https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/
И в этом журнале были чьи-то хорошие стихи:
Уехать бы туда, где жизнь другая,
Не мучиться, не злиться, не любить,
Купить бы для разлуки попугая
И научить по-русски говорить,
И тут старик говорит:
— А насчет крысы не знаете?
— Какой крысы? — спрашивает Фитиль и икает.
— Может, хватит, отец? — спрашивает Памфилий.
— Нет, не хватит, — говорит Фитиль. — Все это чрезвычайно интересно с медицинской точки зрения.
— С человека снимают штаны и прикладывают сзади железную плетенку с крысой и потом раскаленными прутьями начинают шпынять эту крысу, она, обезумев, вгрызается…
Но тут Фитиль стал делать какие-то движения головой и отбежал в угол комнаты, где были свалены в кучу наручники и ордена, и его стало рвать на эту кучу разноцветного металла.
Гошке хотелось не то стрелять в кого-то, не то высыпать патроны в нужник, а старик крутил диски с цифрами и прислушивался к замку сейфа — он был большой специалист. А потом сказал:
— Молодые еще… — и всхлипнул.
И замок всхлипнул. Отворилась дверь сейфа, толщиной с бревно, и Фитиль вытер лицо и ушел, и старик ушел, а Гошка вытер лицо и остался. Потому что кто-то же должен остаться, если хочет запомнить это на всю жизнь! Чтобы всегда безошибочно отличать среди всех сладчайших запахов эту вонь фашизма, которая остается вонью, как бы она ни называлась научно. Гошка сел у выбитого окна на ветерок проглядеть бумаги, было им с Фитилем тогда по двадцать два года, но Фитиль был честнее его, потому что Гошка притворялся железобетонным, листал эти бумаги и думал, как устоять, не поддаться слабости и найти в себе, в обыкновенном московском школьнике, ту стойкость, которая не позволит окостенеть и сломаться в нем человеку.
Того, что Панфилов искал в этих папках, он тогда не нашел и узнал обо всем только несколько лет спустя, когда купил в киоске у метро «Охотный ряд» отчет о процессе в Хабаровске над бывшими военнослужащими японской армии.
Хватит. Невозможно. Иначе жизнь не мила и зеленый свет в глазах, как при тропической малярии.
Гошку спросил недавно один мальчик-журналист: «Вот вы, которые воевали, какой главный вывод сделали для себя?» Гошка сначала хотел уклониться от этого наивного вопроса, но потом понял, что уклониться нельзя, и ответил, что, на Гошкин взгляд, человечество сейчас разделилось на два сорта. На тех, кто считает, что после всего, что было, ценность одного человека понизилась, и на тех, кто считает, что она повысилась, ценность одного человека. Одни считают, что ничего не изменится в мире, если один из трех миллиардов помрет, а другие уверены, что развитие человечества меняет свое направление, когда помирает один человек из трех миллиардов, потому что вместе с ним умирают заложенные в нем возможности.
Была такая мисс Нейтингейль. У нее не было никаких способностей, она была только очень жалостливая. Ну какая же это способность? Это слабость. Но жалость у нее оказалась таких размеров, что она поехала на войну и стала лечить раненых не только своих, но и раненых противника. Это было первый раз в истории войн, и выпадало из всех рамок и норм, и казалось диким в те времена. Это было в Крымскую кампанию, а стало быть, она лечила и русских раненых. Но жалость у нее была такой огромной, что из нее вырос весь международный Красный крест, а потом и полумесяц. Вот что может сделать неспособный человек, если он не считает себя неполноценным. Но это сложно и хлопотно и потому встречается реже, чем хотелось бы.
…Ну вот, а теперь уже совсем пришла пора рассказать о Фитиле.
2
Когда ехали в Маньчжурию, жары стояли страшные. Казалось невозможным представить себе карельские морозы и как ночью, во время снежной бури, рвались мины, когда падали сломанные сучья. А сколько этих мин было — ихних и наших, двадцать километров участок по фронту, восемьдесят в глубину, и они и мы оттягивались в свою сторону и клали эти мины без числа, и столько их было, что карты все перепутались к чертям, и когда началось наступление, танки, прокладывая дорогу, толкали перед собой деревянные катки, которые взлетали от взрывов.
