https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Rossinka/
При этом он смотрел вверх, на закрытые окна домов. Я догадался, что это точильщик, которого случайно занесло на нашу улицу.
— А больше всего ненавижу отца, — тихо продолжал Буйвол. — Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит — боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? — спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
— Мы собирались играть в партизан, — уклончиво ответил я.
— Ну и поиграли, — недовольно пробормотал он. — Да мне уже надоело.
— Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
— Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
— Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, — вдруг предложил Буйвол.
— Ну и желаньица у тебя.
— Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
— Э-э, — протянул я точь-в-точь, как он.
— Честно. Запах хлебной корки — густой, горячий — и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, — шептал Буйвол, зажмурившись. — Ох, до чего я люблю такие запахи. — Он даже задрожал от наслаждения. — Ну что, идешь?
— Нет.
— Тогда пока.
— Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» — кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
— Привет, старик. Как дела? — забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
— Что случилось?
— Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
— Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
— Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
— У меня нет. Даже в копилке пусто, — сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
— Ну и компания у тебя, — прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
— Ничего себе, — буркнул он. — Откуда ты ее знаешь?
— Это моя сестра.
— А, тогда извини. — И привалился боком к двери. — Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
— Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
— Не знал, — простонал он, примериваясь, как бы прилечь. — Мне все едино. Главное — забыться.
— Себастьян, ты же когда-то был лордом.
— Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, — подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
— Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
— Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
— Может, тебе у твоих хозяев плохо?
— Неплохо. Выдержать можно.
— Ну а что тогда?
— Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
— Я же сказал: у меня нет.
— Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
— Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
— Откуда ты знаешь, что это астероид?
— Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
— Пошел вон! — Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. — Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
— Ха-ха, — издевательски рассмеялся я. — Его хозяин большой начальник.
— Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, — немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
— Не спорь с этим хамом. Я его знаю, — сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
— Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? — рассвирепел дворник.
— Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
— Ну пока, старик, — сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
— Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
— Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца — потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание — результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама — домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать — боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому — хотя мне это совсем не нравится — вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, — тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я — это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это — истинная красота, которую жаль, а почему жаль — неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами — васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», — сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, — сказал он, — ты должен был переждать комету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— А больше всего ненавижу отца, — тихо продолжал Буйвол. — Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит — боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? — спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
— Мы собирались играть в партизан, — уклончиво ответил я.
— Ну и поиграли, — недовольно пробормотал он. — Да мне уже надоело.
— Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
— Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
— Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, — вдруг предложил Буйвол.
— Ну и желаньица у тебя.
— Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
— Э-э, — протянул я точь-в-точь, как он.
— Честно. Запах хлебной корки — густой, горячий — и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, — шептал Буйвол, зажмурившись. — Ох, до чего я люблю такие запахи. — Он даже задрожал от наслаждения. — Ну что, идешь?
— Нет.
— Тогда пока.
— Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» — кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
— Привет, старик. Как дела? — забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
— Что случилось?
— Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
— Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
— Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
— У меня нет. Даже в копилке пусто, — сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
— Ну и компания у тебя, — прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
— Ничего себе, — буркнул он. — Откуда ты ее знаешь?
— Это моя сестра.
— А, тогда извини. — И привалился боком к двери. — Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
— Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
— Не знал, — простонал он, примериваясь, как бы прилечь. — Мне все едино. Главное — забыться.
— Себастьян, ты же когда-то был лордом.
— Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, — подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
— Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
— Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
— Может, тебе у твоих хозяев плохо?
— Неплохо. Выдержать можно.
— Ну а что тогда?
— Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
— Я же сказал: у меня нет.
— Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
— Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
— Откуда ты знаешь, что это астероид?
— Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
— Пошел вон! — Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. — Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
— Ха-ха, — издевательски рассмеялся я. — Его хозяин большой начальник.
— Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, — немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
— Не спорь с этим хамом. Я его знаю, — сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
— Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? — рассвирепел дворник.
— Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
— Ну пока, старик, — сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
— Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
— Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца — потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание — результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама — домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать — боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому — хотя мне это совсем не нравится — вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, — тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я — это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это — истинная красота, которую жаль, а почему жаль — неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами — васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», — сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, — сказал он, — ты должен был переждать комету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28