https://wodolei.ru/brands/Duravit/
Он вышел из состояния полусна и бреда всего неделю назад, но за эту неделю успел обнаружить, как любовно выхаживала его Люсьена. После первого дня, когда местный хирург нащупал расплющенную пулю и выправил ребро, помешавшее пуле поразить жизненно важные органы, она ухаживала за раненым с исступленной нежностью, запрещая врачу переступать порог ее дома. Она не очень-то уважала докторов, и это ее неуважение было более чем оправданно – весьма сомнительно, выжил ли бы Жан Поль в милосердных руках французских докторов восьмидесятых годов семнадцатого столетия. Люсьена рассудила, что вряд ли полезно пускать кровь человеку, потерявшему больше крови, чем можно было бы допустить, или очищать ему желудок, когда он настолько слаб, что не может сам поднести ложку с супом ко рту…
Это действительно снимает с нее вину? – думал Жан Поль, лежа в тряской тележке и наблюдая, как ветерок развевает ее рыжеватые волосы. Она спасла ему жизнь после того, как поставила ее под угрозу своей неверностью…
Одно деяние должно искупить другое, но искупает ли на самом деле? Странно… Все мои друзья называют меня философом, а я чуть было не погиб, пытаясь стать человеком действия. Плохо я приспособлен для этой роли…
Пьер называет меня мечтателем, говорит, что я опьяняю себя словами, но никакое пьянство под этими небесами не может сравниться с отравляющей жаждой действовать решительно, смело, когда наступает время действий…
Люсьена обернулась, сидя на высокой перекладине рядом с дровосеком. Со дна тележки, где он лежал, Жан мог видеть солнечный свет, создающий ореол вокруг ее волос, белые облака, скользящие в нескольких дюймах над ее головой по небу такой синевы, какой никогда еще не было со дня сотворения мира и никогда больше не будет. Эта синева прочерчивалась кисточками сосновых иголок, пляшущих под ветром, голыми ветками дубов и платанов, белыми стволами берез. Все было странным образом преломлено, виделось в перспективе из такого положения, из которого человек редко видит мир…
“Но думается хорошо, – пришло ему в голову, – все располагает к долгим, неторопливым мыслям. Каким должно быть око за око, чтобы посчитаться? Люсьена любит меня и выхаживает, и для меня эта любовь бесценна. Однако, – он улыбнулся, взглянув на нее, – это ведь ты, моя сладкая, начала устанавливать цену за любовь, к тому же по ценам воровского рынка. Ах, Люсьена, Люсьена, то, чего ты хочешь, нельзя купить, всегда от века это нужно заработать. И пот, и слезы, которые ты вложила, вот мера этой цены… Да если бы сам король вывел тебя на сцену, под огни рампы, которые для тебя желаннее бриллиантов, только твое мастерство, твой талант могут удержать тебя там, и все зависит от того, есть они у тебя или нет, а купить талант – безнадежно”.
Она опять обернулась и плотнее прикрыла одеялом его шею, ибо уже стоял декабрь и было холодно, несмотря на ясное небо. Ее пальцы коснулись его щеки и задержались там, и он с болезненной горечью понял, сколь мало прав имеет он именоваться философом.
Ибо вновь вернулась боль, не острая боль от раны, а другая, ужасная, немыслимая, обретающаяся в глубине. Эта боль не была связана с определенным органом тела, а заполняла все его существо. Боль была внутри и снаружи, вокруг, она разрасталась до того, что охватывала уже и небо, сжимаясь до раскаленного острия страдания, которое исследовало и поворачивалось, пока его кровь не устремилась со свистом по венам.
Он удивлялся, почему Люсьена не слышит этого свиста. Для него он был реальным и ясным и отдавался у него в ушах. Этот звук замирал до хныканья испуганного ребенка и усиливался до болезненного, непереносимого воя преступника, умирающего под пытками. Это была страшная, очень страшная, может быть, самая страшная боль на свете. Почти, но не совсем.
Он знал, что самое страшное, и каждый раз, когда боль прикасалась к нему, это страшное возвращалось и жило в его сознании. Самым страшным – тем, от чего он хотел отгородить свое сознание – была память. Но от нее он отгородиться не мог.