От Москвы до Владивостока ехали полмесяца. Но это только так говорилось — от Москвы, потому что ее-то как раз и не видели, объехали стороной. Сказали, правда, когда уезжали с Карельского фронта, что везут в военные лагеря под Москвой, но потом эшелоны пошли все дальше и дальше, замелькали незнакомые станции — и вдруг Иркутск, а потом Байкал, и еще дальше, и еще, и вернулись домой, кто остался жив, только через год, в сорок шестом.
А тут стояла жара, в вагоны ломились отставшие от эшелонов. Армия двигалась на восток, и мало кто знал, зачем. Гошка с Сенькой Савицким знали.
— Ну, как? — спросил десантник — рыжий генерал из штаба фронта. — Двинемся на летние квартиры? — и объяснил, какие квартиры.
В Приморской группе войск не сразу сообразили, что делать с прибывшими. Но потом появилось нужное начальство, и все устроилось. Парни стали входить в курс предстоящего, а вечерами бывали в ДКА, и Гошка там даже танцевал с врачихой высокого роста.
Но однажды ночью всех подняли и сказали — «началось». Сели в машины и, не гася фар, помчались к границе. Потом погасили фары, и стало слышно, что началось, — вдали грохотало и перекатывалось. Техники навезли немыслимое количество, артиллерии по пятьсот стволов на километр, через два метра — орудия. Квантунцы долбили свои сопки двадцать лет и прорыли в скалах муравьиные ходы и укрепили границу здорово, это были не финские бетонные доты, а скалы, утыканные орудиями и казематами. Дорога вилась между сопок, единственная, по бокам торчали страшные сопки — Офицерская и Верблюд, и взять их было нельзя, можно было только накрыть огнем, и еще «тридцатьчетверки» наезжали брюхами на амбразуры и прикрывали войско, которое проскакивало по серпантину. Проскочили только к утру, вскоре были уже на железнодорожной станции, где остановилось начальство с Первого Дальневосточного фронта. Сеньку Савицкого сразу угнали куда-то, и Гошка его не видел целый год, до самого отъезда из Маньчжурии.
…Возле полуразбитого моста ворочалась и колыхалась огромная пробка — люди, «студебеккеры», «форды», артиллерия, «тридцатьчетверки», кухни, лошади. Авиации у японцев не хватало, ее перегнали на Малайи, в Бирму, а такая привычная команда «Воздух» почти не слышалась. Бои были артиллерийские, пехотные, танковые. Танки у них были плохие, «тридцатьчетверка» наезжала на пестренький камуфляжный танк, и он лопался как лягушка под коровьим копытом, и все же они были лучше приспособлены к дорогам, петляющим между сопок, и к жидким местам, которые проваливались под нашими тяжелыми танками.
Через пролом в мосту саперы перекинули бревна, но их мгновенно размолотили первые четыре танка, промчавшиеся в город, да еще с краю, возле перил, просочилась кавалерийская часть и Гошкина машина с автоматчиками. После чего проезд закрыли.
…Когда уже мчались по дороге, обнаружили, что с ними едет какой-то парень, с погонами младшего лейтенанта, с длинным носом, длинными ногами, в обмотках и ботинках огромного размера. Он все пытался просунуть между автоматчиками свои ноги.
Памфилий обернулся, когда услышал за спиной возню и кто-то ткнул его в спину ногой.
— Вы кто?… Паша, кто он? — спросил Гошка.
— Не знаю, товарищ лейтенант… Вскочил у моста.
— Не имеете права… — сказал долговязый. — Я врач.
У въезда на мост Памфилий начал флиртовать с регулировщицей. Ребята подогнали машины. Потом Гошка вскочил на сиденье, и «виллис» рванул по мосту. На той стороне Гошка оглянулся и увидел, что остальные их машины все-таки отсекли — не пустили.
— Врач… ну и что же? — спросил Панфилов.
Мчались по шоссе, пытаясь догнать танки и кавалерийскую часть. А впереди громоздился город за белесыми гаоляновыми полями предместий.
Было неуютно.
— Я знаю английский язык, — сказал Фитиль. — И начал изучать китайский.
— Давно начали? Почему именно китайский?
— Уже месяц. Случайно достал учебник.
— Понятно, — сказал Гошка. — Тогда мы не пропадем.
Этот медик получил назначение к кавалеристам и теперь догонял их.
