https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Рене Домаль
Гора Аналог
ВОЛШЕБНАЯ ГОРА РЕНЕ ДОМАЛЯ
Потом Булукия спросил ангела и сказал ему:
«Сотворил ли Аллах какие-нибудь горы позади горы Каф?»
«Да, – ответил ангел, – за горой Каф – гора величиной в пятьсот лет пути, и состоит она из снега и града.
Это она отводит от мира жар геенны, и если бы не эта гора, мир, наверное, сгорел бы от жара огня геенны».
Книга тысячи и одной ночи
Лучшим, как мне кажется, вариантом предисловия к книге Рене Домаля «Гора Аналог» был бы полный текст статьи, напечатанной главным героем этого неоконченного повествования в вымышленном журнале «Ископаемые», – статьи, в которой говорится о Горе, чья «единственная вершина касается мира вечности, а основание – многочисленными отрогами лежит в мире смертных». Так что моя задача в данном случае может свестись к более или менее правдоподобной реконструкции этого «довольно беглого взгляда на символическое значение горы в древней мифологии», – реконструкции, которую я могу дополнить лишь кое-какими, и тоже «довольно беглыми», заметками о трагической судьбе и духовных метаниях самого Домаля.
* * *
Быть может, именно с этого и стоит начать – так мне будет легче подвести читателя к основанию Горы, к началу пути, «на котором человек может возвыситься до божественного, а божественное, в свою очередь, может открыться человеку».
Короткая жизнь Рене Домаля (1908–1944) сложилась так, что ему постоянно приходилось иметь дело не только с символической Горой, но и с вполне реальными горами. Будучи альпинистом-любителем, он вместе с друзьями не раз совершал восхождения на «коровьи», доступные непрофессионалу вершины французских Альп и Пиренеев – читатель непременно ощутит эту физическую тягу автора к высокогорью, где «сама действительность волшебнее всего, что способен вообразить себе человек». Домаль представляет себе гору не в виде инертной каменной массы с нахлобученной на нее шапкой ледника – он видит в ней «живое существо», способное «периодически самообновляться, питаться и воспроизводить себя». С его точки зрения, гора – это волшебный аналог человека: «в горах у каждого живого есть двойник, подобно тому как ножны есть у меча, а у ступни – отпечаток, след, и, умирая, каждый с двойником своим соединяется». Если это и в самом деле так, Домаль наверняка «соединился» с Горой Аналог после своей кончины, последовавшей 21 мая 1944 года, – его мало-помалу подтачивала чахотка, усугубленная юношескими «экспериментами» над собственным организмом и «упражнениями», которыми он вслед за тем опрометчиво увлекся в кружке Гурджиева.
«Эксперименты» эти, относящиеся к началу двадцатых годов, – Домалю в ту пору едва минуло шестнадцать лет – были, надо признаться, довольно банальными для юноши его психического строя, мятущегося, непредсказуемого и очень хрупкого, для человека крайностей, готового пожертвовать чем угодно, чтобы хоть краем глаза заглянуть в «запредельные миры». Подобные опыты ставили когда-то на самих себе любимые его авторы – Эдгар По, Шарль Бодлер, Лотреамон, Артюр Рембо, а всего двумя десятками лет раньше Домаля ими занимался Николай Гумилев, живший в то время в Париже; итоги этих рискованных «опытов», едва не приведших поэта к самоубийству, были позднее описаны в рассказе «Путешествие в страну эфира». Своего рода «пригласительным билетом» для путешествия по астральным мирам Домалю послужили строки из знаменитого письма Артюра Рембо Жоржу Изамбару: «Я хочу быть поэтом – и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца… Цель одна – достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств» . «Я пробую, – вторит ему Домаль, – вдыхать пары хлористого углерода и бензина, чтобы понять, как исчезает сознание и какую власть я над ним имею». «Я хочу преодолеть границы возможного», – продолжает он, и в известной мере это ему удается. Его письма середины 20-х годов переполнены рассказами о диковинных видениях, порожденных парами бензина, гашишем, опием, кокаином и прочими снадобьями подобного рода, подкрепленными, как это обычно бывает, изрядной дозой спиртного. «В ледяных подземельях огромные траурные пингвины рыдают литанию. Целое море варварской музыки колышет под их ногами легкие и жесткие трупы. Целое море трупиков заходится в рыданиях, воздвигая звуковой храм для молитвословий траурных пингвинов». «Этой ночью я очутился на маленьком островке, похожем на Мон-Сен-Мишель… Вместе с друзьями я был там в тюрьме, откуда мы взяли да и сбежали – и поплыли к Европе… Добравшись до Парижа, я вынул из корзины зеленую палку, отливавшую то бронзой, то мрамором, согнул ее пополам и, увидев, что это была змея, бросил на землю. Она проползла несколько метров, а потом принялась порхать в воздухе – не змея это была, а девушка с обезьянкой на веревочке».
