Прикольный магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И Гошка только видел, видел, как Грыб играл в карты, а к нему в карман лез какой-то сявый, и Грыб, не оглядываясь, бил его по физиономии, а тот снова лез — учился работать чисто; и слышал, слышал, как пели страшные рассказы о проданных малинах, о киперах и медвежатниках, о фармазонщиках и уркаганах, о бери-мере-ойс и о Мурке, погибшей красоте. И Гошка пел, пел все эти песни и еще одну песню, которую знал только он и которую больше всего любил Чирей, — «Прощай, товарищ дорогой… я вдаль иду вслед за водой — в дорогу, в дорогу… в дорогу, в дорогу…» Эту песню написал один немец, по фамилии Шуберт, и Чирей, когда слышал ее, утыкался лбом в стекло на лестничной площадке доходного дома, вонявшей кошками, и скрипел зубами.
И мама не могла привыкнуть к товарищам, которые чинно приходили к Памфилию в гости и делали вид, что не дожидаются отца, и помаленьку, матерясь и ерничая друг перед другом, поступали на заводы «Ламповый», «Ремзавод» и «АТЭ-1», и помаленьку уходили от Гошки, когда к нему пришла любовь и пропал его голос — альт, потому что у панченского дома тоже ломался голос, пока не появился наконец спокойный рабочий бас.
Но все это было потом, уже после того как погиб Чирей.
А теперь Чирей шел по двору, и с ним кое-кто из панченских, и свадьба замерла, ожидая событий.
Федя, брат Клавдии, имел лицо длинное и характер молчаливо-пренебрежительный, а связи, неизвестно за какие заслуги, тянулись до Лефортова и Черкизова. Глаза у него были водянистые, и из всего рабочего населения дома номер семнадцать он один занимал какие-то странные должности, связанные со складами, базами и закрытыми распределителями. И для Клавдии, незаметной сестры своей, нашел жениха с правильными взглядами на жизнь. Лица его никто не мог запомнить, поэтому он всегда здоровался первый, однако знали все, что был он хоть и пуглив, как мышонок, но пугливость свою прогонял, когда видел даже микроскопическую цель для своей энергии и предприимчивости. Нельзя сказать, чтобы он первый кидался в бой за какую-нибудь корысть, такого Федя рядом с собой не потерпел бы, но он всегда оказывался первым там, где корыстью пованивало. Не успел дом семнадцать оглядеться, как жених Клавдии уже обнаружился в домоуправах, и идея насчет индивидуальных сараев принадлежала ему. И весь дом, соблазненный деревенскими мечтами об индивидуальных ледниках, где бы стояли бочонки с солеными огурцами и кислой индивидуальной капустой, чего-то недоглядев, оказался у него в зависимости. Поэтому когда через поваленный забор хлынули блатные, то не было того оттенка пугливой ненависти, которого не нашлось бы в палитре художественно причесанного жениха Клавдии, когда он, озираясь, говорил о панченских. И если остальных панченских он понимал, потому что всю жизнь так или иначе покупал и передавал их пьяное отчаяние и лютое бездорожье, то Чирей был ему начисто непонятен. Жених только раскрывал рот, немел и задыхался и называл его «он», и каждое третье слово о Чирее было слово «убийца». И это слово утвердилось в сознании всех и сложилось как мнение, как сургучная печать на пакете с приговором, как ржавый гвоздь, что вбивают в гроб, в котором хоронят репутацию.
Поэтому Чирей был приговорен. И приговорил его этот крысеныш, а остальные санкционировали, потому что, как это часто бывает, каждый думал, что таково мнение остального общества. И в особенный ужас вгоняло Клавдиного жениха, что Чирей знал, кто поставил сургучную печать. Разве удержишь слух, если все, кроме жениха, знали, что Клавдия три года сопротивлялась брату Феде и не шла замуж, потому что сохла по Чирею, которого она часто видела из окна, когда он стоял со шпаной на углу переулка, а потом, оторвавшись от земли, влетал в задний вагон трамвая третий номер, который по Семеновской мчался покачиваясь, а Чирей вскакивал в вагон, как только Клавдия облокачивалась на подоконник.
И только однажды они встретились глазами, когда весь двор, все дворы вдруг заголосили, закричали ребячьими голосами, и из-за школы-новостройки, над плоской крышей ее, вдруг начало выдвигаться огромное тело, оно росло, тупорылое, лезло в небо серебряной тушей, и наконец над Семеновской, над Благушей, над дворами, медленно, как во сне, поплыл дирижабль.
Тогда все стояли, задрав головы, на углу переулка, и вдруг Федя заметил, что Клавдия смотрит на Чирея, а он на нее. И Чирей ушел, и Федя увел Клавдию, и дирижабль улетел.
И вот теперь Чирей шел легко и удобно в шевиотовом костюме. Он шел поздравлять новобрачную, и с ним кое-кто из панченских. Была весна, цвела сирень и пели пташечки, и все стояли столбами и смотрели, как приближается неизвестно кто, а значит — убийца.