Приближалось предместье.
— Я могу пригодиться, — сказал Фитиль.
— Помолчи, — сказал Панфилов. Часть домов горела.
Маленький «виллис» жужжал по неуютным улицам.
Серые высокие дома обступали машину, а что в этих домах?
Танки и конники как сквозь землю провалились. Притормозили на перекрестке.
— Тайпинлу, — прочел Фитиль название улицы.
На углу, сунув руки в рукава, стоял худой кореец. Он смотрел на них, потом улыбнулся. Они тоже. Кореец сошел с тротуара и подошел к ним. Ему с грехом пополам объяснили, что ищут сквозной проезд через город. Он помахал у Гошки перед глазами рукой и сказал, что ехать туда не надо. Но ему сказали, что надо. Тогда он начал объяснять, где проехать и куда повернуть, но понять было невозможно, и он ушел в ворота.
— Так, — сказал Панфилов. — Что будем делать?
Но тут кореец вернулся, держа в руках некий предмет, глядя на который Гошка задохся от зависти. Этот парень нес мечту благушинского детства — маузер в деревянной кобуре. В фильмах о гражданской войне такие маузеры носили комиссары. И стреляли, положив тяжелый ствол на сгиб локтя левой руки.
Кореец втиснулся в машину, махнул рукой, куда ехать, а Гошке было двадцать два года, и он смотрел, как этот парень вытащил длинноствольный маузер и насадил его на деревянную коробку, которая сразу стала прикладом, и умирал от зависти и твердо решил, когда все кончится, выменять этот маузер на что угодно. Гошка потом видел много маузеров, даже отряды маузеристов видел, оказалось — удобная штука для уличных боев. В Маньчжурии обнаружили кучу старого оружия, свезенного Со всего света. Бульдоги, браунинги, смитвессоны, даже мексиканские винтовки (дальность боя небольшая, но настильность отличная — пуля летит почти без траектории, поэтому ковбои так метко лупят из винтовок, почти не прицеливаясь), у одного старшины был даже американский морской кольт и к нему четыре патрона, которые старшина свято берег, кольт болтался у него на длинных ременных лямках где-то под коленом и стрелял с пушечным грохотом. Но этот маузер в деревянной кобуре совсем другое дело. Гошка видел, как кореец насаживает маузер на приклад, и хотелось, как в кино, кричать: «Красные, красные!» — и, положив ствол на согнутый локоть и повернув фуражку козырьком назад, палить за правое дело. Парень показал, куда сворачивать, и «виллисок» жужжал по пустынным улицам.
Они кружились и кружились, пока не выскочили на вокзальную площадь с огромной клумбой посредине. Разбитый вокзал дымился.
И тут стало понятно, почему кореец отговаривал их ехать через город. Из вокзала начали выскакивать люди.
— Японцы, — тихо сказал Фитиль.
— Заткнись.
Их чуть не выбросило, когда сержант тормознул. И только когда «виллис» стал задом уходить за клумбу и этот парень начал палить из маузера, японцы открыли огонь.
Развернувшись, машина помчалась вправо, в сторону шоссе, к сопкам. Отстреливаясь, выскочили на противоположную окраину города. Справа тянулись одноэтажные каменные бараки.
Обошлось бы без единого выстрела, если бы этот парень не начал стрелять. Наверно, у него для этого были серьезные причины. Пуля попала прямо в голову, и кровь стекала черной змейкой по пыльному борту машины. Он был убит.
— А тебя сильно? — спросил Гошка Фитиля, у которого намокала — гимнастерка выше локтя.
— Пустяки… Задело трицепс, — сказал он. Лицо у него было пыльное, и он зажимал локоть правой рукой.
«А он, кажется, ничего», — подумал Гошка.
Они рассчитывали, что догонят здесь танки, но танков не догнали, а отступать было некуда. Возвращаться к вокзалу тоже почему-то не хотелось.
И вот впереди возник каменистый двор, по обеим сторонам ворот торчали бетонные будки с бойницами, а у бревенчатых козел, оплетенных колючей проволокой, стоял часовой в каскетке. За плечами у него был ранец с притороченным шерстяным одеялом. Видимо, они собирались сниматься с места.
— Не замедляй хода, — сказал Панфилов сержанту. У него стало холодно где-то в животе. Отступать было некуда.
