https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Jacob_Delafon/
идем.
У Валентиночки очень строгое было теперь отношение к гулящему элементу, особенно если женского пола.
Они двинулись, но через несколько шагов Марко опять стал: крик повторился еще отчаяннее. Теперь она уже совсем была уверена, что это со стороны канала; а Марко еще убежденнее утверждал, что с реки. Они подошли к речному парапету, «коло фонаря», и прямо под собой увидели начало дощатых мостков, устраиваемых на зиму через Неву. Первые доски у берега уже были разобраны в виду приближавшейся весны; но рабочие или не успели, или, холера им в сердце, сбежали в шинок — снято было только сажени две, а дальше мостки, еще целехонькие, наперерез уходили в темноту.
— Знаешь что, Валентиночка? — заговорил тут Марко, — ты подожди, а я, видишь ли, пройду несколько шагов посмотреть.
— Да это ж не там!
— Право, там: вот — слышишь?
Опять она божиться готова была, что справа, и опять он уверял, что с Невы, и именно оттуда, куда уходят мостки.
— Ты пьян или сбесился, лед уже трескается!
— Да нет же, Валентиночка, я только по мосткам, и всего шагов двадцать; ну пятьдесят, оттуда слышнее будет. Может быть, поскользнулась, а там действительно трещина? То есть где-нибудь сбоку, у самых мостков; я с мостков, видишь ли, ее и вытащу.
Валентиночка уже крепко держала его обеими руками за рукав; но тут опять раздался крик, и Марко, вырвавшись, перелез через парапет, оступился, поскользнулся, скатился на лед, встал, пробежал по пустому месту до начала мостков и пошел по доскам.
Она хотела броситься за ним, но тут увидела, за три фонаря, фигуру полицейского. Полагаясь больше на авторитет власти, чем на свой, она кинулась навстречу городовому; бежала и кричала изо всей силы «караул!». Городовой, слыша теперь женские вопли с обеих сторон, видимо, растерялся и остановился. Покуда она добежала, покуда тащила его к мосткам, объясняя, что с ума сошел человек, пьян с одной рюмки, дай ему в морду и забери в участок…
Уже на досках, сколько хватало свету от того фонаря, никого не было видно; один раз донесся из темноты голос Марко, взывающий: — где вы? я иду на помощь! — а больше он и кричать не кричал; и не вернулся.
Странная вещь: ни в ту ночь, ни утром, ни еще неделю после того не нашли там на льду около мостков ни одной трещины. Кое где проступила вода, но мелкими лужами, вершок или полтора. Была в той стороне прорубь, но очень далеко от мостков, вправо саженей двадцать и больше.
И еще странная вещь: потом ударила весна, лед прошел, река очистилась, а Марко так и не прибило к берегу. Ни на островах, ни на Стрелке, ни на каналах, ни в рукавах Невы: нигде. Нашли бродяг и женщин, нашли банкрота, пропавшего без вести, но студента, одетого так, как описывала Валентиночка, не нашли. Так далеко забрел Марко, что и следа не осталось.
И самая дикая вещь: а ведь та женщина, действительно, совсем не на льду Невы кричала, а именно там, где слышала Валентиночка — справа через Большую Невку, недалеко от ССамсоньевского моста. Писарь в полицейской части точно записал: звали ее Марья Петрова, крестьянка Псковской губернии, 28-ми лет, и на набережной бил ее сожитель, по имени Иван Сидоров или Сидор Иванов; смертным боем бил, в участок привели всю в крови; проходил мимо господин и вступился, и за это, чтоб не смел вмешиваться, Марья вместе с Иваном набросились на него с кулаками и непотребной руганью, повалили в снег, разбили очки, изорвали шубу — поэтому только, собственно, и попали в полицию; и по сей день еще не знает Марья Петрова и никогда про то не узнает, как бежал «к ней» по мосткам бестолковый божий дурак, бежал не туда, и, прислушиваясь (он ведь сам о себе как то сказал: я — из тех, которые прислушиваются) — взывал в пустую темноту: иду на помощь!
