головой своей, завопил Иосиф. — Ещё немного — и все вокруг запылает!..
— Ах, перестань, пожалуйста! — недовольно сморщился Агриппа, не любивший таких праздных волнений. — Пусть загорается… Цестий Галл двинет сюда из Сирии несколько когорт, и все успокоится. Как будто это в первый раз… Это ты за свою молодую жену, должно быть, боишься, — весело оскалился он.
В самом деле, Иосиф уже успел разойтись со своей первой женой — что-то как-то не удовлетворяла она его — и женился во второй раз.
— Я хотел бы, чтобы смех твой не кончился плохо, — сказал Иосиф. — Римляне могут ударить так, что от нас и мокро не останется…
— А не зевай! — пошутил опять Агриппа. — Посмотри, Береника: молодой, а какой трус!..
Береника только чуть глазом повела на Иосифа. Такие люди для неё просто не существовали. А он, Иосиф, несмотря на весь страх свой, жадно любовался красавицей, и его собственная Ревекка — вторая — казалась ему теперь серой и пресной. Но он понимал, что пока он не смеет поднимать своих глаз так высоко.
— А ты вот лучше расскажи мне, что это за новая смута какая-то среди иудеев поднимается, — проговорил Агриппа. — Какая это новая секта у нас тут народилась?
— А, это те, которые учат, что Мессия уже пришёл и, распятый при деде твоём, воскрес, и будто опять скоро явится на землю с неба и будет судить всех по заслугам…
— Но говорят, что они восстают против властей и богатых?
— Не знаю. Но их кучка, на которую не стоит обращать никакого внимания. Ты лучше смотрел бы, царь, на то, что вокруг храма теперь закипает…
Агриппа сонно зевнул.
— А если в самом деле придёт этот их Мессия для последнего суда, я думаю, крепко тебе достанется за эту вот постоянную трусость твою. А? — засмеялся он всеми своими белыми зубами. — Наших крикунов ты боишься, римлян боишься — может, и жены твоей боишься? А? Ехал бы ты лучше в Рим опять под крылышко к цезарю…
— Насмотрелся я довольно, как они над иудеями-то там издеваются, — насупился Иосиф. — Они на нас хуже, чем на собак, смотрят…
— Ну, это зависит… — зевнул опять Агриппа. — Иоахим желанный гость на Палатине, Тиверий Александр под самыми облаками летает, даже маленький актёр Алитур и тот что-то во дворце все крутит. Да, кстати, — обратился он к своей красавице-сестре. — Ты слышала: Тиверия Александра, говорят, хотят наместником Египта назначить… Каково?
— Он человек умный, — рассматривая свои розовые ногти, равнодушно ответила красавица.
Иерусалим ей определённо надоел. Она нетерпеливо ждала случая, чтобы выбиться из этой затхлой провинции и заблистать звездой первой величины на римском небосклоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62