— Ребята… — сказал он. — Чище… Авторитетней…
Автоматчики кивнули. «Виллис» с шиком взвизгнул тормозами. Не торопясь они вылезли и вперевалочку пошли к воротам, держа автоматы стволами вниз.
Часовой стоял неподвижно. Памфилий взял его на мушку. Автоматчики откинули козлы. Часовой что-то крикнул тонким голосом, не поворачивая головы, и на крыльцо с бетонным парапетом выскочил стриженный под нуль жандармский подполковник. Увидев русских, он оскалился и сошел вниз, надевая фуражку. Остановился. Вытянул руки по швам и резко мотнул корпусом вперед. Поклонился и застыл. По-английски и по-китайски Панфилов с Фитилем повторяли ему одну и ту же фразу, одну и ту же мысль: «Город занят советскими войсками. Предлагаю сложить оружие». Жандарм долго молчал. Потом сказал:
— Я гувурю пу-русски.
И отстегнул саблю и пистолет.
Часовой уронил винтовку. Подполковник посмотрел на него, тот поднял свою «Орисаку» и прислонился к стене.
И тут подполковник что-то крикнул.
Памфилий до сих пор помнит, что когда подполковник что-то крикнул, в мозгу пришла отчетливая мысль: «Вот теперь влипли».
Гошка потом спрашивал у ребят — у них возникла та же самая мысль. А когда на крыльцо начали выскакивать солдаты в желтой форме, у всех, и Гошка потом спрашивал об этом, возникла другая мысль, основная: «Ну, теперь надо держаться».
Когда человек думает так, он изгоняет страх и не боится. Потому что в нем возникает не гордыня — чувство вонючего превосходства, а гордость за то, что он человек и не может иначе.
Солдаты построились, глядя на своего подполковника. Полурота солдат в походном снаряжении. И Гошка подумал: «Только не молчать, а то ноги станут ватными и будет труднее».
— Приказывайте сложить оружие. И подполковник приказал.
— Ну… — сказал Панфилов и пошел к ним.
Песок скрипел под Гошкиными подошвами, было светло и просторно, и воздух был летний и сладкий, чуть-чуть с дымкой, как на даче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Уехать бы туда, где жизнь другая,
Не мучиться, не злиться, не любить,
Купить бы для разлуки попугая
И научить по-русски говорить,
И тут старик говорит:
— А насчет крысы не знаете?
— Какой крысы? — спрашивает Фитиль и икает.
— Может, хватит, отец? — спрашивает Памфилий.
— Нет, не хватит, — говорит Фитиль. — Все это чрезвычайно интересно с медицинской точки зрения.
— С человека снимают штаны и прикладывают сзади железную плетенку с крысой и потом раскаленными прутьями начинают шпынять эту крысу, она, обезумев, вгрызается…
Но тут Фитиль стал делать какие-то движения головой и отбежал в угол комнаты, где были свалены в кучу наручники и ордена, и его стало рвать на эту кучу разноцветного металла.
Гошке хотелось не то стрелять в кого-то, не то высыпать патроны в нужник, а старик крутил диски с цифрами и прислушивался к замку сейфа — он был большой специалист. А потом сказал:
— Молодые еще… — и всхлипнул.
И замок всхлипнул. Отворилась дверь сейфа, толщиной с бревно, и Фитиль вытер лицо и ушел, и старик ушел, а Гошка вытер лицо и остался. Потому что кто-то же должен остаться, если хочет запомнить это на всю жизнь! Чтобы всегда безошибочно отличать среди всех сладчайших запахов эту вонь фашизма, которая остается вонью, как бы она ни называлась научно. Гошка сел у выбитого окна на ветерок проглядеть бумаги, было им с Фитилем тогда по двадцать два года, но Фитиль был честнее его, потому что Гошка притворялся железобетонным, листал эти бумаги и думал, как устоять, не поддаться слабости и найти в себе, в обыкновенном московском школьнике, ту стойкость, которая не позволит окостенеть и сломаться в нем человеку.
Того, что Панфилов искал в этих папках, он тогда не нашел и узнал обо всем только несколько лет спустя, когда купил в киоске у метро «Охотный ряд» отчет о процессе в Хабаровске над бывшими военнослужащими японской армии.