XXI
ШИРОКИЕ ЕВРЕЙСКИЕ НАТУРЫ
Тускло и неуютно было теперь в доме у Анны Михайловны. Игнац Альбертович начал заметно горбиться; говорил, что так сказано где то в мидраше — или, может быть, в изречениях старых волынских мудрецов: у человека две матери; одна — его родная мать, а вторая — земля. Покуда мал, он слушает голос первой, но она выше его ростом, и оттого он все подымает голову; когда подходит старость, начинает с ним беседовать вторая, и к ее шопоту надо прислушиваться наклоняясь. Анна Михайловна за то не пыталась объяснить свою все густевшую проседь. Сумно было в доме, гости приходили только пожилые; даже Нюра и Нюта являлись реже редкого — Сережа без Маруси перестал собирать у себбя друзей и после ужина часам к десяти уходил на свободу, а степенный Торик сидел у себя за книгой.
Начали портиться у Игнаца Альбертовича и дела. Слишком ли часто закрывал падишах Дарданеллы, или Херсон, углубивший недавно днепровские «гирла», и Николаев у широкого устья начали обгонять сухую Одессу, или другая причина — только заметно стала пустеть Карантинная гавань, поредели и дубки на Платоновском молу и на Андросовском, и тысячный гомон маклеров и на бирже, и на тротуарах перед Робина и Фанкони (эту незаконную, но главную биржу все называли «Грецк»), если не утих, то зазвучал тревожно. За столом у Игнаца Альбертовича по вечерам все ворчливее ссорились Абрам Моисеевич с Борисом Маврикиевичем; старшего брата особенно раздражало новое слово «конъюнктура», которое «Бейреш» вычитал в передовице моей газеты и произносил своеобразно, вроде «кунтатурия»; сам же он, старший брат, во всей беде винил «банки».
— Эх, молодой человек! — говорил он мне, — посмотрели бы вы, что творилось на Днепру лет тридцать тому назад, когда только и было два царя от порогов до нашего элеватора: Вебстер-Коваленко — один, а другой, еще важнее — «Русское Общество». Едет себе вверх на колесном пароходике от Херсона такой еврей Ионя, главный скупщик «Ропита»; борода черная, очки золотые, живот как полагается.
Едет, как цадик у хусидов, пятьдесят человек свиты — бухгалтеры, лапетуты, пробирщики и так себе дармоеды. Всю дорогу дают чай, а то можно и по стаканчику водки с пряником; и до трех часов ночи играют в шестьдесят шесть — что вы думаете, по пятьсот карбованцев проигрывали; я сам знал идиотов, что даже платить платили! А мимо бегут пристани — Большая Лепетиха, Малая, Берислав, Каховка, Никополь, аж до Александровска. На каждой пристани еще за три часа до приезда Иони сам губернатор не протолкается: агенты, маклера, перекупщики, биндюжники, чумаки, вся площадь завалена мешками, позади волы и возы. Вы что думаете, Ионя ночь не спал, так он усталый? Как увидит пристань, он кричит матросу: Юрка, сюды — качай! Сам подсунет голову под «крант», Юрка давай накачивать воду, пол Днепра выльет ему на лысину, и опять Ионя хоть на свадьбу готов. Стоит на палубе и еще издали кричит: — Наше вам-с, Ставро Лефтерьевич, как живете? вижу, пополнели, летом вместе в Мариенбад поедем. — Гей, Куролапченко, — что мне в Каховке сказали, опять уж у теббя дочка родилась? Седьмая? Окрести ее Софья — пора сделать «соф»! — Шулем-алейхем, мусью Гробокопатель; швыдко, ты Гамалию-ротозей, видчиняй гамазей! (Это магазин по-хохлацки). — Для каждого доброе слово, а те стоят и смеются, руки целовать готовы… Был Днепро, а теперь извините. — Банки!
— При чем банки, однако?
— Стали позычать деньги всякой мелюзге; против «Ропита» и Вебстера с Коваленкой развелась целая хевра куцого сметья — «господин экспортер», а на нем штаны с баахромою, и то дядькины. Самим нечего есть и большим тоже не стало ни воды, ни воздуха. Умирать надо, Игнац Альбертович; только ты, пожалуйста, Бейреш, помирай первый.
