https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/
- Я так отупел сейчас, что как-то не могу уследить за твоей мыслью, проговорил Клайм. - День и ночь я слышу голос: "Ты помогал убивать ее". Но, ненавидя и презирая себя, я, возможно, бываю несправедлив к тебе, бедная моя жена. Прости мне это, Юстасия, я иной раз сам не знаю, что делаю.
Юстасия избегала смотреть на мужа, когда он бывал в таком состоянии, ибо это зрелище было так же страшно для нее, как крестные муки Христа для Иуды Искариота. Оно тотчас вызывало призрак измученной женщины, которая стучит в дверь, а ей не отворяют; снова и снова видеть это Юстасия была не в силах. Но для самого Ибрайта лучше было открыто говорить о своем раскаянии, потому что молча он страдал еще сильнее и иногда так долго оставался в мучительном душевном напряжении, так изводился от грызущих мыслей, что становилось прямо необходимо заставлять его говорить вслух и потребным для этого усилием в какой-то степени разрежать свое горе.
Вскоре после того, как Юстасия вернулась со своей недолгой прогулки, легкие шаги приблизились к дому, и служанка доложила, что пришла Томазин.
- А, Томазин! Спасибо, что собралась меня навестить, - сказал Клайм, когда она вошла в комнату. - Вот лежу, как видишь. И представляю собой такое жалкое зрелище, что мне стыдно кому-нибудь показываться, даже тебе.
- Меня ты не должен стыдиться, милый Клайм, - с чувством проговорила Томазин своим нежным голосом, который для больного был как глоток свежего воздуха в Черной яме. - Ничто в тебе не может задеть меня или оттолкнуть. Я и раньше сюда приходила, только ты не помнишь.
- Нет, помню; я и сейчас не в бреду, и раньше не был. Не верь, если тебе скажут, что был. Просто я очень горюю о том, что сделал, и я еще очень слаб от этого, и кажется, будто я не в себе. Но рассудок мой не поврежден. Неужели я помнил бы все о смерти мамы, если бы помешался в уме? Нет, такого счастья мне не дано. Два с половиной месяца, Томазин, последние в ее жизни, моя бедная мать жила одна, горюя и печалясь из-за меня, а я не посетил ее, хотя жил всего в шести милях от ее дома. Два с половиной месяца - семьдесят пять дней - солнце вставало и садилось над ней, влачившей жизнь в такой заброшенности, какой и собака не заслуживает! Бедные люди, совсем чужие ей, пришли бы и позаботились о ней, если бы знали, насколько она больна и одинока, но я, который должен был бы все для нее сделать, я и близко не подошел, презренный. Если бог хоть сколько-нибудь справедлив, он должен меня убить, он уже наполовину ослепил меня, но этого недостаточно. Пусть поразит меня еще худшей болью, тогда я в него поверю.
- Т-сс, т-сс! О, Клайм, ради бога, не надо, не надо так говорить! испуганно взмолилась Томазин со слезами и рыданьями; и Юстасию, сидевшую в дальнем углу, повело на стуле, хотя бледное лицо ее оставалось спокойным. Клайм продолжал, не слушая Томазин:
- Но я недостоин даже получать дальнейшие доказательства небесного гнева. Ты считаешь, Томазин, что она меня узнала? Что она, умирая, не была во власти этого ужасного заблуждения, которое не знаю откуда у нее взялось, - будто я ее не простил? Если бы ты могла за это поручиться! А ты как думаешь, Юстасия? Скажи.
- Мне кажется, я могу поручиться, что в последнюю минуту она лучше тебя поняла, - сказала Томазин.
Бледная Юстасия ничего не ответила.