Хватит. Невозможно. Иначе жизнь не мила и зеленый свет в глазах, как при тропической малярии.
Гошку спросил недавно один мальчик-журналист: «Вот вы, которые воевали, какой главный вывод сделали для себя?» Гошка сначала хотел уклониться от этого наивного вопроса, но потом понял, что уклониться нельзя, и ответил, что, на Гошкин взгляд, человечество сейчас разделилось на два сорта. На тех, кто считает, что после всего, что было, ценность одного человека понизилась, и на тех, кто считает, что она повысилась, ценность одного человека. Одни считают, что ничего не изменится в мире, если один из трех миллиардов помрет, а другие уверены, что развитие человечества меняет свое направление, когда помирает один человек из трех миллиардов, потому что вместе с ним умирают заложенные в нем возможности.
Была такая мисс Нейтингейль. У нее не было никаких способностей, она была только очень жалостливая. Ну какая же это способность? Это слабость. Но жалость у нее оказалась таких размеров, что она поехала на войну и стала лечить раненых не только своих, но и раненых противника. Это было первый раз в истории войн, и выпадало из всех рамок и норм, и казалось диким в те времена. Это было в Крымскую кампанию, а стало быть, она лечила и русских раненых. Но жалость у нее была такой огромной, что из нее вырос весь международный Красный крест, а потом и полумесяц. Вот что может сделать неспособный человек, если он не считает себя неполноценным. Но это сложно и хлопотно и потому встречается реже, чем хотелось бы.
…Ну вот, а теперь уже совсем пришла пора рассказать о Фитиле.
2
Когда ехали в Маньчжурию, жары стояли страшные. Казалось невозможным представить себе карельские морозы и как ночью, во время снежной бури, рвались мины, когда падали сломанные сучья. А сколько этих мин было — ихних и наших, двадцать километров участок по фронту, восемьдесят в глубину, и они и мы оттягивались в свою сторону и клали эти мины без числа, и столько их было, что карты все перепутались к чертям, и когда началось наступление, танки, прокладывая дорогу, толкали перед собой деревянные катки, которые взлетали от взрывов.
От Москвы до Владивостока ехали полмесяца. Но это только так говорилось — от Москвы, потому что ее-то как раз и не видели, объехали стороной. Сказали, правда, когда уезжали с Карельского фронта, что везут в военные лагеря под Москвой, но потом эшелоны пошли все дальше и дальше, замелькали незнакомые станции — и вдруг Иркутск, а потом Байкал, и еще дальше, и еще, и вернулись домой, кто остался жив, только через год, в сорок шестом.
А тут стояла жара, в вагоны ломились отставшие от эшелонов. Армия двигалась на восток, и мало кто знал, зачем. Гошка с Сенькой Савицким знали.
— Ну, как? — спросил десантник — рыжий генерал из штаба фронта. — Двинемся на летние квартиры? — и объяснил, какие квартиры.
В Приморской группе войск не сразу сообразили, что делать с прибывшими. Но потом появилось нужное начальство, и все устроилось. Парни стали входить в курс предстоящего, а вечерами бывали в ДКА, и Гошка там даже танцевал с врачихой высокого роста.
Но однажды ночью всех подняли и сказали — «началось». Сели в машины и, не гася фар, помчались к границе. Потом погасили фары, и стало слышно, что началось, — вдали грохотало и перекатывалось. Техники навезли немыслимое количество, артиллерии по пятьсот стволов на километр, через два метра — орудия. Квантунцы долбили свои сопки двадцать лет и прорыли в скалах муравьиные ходы и укрепили границу здорово, это были не финские бетонные доты, а скалы, утыканные орудиями и казематами. Дорога вилась между сопок, единственная, по бокам торчали страшные сопки — Офицерская и Верблюд, и взять их было нельзя, можно было только накрыть огнем, и еще «тридцатьчетверки» наезжали брюхами на амбразуры и прикрывали войско, которое проскакивало по серпантину. Проскочили только к утру, вскоре были уже на железнодорожной станции, где остановилось начальство с Первого Дальневосточного фронта. Сеньку Савицкого сразу угнали куда-то, и Гошка его не видел целый год, до самого отъезда из Маньчжурии.