Самый частый спутник Домаля в странствиях по «иным мирам» – это, конечно же, его земляк Артюр Рембо (оба они родились в Арденнах). «Рембо, кажется, ближе всех ко мне, – признается Домаль. – Мне иногда снятся долгие и молчаливые прогулки в его компании». «Однажды мы с Артюром, – сообщает он одному из своих друзей, – шагали по Млечному Пути. Другие не могли на нем удержаться, срывались и медленно тонули в пучине». Во многих письмах проскальзывает намеренная или спонтанная перекличка с поэтическими приемами Рембо, характерными для его лирико-мистической исповеди «Пора в аду»: «Горящие львы рушатся как лавины или как надежды. Мы отличаемся от святых тем, что любим бродить по окраинам ада. Мы сами себя искушаем. Обратите внимание на жуткую мешанину образов и мыслей – и тем не менее я ни на миг не забываю о том, что пишу. Хаос великих вздувшихся пустот, резь в желудке, у бедного ребенка кружится голова».
Нетрудно заметить, что все эти «отчеты» о посещении «астральных сфер» пронизаны, хотя и не явственно, мотивами смерти и сопутствующего ей преображения. Рыданию «траурных пингвинов» вторят рыдания трупов (чьих?). Палка (намек на магический жезл Моисея?) превращается в змею, символ смертельной опасности, а также перерождения, метаморфозы, змея же в свою очередь оказывается девушкой – в фольклоре многих народов смерть предстает именно в таком обличье, вспомним хотя бы «прекрасную женщину» ирландских саг, от прикосновения которой вода в реке «окрашивается кровью и сукровицей», или навеянный фольклором образ смерти из поэмы Гумилева «Дракон»:
«Губы смерти нежны, и бело молодое лицо ее».
В ранних стихотворных опытах Домаля эти мотивы проступают гораздо отчетливей. «Я был любовником моей Смерти, – пишет он. – Уже в этой жизни я привыкаю думать о себе в смерти, думать о том, как я стану мертвецом, о том, что я и сейчас мертвец». Созданная в 1929 году и посвященная «Небытию» (в женском роде) поэма «Противонебо» странным образом напоминает тибетские тексты, описывающие обряд «чод», в процессе которого отшельник символически приносит самого себя в жертву голодным демонам, «расплачиваясь с долгами», сделанными во время предыдущих воплощений, и соединяясь с богиней Шакти – олицетворением женского начала в нем самом и во всем мироздании. Возможно, что ко времени написания этой поэмы юный Домаль успел познакомиться с книгой великой странницы Александры Давид-Неэль «Мистики и маги Тибета», вышедшей в том же 1929 году, но вполне допустимо, что строй мыслей и образов, отраженных в «Противонебе», был подсказан ему его собственной мистической интуицией. Вот как описывается этот обряд в книге Давид-Неэль: «Священнодействующий трубит в канлинг, флейту, сделанную из человеческой бедренной кости, приглашая демонов на пир. Он воображает божество женского пола, олицетворяющее его собственную волю… Одним быстрым взмахом меча богиня отрубает ему голову, а затем, в то время как со всех сторон в ожидании угощения слетаются стаи вампиров, она отсекает от тела руки и ноги, сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются внутренности, ручьями течет кровь – и мерзостные гости, смачно чавкая, приступают к трапезе».
А вот как эта сцена магического жертвоприношения и в то же время колдовского сутью с собственной потаенной сутью подала в поэме Домаля:
Ради тебя, кто мой костный мозг пожирает,
Ради тебя, от кого холодок бежит по спине,
Ради тебя все это опустошенье,
Опустошенье в сплошной тишине!..
Тишина – и я в ней, хотевший криком
Разрядить всю тяжкую боль, что скопилась
В крохотном твердом шаре вселенной,
Я, хотевший явить свою кровь,
Раздирая ребра ногтями,
Я, искавший ликующие созвучъя,
Чтоб восславить свист топора
В костяхмоей правойруки…
Ради славы твоей, не моей, это кровопролитье Безмолвное.
Ради тебя я готов
Отречься от мира, и солнце убить,
И все на свете предать,
И глаза себе выколоть.
В тебе я уверен,
Как в собственной смерти,
Уверен во всей очевидности собственной ночи,
Ведь она – это тело твое из живой тишины…
Я живьем с себя кожу сдираю,
Оттого что люблю тебя, матерь обличий,
Обличья лишенная! Тебя истязаю,
Истязая на этом прокрустовом ложе
Мой человеческий облик постыдный;
С тобой, лишенной границ и размеров,
Я лежу на чудовищном брачном ложе
И хочу обернуть тебя своей кожей…
Сходство, как видим, поразительное – и это при том, что поэт не пытается сочинить некое «подражание тибетскому», а явным образом делится с нами впечатлениями собственного визионерского опыта.