- Зачем она не пришла ко мне? Я с такой радостью бы ее принял, показал бы ей, как я ее люблю, невзирая ни на что. Но она не пришла, и я к ней не пошел, и она умерла на пустоши, как животное, которое пинками прогнали из дому, и никого не было возле нее, чтобы помочь ей, пока не поздно. Если бы ты видела ее, Томазин, как я ее увидел, когда она, несчастная, умирающая, лежала одна в темноте на голой земле, и никого поблизости, и, стонала и, наверно, чувствовала себя покинутой всем миром, - это тронуло бы тебя до боли, это последнего грубияна бы тронуло. И эта несчастная женщина была моя мать! Не удивительно, что она сказала тому ребенку: "Ты видел женщину с разбитым сердцем". До чего же она должна была дойти, чтобы это вымолвить! И кто же все это сделал, как не я? Об этом слишком страшно думать, и я хочу, чтобы меня еще жестче покарали. Долго я был то, что они называют "не в себе"?
- Неделю, кажется.
- А потом я стал спокоен.
- Да, уже четверо суток.
- А потом я перестал быть спокойным.
- Но постарайся не волноваться и увидишь, ты скоро будешь здоров. Если бы ты мог выбросить из памяти это впечатление...
- Да, да, - нетерпеливо сказал Клайм. - Но я вовсе не хочу быть здоровым. Какой смысл мне выздоравливать? Для меня было бы гораздо лучше, если б я умер, и, во всяком случае, это было бы лучше для Юстасии. Она здесь?
- Да.
- Юстасия, ведь лучше было бы для тебя, если бы я умер?
- Клайм, милый, не задавай мне таких вопросов.
- Да ведь это только так, предположение, потому что, к несчастью, я останусь в живых. Я чувствую, что мне лучше. Томазин, сколько ты еще поживешь в гостинице теперь, когда твои муж так разбогател?
- Месяц или два, пока совсем не оправлюсь. До тех пор мы не можем уехать. Да, наверно, месяц с лишком.
- Да, да, конечно. Ах, сестрица Тамзи, все твои печали пройдут, какой-нибудь месяц все изменит и принесет тебе утешение, но моя печаль никогда не пройдет, и не будет мне утешения!
- Клайм, ты несправедлив к самому себе. Поверь мне, тетя всегда думала о тебе с любовью. Я знаю, если бы она была жива, вы бы давно помирились.
- Но она не пришла ко мне, хотя я ее звал перед тем, как жениться. Если б она пришла или я бы пошел к ней, ей не довелось бы умереть со словами: "Я женщина с разбитым сердцем, отвергнутая родным сыном". Моя дверь всегда была открыта для нее, ее всегда ждал радушный прием. Но она не пришла.
- Не надо тебе больше говорить, Клайм, - сказала Юстасия слабым голосом; эта сцена становилась слишком тяжела для ее нервов.
- Давай лучше я поговорю те несколько минут, что мне еще осталось быть здесь, - умиротворяюще сказала Томазин. - Подумай, Клайм, как ты односторонне на все это смотришь. Когда она говорила это мальчику, ты еще не нашел ее и не взял в свои объятия. Может быть, это вырвалось у нее в какую-то гневную минуту. Тете случалось говорить так - срыву. Она иногда и со мной так говорила. И хотя она не пришла к тебе, я убеждена, что она хотела прийти. Неужели ты веришь, что мать может жить два-три месяца без единой доброй мысли о сыне? Она простила мне, почему бы ей не простить тебе?
- Ты старалась вернуть ее расположение, а я ничего не сделал. Я собирался открывать людям высшие тайны счастья, а сам был неспособен предотвратить такое ужасное горе, хотя самые простые, неученые люди умеют его избегать.
- Как вы сегодня добрались к нам, Томазин? - спросила Юстасия.
- Дэймон подвез меня до поворота. У него какое-то дело в деревне, а на обратном пути он за мной заедет.
И в самом деле, вскоре они услышали стук колес. Уайлдив приехал и ждал перед домом с лошадью и двуколкой.
- Пошлите сказать, что я через две минуты буду готова, - сказала Томазин.
- Я сама пойду, - отвечала Юстасия.