…Возле полуразбитого моста ворочалась и колыхалась огромная пробка — люди, «студебеккеры», «форды», артиллерия, «тридцатьчетверки», кухни, лошади. Авиации у японцев не хватало, ее перегнали на Малайи, в Бирму, а такая привычная команда «Воздух» почти не слышалась. Бои были артиллерийские, пехотные, танковые. Танки у них были плохие, «тридцатьчетверка» наезжала на пестренький камуфляжный танк, и он лопался как лягушка под коровьим копытом, и все же они были лучше приспособлены к дорогам, петляющим между сопок, и к жидким местам, которые проваливались под нашими тяжелыми танками.
Через пролом в мосту саперы перекинули бревна, но их мгновенно размолотили первые четыре танка, промчавшиеся в город, да еще с краю, возле перил, просочилась кавалерийская часть и Гошкина машина с автоматчиками. После чего проезд закрыли.
…Когда уже мчались по дороге, обнаружили, что с ними едет какой-то парень, с погонами младшего лейтенанта, с длинным носом, длинными ногами, в обмотках и ботинках огромного размера. Он все пытался просунуть между автоматчиками свои ноги.
Памфилий обернулся, когда услышал за спиной возню и кто-то ткнул его в спину ногой.
— Вы кто?… Паша, кто он? — спросил Гошка.
— Не знаю, товарищ лейтенант… Вскочил у моста.
— Не имеете права… — сказал долговязый. — Я врач.
У въезда на мост Памфилий начал флиртовать с регулировщицей. Ребята подогнали машины. Потом Гошка вскочил на сиденье, и «виллис» рванул по мосту. На той стороне Гошка оглянулся и увидел, что остальные их машины все-таки отсекли — не пустили.
— Врач… ну и что же? — спросил Панфилов.
Мчались по шоссе, пытаясь догнать танки и кавалерийскую часть. А впереди громоздился город за белесыми гаоляновыми полями предместий.
Было неуютно.
— Я знаю английский язык, — сказал Фитиль. — И начал изучать китайский.
— Давно начали? Почему именно китайский?
— Уже месяц. Случайно достал учебник.
— Понятно, — сказал Гошка. — Тогда мы не пропадем.
Этот медик получил назначение к кавалеристам и теперь догонял их.
Приближалось предместье.
— Я могу пригодиться, — сказал Фитиль.
— Помолчи, — сказал Панфилов. Часть домов горела.
Маленький «виллис» жужжал по неуютным улицам.
Серые высокие дома обступали машину, а что в этих домах?
Танки и конники как сквозь землю провалились. Притормозили на перекрестке.
— Тайпинлу, — прочел Фитиль название улицы.
На углу, сунув руки в рукава, стоял худой кореец. Он смотрел на них, потом улыбнулся. Они тоже. Кореец сошел с тротуара и подошел к ним. Ему с грехом пополам объяснили, что ищут сквозной проезд через город. Он помахал у Гошки перед глазами рукой и сказал, что ехать туда не надо. Но ему сказали, что надо. Тогда он начал объяснять, где проехать и куда повернуть, но понять было невозможно, и он ушел в ворота.
— Так, — сказал Панфилов. — Что будем делать?
Но тут кореец вернулся, держа в руках некий предмет, глядя на который Гошка задохся от зависти. Этот парень нес мечту благушинского детства — маузер в деревянной кобуре. В фильмах о гражданской войне такие маузеры носили комиссары. И стреляли, положив тяжелый ствол на сгиб локтя левой руки.
Кореец втиснулся в машину, махнул рукой, куда ехать, а Гошке было двадцать два года, и он смотрел, как этот парень вытащил длинноствольный маузер и насадил его на деревянную коробку, которая сразу стала прикладом, и умирал от зависти и твердо решил, когда все кончится, выменять этот маузер на что угодно. Гошка потом видел много маузеров, даже отряды маузеристов видел, оказалось — удобная штука для уличных боев. В Маньчжурии обнаружили кучу старого оружия, свезенного Со всего света. Бульдоги, браунинги, смитвессоны, даже мексиканские винтовки (дальность боя небольшая, но настильность отличная — пуля летит почти без траектории, поэтому ковбои так метко лупят из винтовок, почти не прицеливаясь), у одного старшины был даже американский морской кольт и к нему четыре патрона, которые старшина свято берег, кольт болтался у него на длинных ременных лямках где-то под коленом и стрелял с пушечным грохотом. Но этот маузер в деревянной кобуре совсем другое дело. Гошка видел, как кореец насаживает маузер на приклад, и хотелось, как в кино, кричать: «Красные, красные!» — и, положив ствол на согнутый локоть и повернув фуражку козырьком назад, палить за правое дело. Парень показал, куда сворачивать, и «виллисок» жужжал по пустынным улицам.