Жан Бьес, автор замечательной монографии о Домале, вышедшей в известной серии «Роetes d'aujourd'hui», тоже подмечает эту тягу к смерти, самоуничтожению, однако от его взгляда ускользает одно весьма существенное обстоятельство. Он никак не связывает тему «древнего ужаса перед смертью» с темой посвящения и «второго рождения», хотя она налицо во всех – поэтических, прозаических и эпистолярных – произведениях раннего Домаля. Об этой связи посвящения и смерти хорошо сказано у Рудольфа Штайнера: «Человек достигает предела, где дух объявляет ему всякую жизнь как смерть. Тогда он больше не в мире; он под миром – в преисподней. Он совершает путешествие в Аид. Благо ему, если он не погибнет теперь. Если перед ним откроется новый мир. Он или исчезнет в нем, или предстанет перед самим собой преображенным. В последнем случае новое солнце, новая земля возникают перед ним. Из духовного пламени возрождается для него весь мир'». Посвященного уже не может пугать «смерть с вульгарным смехом» (выражение Домаля). «Посвященные знают, что их ждет после смерти, – пишет в упомянутой выше книге Александра Давид-Неэль. – Созерцатели уже при жизни видели и испытывали сопровождающие смерть ощущения. Значит, они не будут удивлены и испуганы, когда их личность распадется. Ее истинная сущность выпростается из своей оболочки, сознательно вступит в иной мир и уверенно пойдет по уже знакомым дорогам и тропам, заранее зная, куда они ее приведут».
Вся беда в том, что наркотики, алкоголь и прочие, по выражению Олдоса Хаксли, «суррогаты благодати» не могут заменить подлинного ритуального посвящения и, следовательно, ведут в лучшем случае к нечаянным и смутным прозрениям далеко не самых высших областей инобытия («мы любим бродить но окраинам ада»), а в худшем – к болезням, безумию и «смерти с вульгарным смехом». Вовремя осознав эту опасность, Домаль уже в 1927 году резко оборвал свои затянувшиеся «эксперименты». «Блаженная мумификация посредством опиума, театральная и суетливая трансмутация с помощью гашиша, муравьиное головокружение от кокаина» – все это осталось в прошлом. Поэт полностью отказывается не только от вина и наркотиков, но и от мяса, начинает заниматься дыхательными упражнениями, овладевает основами хатха-йоги (в ее европеизированном варианте), а заодно приступает к изучению санскрита. В те же годы он открывает для себя произведения крупного французского эзотерика Рене Генона, без знакомства с которыми было бы невозможно не только создание «Горы Аналог», но и все дальнейшее развитие творческой личности Домаля. Геноновский «Царь мира», опубликованный в 1927 году, послужил своего рода «закваской» для «Горы Аналог»: в обеих книгах развиваются довольно странные для «рационально» мыслящего европейца темы той отрасли эзотерического знания, которую Рене Генон именовал «священной географией». В «Царе мира» описывается древнее святилище, располагавшееся когда-то, на заре времен, на Полюсе или на вершине Мировой горы, тогда еще не только символической, а обладавшей достаточными признаками реальности, доступной физическому восприятию. Этот центр, согласно Генону, был хранилищем «Традиции», то есть совокупности священных знаний, когда-то полученных праотцами человечества непосредственно от «высших сущностей» и с тех пор передаваемых из уст в уста представителями жреческих каст или аналогичных этим кастам организаций. Традиция – это своего рода сердцевина, духовный стержень любого здорового общества; без нее невозможно ни подлинное его процветание, ни обеспечение каждому из его членов достойного места при жизни и благой участи после смерти. Когда какая-либо ветвь Традиции мертвеет, засыхает или, образно выражаясь, «уходит в землю», ее место, по словам Домаля, занимают «современные идолы: описательная наука, мораль, прогресс, счастье человечества, самоценность личности, жизнь в поисках прекрасного – все эти абсурдные железки и булыжники, которые тяжким грузом ложатся на нашу грудь». Вслед за Геноном Домаль не перестает повторять, что современный мир – это всего лишь огромная пародия на истинную цивилизацию, вселенский дом сумасшедших, так едко высмеянный им в романе «Большая пьянка» (1938).
Разбирая вопрос о первозданном великом святилище, откуда, кстати сказать, явились поклониться Христу его владыки, «цари-волхвы», Генон утверждал, что вследствие неуклонной материализации мира, всеобщего помрачения и упадка духовности оно стало недоступным для физического восприятия, превратившись из «горнего места» в некий потаенный пещерный храм, расположенный где-то в Гималаях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я