https://wodolei.ru/catalog/unitazy/jika-olymp-20611-31445-item/
гляди у меня!
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
– То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»
– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
***
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.
7
А был ли в тот раз у Илюхи иной выход?
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова еще в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…
8
Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
– То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»
– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
***
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.
7
А был ли в тот раз у Илюхи иной выход?
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова еще в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…
8
Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11