Память жила. Оба была более живой, чем он. Более живучей, чем несчастное избитое и изломанное нечто, которое он называл своим телом. Память можно было видеть и осязать, память была теплой, мягкой, имела форму и даже запахи. Она была совершенной. Мрачное и прекрасное совершенство.
И благодаря этому предательство Люсьены стало для него двойным осквернением – она осквернила себя, свое тело, которое было источником и храмом его поклонения и воплощало чистоту любви. Он будет жить, есть, дышать, но его смерть, когда она в конце концов придет, окажется ни чем иным, как кульминацией процесса умирания, начавшегося в ту ночь, когда он дрожащими пальцами зажег свечу и увидел, что она спит с графом де Граверо…
“Я ее не брошу, – с горечью осознавал он, – потому что не могу. Я бессилен оставить ее, разве что на пороге смерти. Но то, чем мы будем обладать отныне, будет походить на бесценную вазу, которую бросили на пол и потом искусно склеили, до последнего кусочка, но, Боже, какими уродливыми выглядели эти кусочки при свете…”
Она повернулась, вгляделась в его лицо и то, что она увидела, ее обеспокоило.
– Жанно, – прошептала она, – не думай об этом… Это прошло, кончилось. Понимаешь, мой Жанно? Я… я была ослеплена. Аристократ, знатный аристократ – и такой красивый к тому же, ведь ты меня понимаешь? Я была слабой и глупой. Но когда вы оба оказались перед испытанием, ты вел себя благородно, более того, галантно, дав ему возможность защищать себя, а он…
– Бога ради, замолчи! – закричал на нее Жан.
Она подняла на него глаза, и губы ее задрожали. Потом очень тихо, сохраняя чувство собственного достоинства, она заплакала.
Дровосек с любопытством глянул на нее.
– Нам лучше поторопиться, – проворчал он, – у него опять лихорадка…
Люсьена перестала плакать, удовлетворившись этим простым объяснением. Жан улыбнулся ей, подумав: не так все просто, Люсьена. Ничто в жизни не оказывается простым – или таким, каким мы ожидали и хотели бы его видеть. Наверное, именно поэтому в нашем языке полно ярлыков: аристократы, духовенство, буржуазия, крестьянство, сумасшедшие, святые. Мы должны это упростить, не правда ли? Говорим аристократ и тут же думаем о Жерве Мари ла Муате, его отце, человеке, который отличался от него, как день отличается от ночи. Помню, как плакали крестьяне в ту ночь, когда он умер… Говорим крестьянин и представляем себе бессловесную забитую скотину, перепачканную землей, пахнущую стойлом, однако Пьер дю Пэн крестьянин, так же как и я буржуа… и сумасшедший… О, да, мы будем и впредь изобретать ярлыки, которые никогда ничему не соответствуют, выстраивать сверхпростые схемы, потому что мы устали от бесконечной боли раздумий, от того, чтобы взвешивать и оценивать каждого отдельного человека на земле, подмечать каждое малозаметное отличие его от всех других людей…
Эти мысли утомили его. Он задремал, но даже в дремоте ощущал тряску тележки, поскрипывание конской сбруи, резкие порывы ветра.
Его разбудило ощущение, что тележка остановилась. До его сознания дошли звуки голосов. Это были знакомые голоса, он знал, что слышал их раньше.
– Non de Dieu! Черт возьми! (фр.)
Да это же молодой хозяин! Месье Марен нанял целую армию полиции разыскать его! Он жив? Благодарение Богу, а не то я бы не перенес такой вести…
Жан лежал с закрытыми глазами, испытывая блаженную усталость от охватившей его слабости, от неожиданного наслаждения тем, что боль совершенно исчезла. Видимо, он опять заснул, потому что, уж конечно, Тереза не могла так сразу возникнуть – нужно было еще проделать путь в целую милю от железных ворот до самой Виллы.
– Жан! – Она выбежала навстречу тележке, голос был громким, напряженным, она задыхалась. – Милосердный Боже, что они с тобой сделали?