Неуютно стало и вообще в Одессе. Я не узнавал нашего города, такого еще недавно легкого и беззлобного. Ненависть его наводнила, которой никогда, говорят, не знала до того метрополия мягкого нашего юга, созданная ладной и влюбленной хлопотнею, в течение века, четырех мировых рас. Вечно они ссорились и в голос ругали друг друга то жульем, то бестолочью, случалось и подраться; но за мою память не было настоящей волчьей вражды. Теперь это все переменилось. Исчез первый знак благоволения в человецех — исчезла южная привычка считать улицу домом. Теперь мы по улице ходили с опаской, ночью торопились и жались поближе к тени…
Дело, впрочем, было теперь не в одной племенной распре. Когда все мы, два года назад, читали о первых героических налетах из подполья на конвои казенного золота, никто не подозревал, до чего постепенно демократизируется эта система финансирования безденежных начинаний. Теперь она в Одессе кратко называлась «экс» и применялась уже просто и открыто для пополнения личной кассы налетчиков. Первое время, подкидывая письмо с угрозами или подставляя револьвер, они еще ссылались на какую то непоименованную «партию»; но вскоре и это бросили и стали просто грабить без вуали. В смысле размаха аппетитов отличались спартанской скромностью: хоть и были еще редкие попытки сорвать толстый куш с отдельного пугливого богача, но обычным типом «экса» был визит вдвоем в бакалейную лавочку и конфискация утренней выручки в размере двух рублей с копейками. Всего любопытнее было то, что свирепствовал «экс» у нас в городе только среди евреев: евреи были все объекты его, жирные и тощие, и, как божились потерпевшие, все без исключения субъекты. «В два кнута хлещут еврейскую массу», меланхолически писал мой коллега по газете, фельетонист на серьезные темы: ночью, дубинками, чужая сволочь, днем своя.
Редакционный служитель наш Абрам доложил, что спрашивает меня студент, а назвался он Виктор Игнатьевич.
Торик вообще мало к кому ходил, а тут у меня был в первый раз. Я понял, что дело важное, и велел Абраму никого не пускать в приемную. Дело оказалось и в самом деле нешуточное, но по началу скорее даже смешное. Торик изложил его систематически, в порядке хронологии событий и открытий, одно за другим, не забегая вперед, а подталкивать его не полагалось: очень солидный, благоустроенный юноша был Торик.
У Абрама Моисеевича состоялся вчера «экс». Явились к нему на дом два молодых человека, один вида простонародного, другой «образованный», предъявили бумажку со штемпелем и два «пистолета с вот такими барабанами» и потребовали пять тысяч, а не то — смерть. Он посмотрел на них, подумал и спросил:
— Откуда вы узнали, что я в городе? Я вчера только вернулся из Мариенбада.
Юноши гордо объяснили, что комитету все известно: такова система слежки.
Он еще подумал, вдруг рассмеялся и сказал им:
— Слушайте, молодые люди: хотите получить не пять тысяч, а пятнадцать? Пойдите к моему брату Бейрешу, покажите ему эти ваши пулеметы и возьмите с него десять. После того приходите ко мне: если покажете мне его десять тысяч, я вам тут же вручаю мои пять.
Они вытаращили глаза; конечно, заподозрили, что пошлет за полицией. За совет спасибо, к «Бейрешу» пойдут, но деньги на бочку моментально.
— Э, — ответил он, — когда с вами говорят, как с людьми, не будьте пархами. Мое слово — слово. Каждый банкир в Одессе на мое слово даст пятьдесят тысяч без расписки, а тут два смаркача. Убирайтесь вон или делайте, как я велю. Ваши пистолеты? чихать я на вас хотел; бомбах я не боюсь (наиболее характерные места его рассказа Торик передавал и грамматически дословно). А вот если сделаете мне удовольствие насчет Бейреша, так это «да» стоит пяти тысяч: пожалуйста.
Они пошептались в углу и решили, что надо запросить «комитет» по телефону. Простонародный тип увел его в другую комнату и запер за собою толстую дверь, а образованный остался телефонировать. Через десять минут он их вызвал обратно и сообщил решение комитета: согласны, только вот он должен с вами остаться в комнате, пока я вернусь от вашего брата Бейреша.
— Можно, — сказал Абрам Моисеевич. — Он сигары курит? Я привез отличные — «что-нибудь».
Так и просидел простонародный с Абрамом Моисеевичем два часа, курил сигары, и понемногу дружески разговорились. Рассказал, что он совсем не жулик, а человек порядочный и хороший еврей, участвовал в самообороне 1905-го года, даже целую дружину привел с собою, и здорово они тогда в октябре после манифеста поработали. (В этой части рассказа я перестал улыбаться: мне что то начало мерещиться недоброе). — Словом, через два часа вернулся образованный и показал десять тысяч;
Абрам Моисеевич сейчас же открыл несгораемый шкаф, спокойно вынул оттуда кучу бумажек, при них отсчитал пять тысяч, потом подумал и прибавил шестую; при них спрятал остальное — им даже в голову не пришло помешать — и закрыл сейф.