Она спустилась вниз. Когда она растворила дверь, Уайлдив, уже сошедший с экипажа, стоял возле головы лошади. Чем-то занятый, он несколько секунд не оборачивался в уверенности, что вышла Томазин. Потом оглянулся, чуть-чуть вздрогнул и произнес только одно слово:
- Ну?
- Я еще не сказала ему, - шепотом проговорила Юстасия.
- И не надо, пока он не выздоровеет - сейчас это опасно. Вы и сами больны.
- Я несчастна... О, Дэймон, - говорила она, заливаясь слезами, - я... я не могу выразить, до чего я несчастна! Я едва терплю. И никому нельзя сказать, никто не знает, только ты.
- Бедняжка! - сказал Уайлдив; он был, видимо, тронут и, вопреки обычной сдержанности, даже взял ее за руку. - Несправедливо, что ты оказалась запутанной в такую сеть, хотя ничего не сделала, чтобы это заслужить. Ты не создана для таких горестей. И больше всего тут я виноват. Зачем только я не спас тебя от всего этого!
- Но, Дэймон, ради бога, скажи, что мне делать? Час за часом сидеть с ним и слышать, как он укоряет себя за то, что стал причиной ее смерти, и знать, что если уж кто в этом виноват, то только я, - это доводит меня до отчаяния. Я не знаю, что делать. Сказать ему или не сказать? Все время задаю себе этот вопрос. О, я очень хочу сказать, но я боюсь. Если он узнает, он наверняка убьет меня, потому что ничто другое не будет равно по силе его теперешнему горю. "Страшись негодованья терпеливых" - эта строка все время звучит у меня в ушах, когда я на него смотрю.
- Подожди, пока он поправится, и тогда рискни. И когда будешь говорить, говори не все - ради его собственного блага.
- О чем я должна умолчать?
Уайлдив помедлил.
- О том, что я был в то время в доме, - сказал он, понизив голос.
- Да, это нужно скрыть, принимая во вниманье, какие слухи про нас ходили. Насколько легче совершать неосторожные поступки, чем придумывать для них объяснения!
- Если бы он умер... - пробормотал Уайлдив.
- Не надо об этом и думать! Если б я даже ненавидела его, я не купила бы надежды на безопасность таким низким пожеланьем. Ну, пойду опять к нему. Томазин просила вам передать, что через пять минут выйдет. Прощайте.
Она вернулась в дом, и вскоре появилась Томазин. Когда она уселась рядом с мужем и лошадь уже поворачивала на прямую, Уайлдив поднял глаза к окнам спальни. В одном из них он различил бледное, трагическое лицо, следившее за тем, как он уезжает. Это была Юстасия.
ГЛАВА II
ЗЛОВЕЩИЙ СВЕТ ПРОНЗАЕТ ТЕМНОЕ СОЗНАНИЕ
Горе Клайма износило само себя; наступило облегченье. Силы к нему вернулись, и через месяц после разговора с Томазин он уже мог прохаживаться по саду. Терпение и отчаяние, самообладание и подавленность, краски здоровья и бледность смерти странно смешивались в его лице. Теперь он никогда не заговаривал ни о чем связанном с матерью, и хотя Юстасия знала, что он не меньше прежнего думает о ней, она рада была избежать этой темы и, уж конечно, сама не стала бы ее вновь поднимать. Пока ум Клайма был ослаблен, сердце побуждало его говорить, но теперь рассудок восстановил свою власть, и Клайм погрузился в молчание.
Однажды, когда Клайм стоял в саду и рассеянно выковыривал палкой какую-то сорную травинку, костлявая фигура обогнула угол дома и приблизилась к нему.
- А, это ты, Христиан? - сказал Клайм. - Очень хорошо, что пришел. Ты мне скоро понадобишься. Надо будет пойти в Блумс-Энд, поможешь мне привести дом в порядок. Там, надеюсь, все заперто, как я оставил?
- Да, мистер Клайм.
- Выкопал ты картофель и что там еще оставалось?