Он пытался обрести голос, сказать ей, что ничего не произошло, просто несчастный случай, но слишком устал, и ни один звук не вырвался из его горла, хотя губы шевелились, пытаясь выговорить слова.
– Ты! – прошипела Тереза, голос ее сразу стал хриплым от невыносимого отвращения. – Это ты убила его! Ты, гнусная уличная девка! О, Боже, Боже, сколько раз я умоляла Жана держаться от тебя подальше! В глубине души я знала…
– Что ты знала, сестренка? – выдавил из себя Жан сквозь смех, который звучал в его голосе, подобно сухому тростнику под порывами ветра. – Что Люсьена в один прекрасный день убьет меня? Но она сделает это не так скоро, дорогая сестренка, и уж наверняка не таким жестоким, варварским способом. Она слишком нежна для такого дела, и кроме того, есть более приятные способы…
– Он бредит, – прошептала Тереза. – О, Жан, Жан…
– Это не я, – сказала Люсьена. – Спросите у него, он вам скажет.
Тереза взглянула на нее, и ее черные глаза полыхнули яростью.
– Он солжет, – ответила она. – Ради тебя он солжет. Как лгал много раз и раньше…
– С вами бесполезно разговаривать, – с горечью произнесла Люсьена. – Забирайте его, мадемуазель, забирайте вашего драгоценного братца, который обошелся мне в тысячу раз дороже, чем он того стоит!
Жан Поль приподнялся, опираясь на локоть, и удержался в этом положении достаточно долго, чтобы увидеть лицо сестры, искаженное гневом, но это усилие оказалось для него слишком тяжелым, и он вновь погрузился в уже знакомое ему теперь ощущение, будто его несет прилив тьмы и он погружается в пучину мрака.
Когда он вновь выплыл к свету и воздуху, то лежал уже в своей комнате и вся семья стояла вокруг его постели.
– Люсьена? – прошептал он.
– Она в тюрьме, – выпалил его брат, – где ей следует быть. Нужно только твое заявление, чтобы мы могли предъявить ей обвинение.
Жан Поль посмотрел на брата, и его рот сложился в гримасу смеха, но чтобы рассмеяться, он был слишком слаб.
– Ты, Бертран, фантастическая личность, – вымолвил он, – просто фантастическая. Ступай и немедленно освободи ее!
– Сын мой, – громко сказал Анри Марен, – мы простили тебе твое безрассудство. Ты молод, в тебе течет моя кровь, так что твоя необузданность естественна. Но эта неуместная галантность лишь следствие болезни. Эта ведьма должна понести наказание, которого заслуживает.
Жан улыбнулся.
– За что наказание, отец? – пробормотал он. – За то, что спасла мне жизнь?
– Спасла тебе жизнь? – вырвалось у Симоны. – Послушай, Жан…
– Уверяю тебя, моя уважаемая и высокочтимая невестка, именно это она и сделала. Она увидела, как убийца прицелился, и ударила его по руке, так что пуля, которая наверняка убила бы меня, изменила направление. После этого она уложила меня в постель и выхаживала днем и ночью, пока жизнь не вернулась ко мне…
– Ручаюсь, это был не первый случай, когда ты лежал в ее постели, – объявила Симона.
Жан взглянул на нее.
– Ты ведь высокородная дама, не так ли? – фыркнул он. – Симона де Сен-Жюст, маркиза де Бовье, и тем не менее ты все равно мелкобуржуазная кумушка!
– Жан, – вмешалась Тереза, – посмотри мне в глаза! А теперь повтори – она спасла тебе жизнь…
Жан Поль серьезно посмотрел на сестру.
– Да, сестренка, – тихо сказал он. – Она спасла мне жизнь, и очень дорогой для себя ценой, возможно даже рискуя собственной жизнью…
Тереза выпрямилась и встретилась глазами с Симоной.
– Он говорит правду, – тихо произнесла она.
– Сама знаю, – выпалила Симона. – Господи, какие же мы, женщины, дуры!
– Бертран, – начала Тереза.
– Хорошо, хорошо, – проворчал Бертран. – Я поеду и освобожу ее, хотя власти будут считать меня полным дураком и гадать, чем она нас держит.