— Идите с Богом, — отпустил он их, — кончите Сибирью, но меня вы порадовали.
Сейчас же после того Абрам Моисеевич вызвал к себе Торика и представил ему следующие соображения. Во-первых, очень странно, что они пришли к нему сейчас же на завтра после его приезда из Мариенбада: кто мог им это сказать? Во-вторых, они даже не спросили у него адреса «Бейреша»: а тот тоже всего неделю назад переехал на новую квартиру. В третьих, простонародный его собеседник, хвастаясь подвигами и передавая, как его хвалили организаторы самообороны, обмолвился, что зовут его Мотя — а это имя Абрам Моисеевич как то где то сслышал. Наконец, когда они шептались в углу, ему показалось, что расслышал он еще одно имя.
— Сережа?!
— Не совсем так, но еще хуже: «Сирожка». Улики слабые, как видите; но Абрам Моисеевич верит в свою интуицию. «Я», говорит он, «сам старый конокрад, и уж по тому одному, как уведена кобыла, знаю нюхом, кто увел». Он голову дает на отсечение, что звонил образованный не в «комитет», а по телефону 9-62.
Торик и сам произвел дома небольшое дознание. Сережи не застал, но осторожно расспросил горничную. Она сказала, что около одиннадцати утра паныча Сергеи Игнатьича вызывали по телефону, и он ее тогда выслал из отцовского кабинета, где она вытирала пыль, и запер двери.
Рассказал мне Торик эту повесть так, что я невольно любовался, хоть и не до того было. Ровно столько огорчения, сколько нужно было, и ровно столько юмора, сколько можно при данной степени огорчения. Ни одного осудительного слова против брата: словно шла речь о больном человеке, которого лечить надо, а не судить. А ко мне пришел затем, что для Сережи я, когда нет Маруси, единственный, который…
XXII
ЕЩЕ ИСПОВЕДЬ
В тот вечер я пошел говорить с Сережей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
У Валентиночки очень строгое было теперь отношение к гулящему элементу, особенно если женского пола.
Они двинулись, но через несколько шагов Марко опять стал: крик повторился еще отчаяннее. Теперь она уже совсем была уверена, что это со стороны канала; а Марко еще убежденнее утверждал, что с реки. Они подошли к речному парапету, «коло фонаря», и прямо под собой увидели начало дощатых мостков, устраиваемых на зиму через Неву. Первые доски у берега уже были разобраны в виду приближавшейся весны; но рабочие или не успели, или, холера им в сердце, сбежали в шинок — снято было только сажени две, а дальше мостки, еще целехонькие, наперерез уходили в темноту.
— Знаешь что, Валентиночка? — заговорил тут Марко, — ты подожди, а я, видишь ли, пройду несколько шагов посмотреть.
— Да это ж не там!
— Право, там: вот — слышишь?
Опять она божиться готова была, что справа, и опять он уверял, что с Невы, и именно оттуда, куда уходят мостки.
— Ты пьян или сбесился, лед уже трескается!
— Да нет же, Валентиночка, я только по мосткам, и всего шагов двадцать; ну пятьдесят, оттуда слышнее будет. Может быть, поскользнулась, а там действительно трещина? То есть где-нибудь сбоку, у самых мостков; я с мостков, видишь ли, ее и вытащу.
Валентиночка уже крепко держала его обеими руками за рукав; но тут опять раздался крик, и Марко, вырвавшись, перелез через парапет, оступился, поскользнулся, скатился на лед, встал, пробежал по пустому месту до начала мостков и пошел по доскам.
Она хотела броситься за ним, но тут увидела, за три фонаря, фигуру полицейского. Полагаясь больше на авторитет власти, чем на свой, она кинулась навстречу городовому; бежала и кричала изо всей силы «караул!». Городовой, слыша теперь женские вопли с обеих сторон, видимо, растерялся и остановился. Покуда она добежала, покуда тащила его к мосткам, объясняя, что с ума сошел человек, пьян с одной рюмки, дай ему в морду и забери в участок…
Уже на досках, сколько хватало свету от того фонаря, никого не было видно; один раз донесся из темноты голос Марко, взывающий: — где вы? я иду на помощь! — а больше он и кричать не кричал; и не вернулся.