- А как же, все выкопал, и дождя, слава богу, ни капли не было. Но я сейчас пришел вам про другое сказать, совсем обратное тому, что недавно у вас в семье приключилось. Меня этот богатый господин из гостиницы послал, которого мы досель трактирщиком звали, - велел сказать, что миссис Уайлдив благополучно разрешилась дочкой ровно в час пополудни, а может, минуткой раньше либо позже; и говорят, только этого прибытка они и ждали, из-за того только тут у нас и задерживались с той поры, как разбогатели.
- А она, ты говоришь, уже хорошо себя чувствует?
- Да, сэр. Только мистер Уайлдив будто бы все ворчит, зачем не мальчик, это они там на кухне меж собой говорили, а я и услыхал ненароком.
- Христиан, можешь ты меня внимательно выслушать?
- Ну конечно, мистер Ибрайт.
- Скажи, ты видел мою мать накануне того дня, когда она умерла?
- Нет, не видал.
Лицо Ибрайта омрачилось.
- Но я ее видел утром того дня, когда она умерла.
Лицо Клайма снова просветлело.
- Ну, это еще ближе к тому, что меня интересует, - сказал он.
- Да, я хорошо помню, что это было в тот день, потому она мне сказала: "Я сегодня иду повидаться с ним, так что можешь не приносить мне овощей для обеда".
- С кем повидаться?
- Да с вами же. Она же собиралась к вам идти.
Ибрайт в изумлении воззрился на Христиана.
- Почему ты раньше никогда об этом не упоминал? Ты уверен, что она именно ко мне хотела идти?
- Ну как же не уверен! А не упоминал, потому что не видал вас последнее время. Да потом она же не дошла, так это все равно, что ничего и не было, не о чем и говорить.
- А я-то удивлялся, куда она вздумала идти по пустоши в такой жаркий день! А не говорила она, зачем она решила ко мне идти? Это очень важно, Христиан, мне необходимо знать.
- Понимаю, мистер Клайм. Мне-то не сказала, но кое-кому, кажись, говорила.
- А ты хоть одного такого человека знаешь?
- Одного, пожалуй, и знаю, только вы, сэр, ради бога, моего имени ему не называйте, а то я все вижу его в таких странных местах, особливо во сне. Прошлым летом раз ночью он так на меня глазами сверкал, прямо как ножом резал, мне после того так худо было, я два дня даже волосы не причесывал. Он стоял, мистер Ибрайт, на самой середине дороги на Мистовер, а ваша матушка подошла, бледная-пребледная...
- Ну! Когда ты это видел?
- Да прошлым летом, во сне.
- Тьфу! А кто этот человек?
- Диггори, охряник. Он вечером к ней зашел, и долго они вместе сидели, и было это накануне того дня, когда она решила к вам идти. Это уж точно, я тогда еще домой не ушел, еще в саду работал, - смотрю, а он как раз и входит в калитку.
- Я должен повидать Венна; какая жалость, что я раньше этого не знал, в волнении воскликнул Клайм. - Только почему он сам не пришел мне сказать?
- Да он на другой день совсем уехал из Эгдона, так, верно, не знал, что вам нужен.
- Христиан, - сказал Клайм, - ступай, отыщи мне Венна. Я занят сейчас, а то бы сам пошел. Сейчас же отыщи его и скажи, что мне надо с ним поговорить.
- Днем-то я хорошо умею людей искать, - сказал Христиан, нерешительно оглядываясь на меркнущий закат, - ну, а ночью за ними по пустоши гоняться это вроде дело мне несподручное, мистер Ибрайт.
- Да ищи, когда хочешь, только скорей его приводи. Завтра, если сможешь.
После чего Христиан удалился. Настало утро, но Венна не было и в помине. Вечером приплелся Христиан, до крайности усталый. Он искал весь день, но ничего даже не слыхал об охрянике.
- Продолжай завтра, сколько сможешь, не запуская своей работы, - сказал Ибрайт. - Всех спрашивай. И не приходи, пока его не найдешь.
На другой день Ибрайт отправился в Блумс-Энд, в старый дом, который теперь, вместе с садом, стал его собственностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57