Жан Поль пристально смотрел на Бертрана, и в его глазах мелькнула насмешка.
– Твои доводы, брат, справедливы, – пробормотал он, – но ведь так было всегда, не так ли?
– Помолчи, Жан, – прервала его Тереза, – тебе нельзя утомляться.
Сейчас он чувствовал себя гораздо лучше и крепче, но очень хотелось спать. Было так приятно погрузиться в сон, зная, что это сон, а не забытье, слыша, как их голоса становятся жужжанием пчел, шепотом ветра… Он долго спал глубоким сном. А когда проснулся, почувствовал себя ужасно голодным. И это тоже был хороший признак, потому что он ощутил желание поесть в первый раз с того момента, когда Жерве ла Муат выстрелил в него.
Тереза сидела у постели и кормила его горячим супом. У него было чувство, что с каждой ложкой в тело возвращается жизнь. Приятно было ощущать себя живым, вновь владеть всеми чувствами, хотя рана все еще чертовски болела.
В комнату вошел Бертран Морен.
– Она на свободе, – без предисловий объявил он.
– Отлично, – произнес Жан и удивился силе своего голоса. – Бесконечно благодарен тебе, брат мой…
– Можешь не благодарить, – отозвался Бертран. – Я ничего не сделал. Когда я приехал, ее там уже не было. Я остановился около ее дома. Я… я чувствовал, что приличия требуют, чтобы мы принесли ей извинения. Ее уже не было. Мне сказали, что она уехала из деревни…
– Бертран, – спросила Тереза, – но если не ты ее освободил, то каким образом…
В лице Бертрана произошла перемена. Сначала у него зарделся подбородок, потом краска поползла выше, пока не достигла ушей. Они также залились румянцем. Жан мог видеть, как они – почти горят.
– Э… э… один большой вельможа, – забормотал Бертран, – приказал… Похоже, он питает какой-то интерес к этой проститутке…
Жан Поль взглянул на брата. Он долго смотрел на него. Потом захохотал. Это было слабое подобие его обычно сочного баритонального смеха. Теперь раздавался сухой, скрипучий смех, и все они скорее видели, что он хохочет, нежели слышали. Но выглядело это ужасно. Бертран не мог этого вынести. Он повернулся на каблуках и, демонстрируя остатки достоинства, вышел из комнаты.
Лицо Терезы побелело.
– Жан, – прошептала она, – ты думаешь… Но этого не может быть! Жерве уехал из Сен-Жюля больше недели назад…
Жан затих. Он дотянулся и похлопал ее по руке.
– Ничего я не думаю, сестренка, – тихо сказал он. – Думать – это опасное занятие. Легко может довести человека до сумасшествия.
Но еще долго после того, как она ушла в свою строгую девичью комнату, чтобы там окончательно справиться со своим беспокойством, Жан лежал неподвижно, уставившись в потолок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Это действительно снимает с нее вину? – думал Жан Поль, лежа в тряской тележке и наблюдая, как ветерок развевает ее рыжеватые волосы. Она спасла ему жизнь после того, как поставила ее под угрозу своей неверностью…
Одно деяние должно искупить другое, но искупает ли на самом деле? Странно… Все мои друзья называют меня философом, а я чуть было не погиб, пытаясь стать человеком действия. Плохо я приспособлен для этой роли…
Пьер называет меня мечтателем, говорит, что я опьяняю себя словами, но никакое пьянство под этими небесами не может сравниться с отравляющей жаждой действовать решительно, смело, когда наступает время действий…
Люсьена обернулась, сидя на высокой перекладине рядом с дровосеком. Со дна тележки, где он лежал, Жан мог видеть солнечный свет, создающий ореол вокруг ее волос, белые облака, скользящие в нескольких дюймах над ее головой по небу такой синевы, какой никогда еще не было со дня сотворения мира и никогда больше не будет. Эта синева прочерчивалась кисточками сосновых иголок, пляшущих под ветром, голыми ветками дубов и платанов, белыми стволами берез. Все было странным образом преломлено, виделось в перспективе из такого положения, из которого человек редко видит мир…
“Но думается хорошо, – пришло ему в голову, – все располагает к долгим, неторопливым мыслям. Каким должно быть око за око, чтобы посчитаться? Люсьена любит меня и выхаживает, и для меня эта любовь бесценна. Однако, – он улыбнулся, взглянув на нее, – это ведь ты, моя сладкая, начала устанавливать цену за любовь, к тому же по ценам воровского рынка. Ах, Люсьена, Люсьена, то, чего ты хочешь, нельзя купить, всегда от века это нужно заработать. И пот, и слезы, которые ты вложила, вот мера этой цены… Да если бы сам король вывел тебя на сцену, под огни рампы, которые для тебя желаннее бриллиантов, только твое мастерство, твой талант могут удержать тебя там, и все зависит от того, есть они у тебя или нет, а купить талант – безнадежно”.