Странная вещь: ни в ту ночь, ни утром, ни еще неделю после того не нашли там на льду около мостков ни одной трещины. Кое где проступила вода, но мелкими лужами, вершок или полтора. Была в той стороне прорубь, но очень далеко от мостков, вправо саженей двадцать и больше.
И еще странная вещь: потом ударила весна, лед прошел, река очистилась, а Марко так и не прибило к берегу. Ни на островах, ни на Стрелке, ни на каналах, ни в рукавах Невы: нигде. Нашли бродяг и женщин, нашли банкрота, пропавшего без вести, но студента, одетого так, как описывала Валентиночка, не нашли. Так далеко забрел Марко, что и следа не осталось.
И самая дикая вещь: а ведь та женщина, действительно, совсем не на льду Невы кричала, а именно там, где слышала Валентиночка — справа через Большую Невку, недалеко от ССамсоньевского моста. Писарь в полицейской части точно записал: звали ее Марья Петрова, крестьянка Псковской губернии, 28-ми лет, и на набережной бил ее сожитель, по имени Иван Сидоров или Сидор Иванов; смертным боем бил, в участок привели всю в крови; проходил мимо господин и вступился, и за это, чтоб не смел вмешиваться, Марья вместе с Иваном набросились на него с кулаками и непотребной руганью, повалили в снег, разбили очки, изорвали шубу — поэтому только, собственно, и попали в полицию; и по сей день еще не знает Марья Петрова и никогда про то не узнает, как бежал «к ней» по мосткам бестолковый божий дурак, бежал не туда, и, прислушиваясь (он ведь сам о себе как то сказал: я — из тех, которые прислушиваются) — взывал в пустую темноту: иду на помощь!
XXI
ШИРОКИЕ ЕВРЕЙСКИЕ НАТУРЫ
Тускло и неуютно было теперь в доме у Анны Михайловны. Игнац Альбертович начал заметно горбиться; говорил, что так сказано где то в мидраше — или, может быть, в изречениях старых волынских мудрецов: у человека две матери; одна — его родная мать, а вторая — земля. Покуда мал, он слушает голос первой, но она выше его ростом, и оттого он все подымает голову; когда подходит старость, начинает с ним беседовать вторая, и к ее шопоту надо прислушиваться наклоняясь. Анна Михайловна за то не пыталась объяснить свою все густевшую проседь. Сумно было в доме, гости приходили только пожилые; даже Нюра и Нюта являлись реже редкого — Сережа без Маруси перестал собирать у себбя друзей и после ужина часам к десяти уходил на свободу, а степенный Торик сидел у себя за книгой.
Начали портиться у Игнаца Альбертовича и дела. Слишком ли часто закрывал падишах Дарданеллы, или Херсон, углубивший недавно днепровские «гирла», и Николаев у широкого устья начали обгонять сухую Одессу, или другая причина — только заметно стала пустеть Карантинная гавань, поредели и дубки на Платоновском молу и на Андросовском, и тысячный гомон маклеров и на бирже, и на тротуарах перед Робина и Фанкони (эту незаконную, но главную биржу все называли «Грецк»), если не утих, то зазвучал тревожно. За столом у Игнаца Альбертовича по вечерам все ворчливее ссорились Абрам Моисеевич с Борисом Маврикиевичем; старшего брата особенно раздражало новое слово «конъюнктура», которое «Бейреш» вычитал в передовице моей газеты и произносил своеобразно, вроде «кунтатурия»; сам же он, старший брат, во всей беде винил «банки».
— Эх, молодой человек! — говорил он мне, — посмотрели бы вы, что творилось на Днепру лет тридцать тому назад, когда только и было два царя от порогов до нашего элеватора: Вебстер-Коваленко — один, а другой, еще важнее — «Русское Общество». Едет себе вверх на колесном пароходике от Херсона такой еврей Ионя, главный скупщик «Ропита»; борода черная, очки золотые, живот как полагается.