Только Клавдия и домоуправ сидели на вкопанной скамье, и у Клавдии все шире открывались глаза, а у жениха — рот.
Чирей подошел с папироской в зубах и остановился перед скамьей.
— Поздравляю вас, Клаша, — сказал он тихо.
— Граждане!.. — пискнул жених и схватился за грудь, где у него лежал бумажник.
— Не надо нервничать, мышонок, — сказал Чирей и достал из пиджака маленький браунинг.
Все онемели. Все ожидали ножа, может быть, кастета или гирьки с цепочкой, и были готовы к ним, потому что дом уже обрел себя и стал силой. Но только не этого все ожидали.
Чирей протянул руку, сверкнул огонь. Жених упал.
Огонек горел. Чирей прикурил папироску от зажигалки-пистолета, которую все приняли за браунинг.
Потом обратили внимание на лежащего жениха. Он был мертв. Он умер со страху — сам себя убил. Разбилось мышиное женихово сердце.
Потом Чирея забрали, и он исчез, пропал. И победило сложившееся предвзятое мнение.
Сколько лет прошло, и вот уже наконец Гошка понял — это был первый поэт, которого он встретил в своей жизни.
Глава вторая
НАСТОЯЩЕЕ НЕБО

1
…И вот теперь Гошка с этим человеком в поскрипывающих сапогах полез в гору.
Это была курортная гора, и до самой вершины ее опоясывали витки каменной дороги. Но все-таки в ней было что-то лермонтовское, гусарское. Черкешенку здесь, конечно, не встретишь, но Гошка не удивился, если бы, касаясь камней осторожным зонтиком, по дорожке прошла княжна Мэри. Гошка долго не мог понять Печорина. Ему казалось, что можно влюбиться даже в печальный звон ее имени — княжна Мэри. Княжна Мэри, потом Ассоль, потом Аэлита — имена этих книжных девушек были как ступеньки горы, ведущие от курортного балагана к чистой вершине.
Просто Гошка не знал тогда, что вступает на опасный путь лирики, не знал еще, что все клетки его, вся кровь, доставшаяся ему в наследство от тысяч медленных поколений, от веков, уходящих к Атлантиде, которая хотя и утонула в считанные незапамятные часы, но все равно была, что тысячи веков его наследства уготовили ему тоску по встрече — и не с супругой даже и не с возлюбленной, а с подругой.
Он не знал этого, бедный парень, но не хотел идти по тягучей дорожке. Он хотел пересечь ее витки и карабкаться прямо к вершине, продираясь через хаос замшелых камней и мокрых листьев, хватаясь руками за черные заросли.
Гошка добирался до светлого поворота дороги, поджидал спокойно идущего человека и лез дальше сквозь редеющий к вершине кустарник.
И вот наконец они сошлись на последней площадке горы, где была каменная скамья, и заросли внизу, и серые тучи над головой. И огромный воздух кинулся Гошке в легкие, и воздухом наполнилось его сердце.
Человек посмотрел в сумасшедшие Гошкины глаза и взял за плечо тяжелой рукой.
— Ну, давай вниз — сказал он. — Тебя — как зовут?
— Гошка.
И они спустились в Кисловодск.
Гошку трясло и тошнило.
Перед длинной деревянной лестницей, которая белела в сумерках на травяном склоне, у Гошки закружилась голова, и он потерял сознание. И человек подхватил его на руки и отнес домой.
— Это от высоты. Перебрал, — сказал он маме. — Дайте ему молока.
Кисловодск — это такой город на Кавказе. А что такое Кавказ — знает каждый. Ну что может случиться в Кисловодске необычного? Разве что испортишь желудок в столовой «Храм воздуха» или украдут штаны в минеральных ваннах.
Четвертым за столик сел человек с головой, бритой наголо. У него были покатые плечи и глаза, сощуренные по-степному.
Мама убрала со скатерти панаму младшего брата Сереги.
— Спасибо, — вежливо сказал человек.
Подали щавелевый суп, и четырехлетний Серега стал с силой втягивать жижу с ложки.
— Не хлюпай, — сказала она, покосившись на человека.
Тот спокойно ел, глядя в тарелку, но щеки у него не вздувались буграми, когда он жевал хлеб и бесшумно запивал его супом.
Гошка попробовал так есть, но у него ничего не получалось.
Человек хорошо ел. Почти как отец. Только спокойней и не читал за столом. Отец хорошо ел. Всякая еда казалась вкусной, и даже Серега не канючил. Гошка любил, когда так едят. Любил, когда это похоже не на обжорство, не на баловство и не на брезгливое принятие пищи и даже не на утоление голода, а когда это больше всего похоже на работу. Много лет спустя в фильме «Судьба солдата в Америке» так ел итальянские макароны один второстепенный гангстер и запомнился, потому что был личностью.
Человек взял стакан киселя и выпил его одним большим глотком. Поставил на стол и тихонько подмигнул разинувшему рот Сереге. И Гошка испытал укол ревности, потому что этот человек не понял, не разглядел, кто из троих Панфиловых самый интересный.