Она опять обернулась и плотнее прикрыла одеялом его шею, ибо уже стоял декабрь и было холодно, несмотря на ясное небо. Ее пальцы коснулись его щеки и задержались там, и он с болезненной горечью понял, сколь мало прав имеет он именоваться философом.
Ибо вновь вернулась боль, не острая боль от раны, а другая, ужасная, немыслимая, обретающаяся в глубине. Эта боль не была связана с определенным органом тела, а заполняла все его существо. Боль была внутри и снаружи, вокруг, она разрасталась до того, что охватывала уже и небо, сжимаясь до раскаленного острия страдания, которое исследовало и поворачивалось, пока его кровь не устремилась со свистом по венам.
Он удивлялся, почему Люсьена не слышит этого свиста. Для него он был реальным и ясным и отдавался у него в ушах. Этот звук замирал до хныканья испуганного ребенка и усиливался до болезненного, непереносимого воя преступника, умирающего под пытками. Это была страшная, очень страшная, может быть, самая страшная боль на свете. Почти, но не совсем.
Он знал, что самое страшное, и каждый раз, когда боль прикасалась к нему, это страшное возвращалось и жило в его сознании. Самым страшным – тем, от чего он хотел отгородить свое сознание – была память. Но от нее он отгородиться не мог.
Память жила. Оба была более живой, чем он. Более живучей, чем несчастное избитое и изломанное нечто, которое он называл своим телом. Память можно было видеть и осязать, память была теплой, мягкой, имела форму и даже запахи. Она была совершенной. Мрачное и прекрасное совершенство.
И благодаря этому предательство Люсьены стало для него двойным осквернением – она осквернила себя, свое тело, которое было источником и храмом его поклонения и воплощало чистоту любви. Он будет жить, есть, дышать, но его смерть, когда она в конце концов придет, окажется ни чем иным, как кульминацией процесса умирания, начавшегося в ту ночь, когда он дрожащими пальцами зажег свечу и увидел, что она спит с графом де Граверо…
“Я ее не брошу, – с горечью осознавал он, – потому что не могу. Я бессилен оставить ее, разве что на пороге смерти. Но то, чем мы будем обладать отныне, будет походить на бесценную вазу, которую бросили на пол и потом искусно склеили, до последнего кусочка, но, Боже, какими уродливыми выглядели эти кусочки при свете…”
Она повернулась, вгляделась в его лицо и то, что она увидела, ее обеспокоило.
– Жанно, – прошептала она, – не думай об этом… Это прошло, кончилось. Понимаешь, мой Жанно? Я… я была ослеплена. Аристократ, знатный аристократ – и такой красивый к тому же, ведь ты меня понимаешь? Я была слабой и глупой. Но когда вы оба оказались перед испытанием, ты вел себя благородно, более того, галантно, дав ему возможность защищать себя, а он…
– Бога ради, замолчи! – закричал на нее Жан.
Она подняла на него глаза, и губы ее задрожали. Потом очень тихо, сохраняя чувство собственного достоинства, она заплакала.
Дровосек с любопытством глянул на нее.