Едет, как цадик у хусидов, пятьдесят человек свиты — бухгалтеры, лапетуты, пробирщики и так себе дармоеды. Всю дорогу дают чай, а то можно и по стаканчику водки с пряником; и до трех часов ночи играют в шестьдесят шесть — что вы думаете, по пятьсот карбованцев проигрывали; я сам знал идиотов, что даже платить платили! А мимо бегут пристани — Большая Лепетиха, Малая, Берислав, Каховка, Никополь, аж до Александровска. На каждой пристани еще за три часа до приезда Иони сам губернатор не протолкается: агенты, маклера, перекупщики, биндюжники, чумаки, вся площадь завалена мешками, позади волы и возы. Вы что думаете, Ионя ночь не спал, так он усталый? Как увидит пристань, он кричит матросу: Юрка, сюды — качай! Сам подсунет голову под «крант», Юрка давай накачивать воду, пол Днепра выльет ему на лысину, и опять Ионя хоть на свадьбу готов. Стоит на палубе и еще издали кричит: — Наше вам-с, Ставро Лефтерьевич, как живете? вижу, пополнели, летом вместе в Мариенбад поедем. — Гей, Куролапченко, — что мне в Каховке сказали, опять уж у теббя дочка родилась? Седьмая? Окрести ее Софья — пора сделать «соф»! — Шулем-алейхем, мусью Гробокопатель; швыдко, ты Гамалию-ротозей, видчиняй гамазей! (Это магазин по-хохлацки). — Для каждого доброе слово, а те стоят и смеются, руки целовать готовы… Был Днепро, а теперь извините. — Банки!
— При чем банки, однако?
— Стали позычать деньги всякой мелюзге; против «Ропита» и Вебстера с Коваленкой развелась целая хевра куцого сметья — «господин экспортер», а на нем штаны с баахромою, и то дядькины. Самим нечего есть и большим тоже не стало ни воды, ни воздуха. Умирать надо, Игнац Альбертович; только ты, пожалуйста, Бейреш, помирай первый.
Неуютно стало и вообще в Одессе. Я не узнавал нашего города, такого еще недавно легкого и беззлобного. Ненависть его наводнила, которой никогда, говорят, не знала до того метрополия мягкого нашего юга, созданная ладной и влюбленной хлопотнею, в течение века, четырех мировых рас. Вечно они ссорились и в голос ругали друг друга то жульем, то бестолочью, случалось и подраться; но за мою память не было настоящей волчьей вражды. Теперь это все переменилось. Исчез первый знак благоволения в человецех — исчезла южная привычка считать улицу домом. Теперь мы по улице ходили с опаской, ночью торопились и жались поближе к тени…
Дело, впрочем, было теперь не в одной племенной распре. Когда все мы, два года назад, читали о первых героических налетах из подполья на конвои казенного золота, никто не подозревал, до чего постепенно демократизируется эта система финансирования безденежных начинаний. Теперь она в Одессе кратко называлась «экс» и применялась уже просто и открыто для пополнения личной кассы налетчиков. Первое время, подкидывая письмо с угрозами или подставляя револьвер, они еще ссылались на какую то непоименованную «партию»; но вскоре и это бросили и стали просто грабить без вуали. В смысле размаха аппетитов отличались спартанской скромностью: хоть и были еще редкие попытки сорвать толстый куш с отдельного пугливого богача, но обычным типом «экса» был визит вдвоем в бакалейную лавочку и конфискация утренней выручки в размере двух рублей с копейками. Всего любопытнее было то, что свирепствовал «экс» у нас в городе только среди евреев: евреи были все объекты его, жирные и тощие, и, как божились потерпевшие, все без исключения субъекты. «В два кнута хлещут еврейскую массу», меланхолически писал мой коллега по газете, фельетонист на серьезные темы: ночью, дубинками, чужая сволочь, днем своя.
Редакционный служитель наш Абрам доложил, что спрашивает меня студент, а назвался он Виктор Игнатьевич.
Торик вообще мало к кому ходил, а тут у меня был в первый раз. Я понял, что дело важное, и велел Абраму никого не пускать в приемную. Дело оказалось и в самом деле нешуточное, но по началу скорее даже смешное. Торик изложил его систематически, в порядке хронологии событий и открытий, одно за другим, не забегая вперед, а подталкивать его не полагалось: очень солидный, благоустроенный юноша был Торик.
У Абрама Моисеевича состоялся вчера «экс». Явились к нему на дом два молодых человека, один вида простонародного, другой «образованный», предъявили бумажку со штемпелем и два «пистолета с вот такими барабанами» и потребовали пять тысяч, а не то — смерть. Он посмотрел на них, подумал и спросил:
— Откуда вы узнали, что я в городе? Я вчера только вернулся из Мариенбада.