Они кружились и кружились, пока не выскочили на вокзальную площадь с огромной клумбой посредине. Разбитый вокзал дымился.
И тут стало понятно, почему кореец отговаривал их ехать через город. Из вокзала начали выскакивать люди.
— Японцы, — тихо сказал Фитиль.
— Заткнись.
Их чуть не выбросило, когда сержант тормознул. И только когда «виллис» стал задом уходить за клумбу и этот парень начал палить из маузера, японцы открыли огонь.
Развернувшись, машина помчалась вправо, в сторону шоссе, к сопкам. Отстреливаясь, выскочили на противоположную окраину города. Справа тянулись одноэтажные каменные бараки.
Обошлось бы без единого выстрела, если бы этот парень не начал стрелять. Наверно, у него для этого были серьезные причины. Пуля попала прямо в голову, и кровь стекала черной змейкой по пыльному борту машины. Он был убит.
— А тебя сильно? — спросил Гошка Фитиля, у которого намокала — гимнастерка выше локтя.
— Пустяки… Задело трицепс, — сказал он. Лицо у него было пыльное, и он зажимал локоть правой рукой.
«А он, кажется, ничего», — подумал Гошка.
Они рассчитывали, что догонят здесь танки, но танков не догнали, а отступать было некуда. Возвращаться к вокзалу тоже почему-то не хотелось.
И вот впереди возник каменистый двор, по обеим сторонам ворот торчали бетонные будки с бойницами, а у бревенчатых козел, оплетенных колючей проволокой, стоял часовой в каскетке. За плечами у него был ранец с притороченным шерстяным одеялом. Видимо, они собирались сниматься с места.
— Не замедляй хода, — сказал Панфилов сержанту. У него стало холодно где-то в животе. Отступать было некуда.
— Ребята… — сказал он. — Чище… Авторитетней…
Автоматчики кивнули. «Виллис» с шиком взвизгнул тормозами. Не торопясь они вылезли и вперевалочку пошли к воротам, держа автоматы стволами вниз.
Часовой стоял неподвижно. Памфилий взял его на мушку. Автоматчики откинули козлы. Часовой что-то крикнул тонким голосом, не поворачивая головы, и на крыльцо с бетонным парапетом выскочил стриженный под нуль жандармский подполковник. Увидев русских, он оскалился и сошел вниз, надевая фуражку. Остановился. Вытянул руки по швам и резко мотнул корпусом вперед. Поклонился и застыл. По-английски и по-китайски Панфилов с Фитилем повторяли ему одну и ту же фразу, одну и ту же мысль: «Город занят советскими войсками. Предлагаю сложить оружие». Жандарм долго молчал. Потом сказал:
— Я гувурю пу-русски.
И отстегнул саблю и пистолет.
Часовой уронил винтовку. Подполковник посмотрел на него, тот поднял свою «Орисаку» и прислонился к стене.
И тут подполковник что-то крикнул.
Памфилий до сих пор помнит, что когда подполковник что-то крикнул, в мозгу пришла отчетливая мысль: «Вот теперь влипли».
Гошка потом спрашивал у ребят — у них возникла та же самая мысль. А когда на крыльцо начали выскакивать солдаты в желтой форме, у всех, и Гошка потом спрашивал об этом, возникла другая мысль, основная: «Ну, теперь надо держаться».
Когда человек думает так, он изгоняет страх и не боится. Потому что в нем возникает не гордыня — чувство вонючего превосходства, а гордость за то, что он человек и не может иначе.
Солдаты построились, глядя на своего подполковника. Полурота солдат в походном снаряжении. И Гошка подумал: «Только не молчать, а то ноги станут ватными и будет труднее».
— Приказывайте сложить оружие. И подполковник приказал.
— Ну… — сказал Панфилов и пошел к ним.
Песок скрипел под Гошкиными подошвами, было светло и просторно, и воздух был летний и сладкий, чуть-чуть с дымкой, как на даче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17