Серега склонил голову набок и сказал красноречиво и печально:
— Ма-а… я хочу-у…
Мама испуганно покраснела. Человек поднялся.
— Встретимся за ужином, — сказал он.
И почти не поворачивая головы, кивнул Гошке:
— Пошли…
И Гошка, сбежав со ступенек, пошел рядом с ним, испытывая спокойный восторг, потому что для этого не было никаких оснований. Он шел за ним как привязанный, глядя на тугую спину, синие галифе и поблескивающие чистые сапоги.
Это было настоящее. Это была настоящая мальчишеская дружба с первого взгляда.
Гошка ничего не знал об этом человеке, но понимал, кто он такой. Он настоящий.
Гошка всю жизнь хотел только настоящего, и это было у него главное, если не вовсе единственное положительное качество. Так он считал.
Что он вкладывал в это слово, он и сам не знал. Только все ненастоящее казалось ему декорацией — все равно как нарисованное небо в кино.
Однажды Гошку привезли на киностудию и через какие-то гаражи и лестницы провели в желтую комнату, и там был стол со стеклянным окошком, а сбоку колесо с ручкой.
— А для чего окно? — спросил Гошка.
— Господи, да стой же ты, стой, — сказал веселый Гошкин дядька, кинематографист. — Сергей Сергеевич, присмотрите за ним.
Дядька привел в комнату двух красивых женщин. Одна из них была Гошкина мама, а другая тоже была Гошкина мама, но только не из жизни, а из будущего фильма про героического мальчика и про гражданскую войну. Женщины смотрели друг на друга и улыбались.
Мама из фильма протянула руку и хотела погладить Гошку по голове, но он успел увернуться.
Мама из жизни вздрогнула и тоже протянула руку погладить, но Гошка опять не дался. Он тогда еще не любил этого.
Когда актриса вышла, мама сказала:
— По-моему, эта актриса не подходит на роль матери.
Дядька ответил:
— Она то же самое сказала о тебе.
А Гошке уже строили суконную черкеску и перешивали белую текинскую папаху с рыжей подпалиной, он уже держал в руках кинжал, слонялся по студии и видел раздражающие чудеса — рояли, не издавшие ни звука, каменные стены крепостей, которые можно было проткнуть ботинком, и седую улицу белых украинских мазанок, которые он так любил.
Глиняные полы, плетни с горшками па кольях, месяц над черными тополями, мягкая пыль дорог и ветряки на косогорах, солнечная запруда у мельницы в селе Звонковое-Сподарэць, где в золотой жаре, гудении шмелей и треске цикад он две недели ловил плавную бабочку махаон — бархатное виденье, — пролетавшую над полосатой от теней дорогой, по которой он однажды дошел до станции, и бабочка махаон ушла к солнцу, и загудели рельсы, и к станции подползла тяжкая громада бронепоезда. А потом на деревянном настиле между рельсов красноармейцы лупили «Яблочко» под гармошку, а над стволами коротких пушек дрожал раскаленный воздух, как будто за горизонтом бой и летят потные лошади и пулеметы на бричках, как на желтых фото у отцовских приятелей, и как будто это все давным-давно, и нет еще солнечной запруды у мельницы, где в белой пене целыми днями ныряют сельские ребята. А за запрудой была стоячая водяная гладь с травяными островами, и уже при первых звездах оттуда тянули хлюпающее чудовище, сома-гиганта, который глотал курей и собак и переворачивал долбленки рыбаков, и на утреннем прохладном базаре в рыбном ряду его рубили на пласты и торговали сомятиной, и белые мазанки сверкали голубыми рассветными окнами, и сельская улица петляла вдаль, вдаль, к самому горизонту, а не утыкалась в ненастоящее, дешевое, нарисованное небо, как здесь, на киностудии.
…Что же касается бежевой черкески, то мама выпросила ее у дядьки для поездки в Кисловодск, а отец сделал из жести сентиментальный кинжал.
В те годы поехать в Кисловодск было все равно что теперь в Монте-Карло. Теперь вон каждое лето, а то и зимой студенты сбиваются в компании: «Махнем на юг? У нас там компания каждый год. Поехали, старик?» — «Куда? Вы с ума сошли! Ведь это денег нужно чертову прорву!» — «Да это ты с ума сошел, старик! Будем жить в палатках, на еду тратить меньше, чем здесь, а обратно доберемся как-нибудь. Да господи, о чем задумываться!»
А тогда поездка на курорт была делом ответственным.
Отец подумал-подумал и сказал матери:
— Какого черта! Премию я получил.
Премию он получил. Рационализатор. В газете «За индустриализацию» его хвалили.
— Поедешь с детьми на Кавказ.
И он ткнул пальцем в школьный атлас.
…В номере доели остатки московской еды, мама пошла искать комнату, а Гошка вышел на балкон.
Пасмурная улица уходила вниз. За каменной стеной чернели войлочные пальмы. Серое небо моросило дождиком, и вдоль тротуара в водоворотах крутились спички.
И вдруг Гошка увидел дивное диво, чудо, сон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я