Юноши гордо объяснили, что комитету все известно: такова система слежки.
Он еще подумал, вдруг рассмеялся и сказал им:
— Слушайте, молодые люди: хотите получить не пять тысяч, а пятнадцать? Пойдите к моему брату Бейрешу, покажите ему эти ваши пулеметы и возьмите с него десять. После того приходите ко мне: если покажете мне его десять тысяч, я вам тут же вручаю мои пять.
Они вытаращили глаза; конечно, заподозрили, что пошлет за полицией. За совет спасибо, к «Бейрешу» пойдут, но деньги на бочку моментально.
— Э, — ответил он, — когда с вами говорят, как с людьми, не будьте пархами. Мое слово — слово. Каждый банкир в Одессе на мое слово даст пятьдесят тысяч без расписки, а тут два смаркача. Убирайтесь вон или делайте, как я велю. Ваши пистолеты? чихать я на вас хотел; бомбах я не боюсь (наиболее характерные места его рассказа Торик передавал и грамматически дословно). А вот если сделаете мне удовольствие насчет Бейреша, так это «да» стоит пяти тысяч: пожалуйста.
Они пошептались в углу и решили, что надо запросить «комитет» по телефону. Простонародный тип увел его в другую комнату и запер за собою толстую дверь, а образованный остался телефонировать. Через десять минут он их вызвал обратно и сообщил решение комитета: согласны, только вот он должен с вами остаться в комнате, пока я вернусь от вашего брата Бейреша.
— Можно, — сказал Абрам Моисеевич. — Он сигары курит? Я привез отличные — «что-нибудь».
Так и просидел простонародный с Абрамом Моисеевичем два часа, курил сигары, и понемногу дружески разговорились. Рассказал, что он совсем не жулик, а человек порядочный и хороший еврей, участвовал в самообороне 1905-го года, даже целую дружину привел с собою, и здорово они тогда в октябре после манифеста поработали. (В этой части рассказа я перестал улыбаться: мне что то начало мерещиться недоброе). — Словом, через два часа вернулся образованный и показал десять тысяч;
Абрам Моисеевич сейчас же открыл несгораемый шкаф, спокойно вынул оттуда кучу бумажек, при них отсчитал пять тысяч, потом подумал и прибавил шестую; при них спрятал остальное — им даже в голову не пришло помешать — и закрыл сейф.
— Идите с Богом, — отпустил он их, — кончите Сибирью, но меня вы порадовали.
Сейчас же после того Абрам Моисеевич вызвал к себе Торика и представил ему следующие соображения. Во-первых, очень странно, что они пришли к нему сейчас же на завтра после его приезда из Мариенбада: кто мог им это сказать? Во-вторых, они даже не спросили у него адреса «Бейреша»: а тот тоже всего неделю назад переехал на новую квартиру. В третьих, простонародный его собеседник, хвастаясь подвигами и передавая, как его хвалили организаторы самообороны, обмолвился, что зовут его Мотя — а это имя Абрам Моисеевич как то где то сслышал. Наконец, когда они шептались в углу, ему показалось, что расслышал он еще одно имя.
— Сережа?!
— Не совсем так, но еще хуже: «Сирожка». Улики слабые, как видите; но Абрам Моисеевич верит в свою интуицию. «Я», говорит он, «сам старый конокрад, и уж по тому одному, как уведена кобыла, знаю нюхом, кто увел». Он голову дает на отсечение, что звонил образованный не в «комитет», а по телефону 9-62.
Торик и сам произвел дома небольшое дознание. Сережи не застал, но осторожно расспросил горничную. Она сказала, что около одиннадцати утра паныча Сергеи Игнатьича вызывали по телефону, и он ее тогда выслал из отцовского кабинета, где она вытирала пыль, и запер двери.
Рассказал мне Торик эту повесть так, что я невольно любовался, хоть и не до того было. Ровно столько огорчения, сколько нужно было, и ровно столько юмора, сколько можно при данной степени огорчения. Ни одного осудительного слова против брата: словно шла речь о больном человеке, которого лечить надо, а не судить. А ко мне пришел затем, что для Сережи я, когда нет Маруси, единственный, который…
XXII
ЕЩЕ ИСПОВЕДЬ
В тот вечер я пошел говорить с Сережей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25