– Нам лучше поторопиться, – проворчал он, – у него опять лихорадка…
Люсьена перестала плакать, удовлетворившись этим простым объяснением. Жан улыбнулся ей, подумав: не так все просто, Люсьена. Ничто в жизни не оказывается простым – или таким, каким мы ожидали и хотели бы его видеть. Наверное, именно поэтому в нашем языке полно ярлыков: аристократы, духовенство, буржуазия, крестьянство, сумасшедшие, святые. Мы должны это упростить, не правда ли? Говорим аристократ и тут же думаем о Жерве Мари ла Муате, его отце, человеке, который отличался от него, как день отличается от ночи. Помню, как плакали крестьяне в ту ночь, когда он умер… Говорим крестьянин и представляем себе бессловесную забитую скотину, перепачканную землей, пахнущую стойлом, однако Пьер дю Пэн крестьянин, так же как и я буржуа… и сумасшедший… О, да, мы будем и впредь изобретать ярлыки, которые никогда ничему не соответствуют, выстраивать сверхпростые схемы, потому что мы устали от бесконечной боли раздумий, от того, чтобы взвешивать и оценивать каждого отдельного человека на земле, подмечать каждое малозаметное отличие его от всех других людей…
Эти мысли утомили его. Он задремал, но даже в дремоте ощущал тряску тележки, поскрипывание конской сбруи, резкие порывы ветра.
Его разбудило ощущение, что тележка остановилась. До его сознания дошли звуки голосов. Это были знакомые голоса, он знал, что слышал их раньше.
– Non de Dieu! Черт возьми! (фр.)
Да это же молодой хозяин! Месье Марен нанял целую армию полиции разыскать его! Он жив? Благодарение Богу, а не то я бы не перенес такой вести…
Жан лежал с закрытыми глазами, испытывая блаженную усталость от охватившей его слабости, от неожиданного наслаждения тем, что боль совершенно исчезла. Видимо, он опять заснул, потому что, уж конечно, Тереза не могла так сразу возникнуть – нужно было еще проделать путь в целую милю от железных ворот до самой Виллы.
– Жан! – Она выбежала навстречу тележке, голос был громким, напряженным, она задыхалась. – Милосердный Боже, что они с тобой сделали?
Он пытался обрести голос, сказать ей, что ничего не произошло, просто несчастный случай, но слишком устал, и ни один звук не вырвался из его горла, хотя губы шевелились, пытаясь выговорить слова.
– Ты! – прошипела Тереза, голос ее сразу стал хриплым от невыносимого отвращения. – Это ты убила его! Ты, гнусная уличная девка! О, Боже, Боже, сколько раз я умоляла Жана держаться от тебя подальше! В глубине души я знала…
– Что ты знала, сестренка? – выдавил из себя Жан сквозь смех, который звучал в его голосе, подобно сухому тростнику под порывами ветра. – Что Люсьена в один прекрасный день убьет меня? Но она сделает это не так скоро, дорогая сестренка, и уж наверняка не таким жестоким, варварским способом. Она слишком нежна для такого дела, и кроме того, есть более приятные способы…
– Он бредит, – прошептала Тереза. – О, Жан, Жан…
– Это не я, – сказала Люсьена. – Спросите у него, он вам скажет.
Тереза взглянула на нее, и ее черные глаза полыхнули яростью.
– Он солжет, – ответила она. – Ради тебя он солжет. Как лгал много раз и раньше…
– С вами бесполезно разговаривать, – с горечью произнесла Люсьена. – Забирайте его, мадемуазель, забирайте вашего драгоценного братца, который обошелся мне в тысячу раз дороже, чем он того стоит!
Жан Поль приподнялся, опираясь на локоть, и удержался в этом положении достаточно долго, чтобы увидеть лицо сестры, искаженное гневом, но это усилие оказалось для него слишком тяжелым, и он вновь погрузился в уже знакомое ему теперь ощущение, будто его несет прилив тьмы и он погружается в пучину мрака.
Когда он вновь выплыл к свету и воздуху, то лежал уже в своей комнате и вся семья стояла вокруг его постели.
– Люсьена? – прошептал он.
– Она в тюрьме, – выпалил его брат, – где ей следует быть. Нужно только твое заявление, чтобы мы могли предъявить ей обвинение.
Жан Поль посмотрел на брата, и его рот сложился в гримасу смеха, но чтобы рассмеяться, он был слишком слаб.
– Ты, Бертран, фантастическая личность, – вымолвил он, – просто фантастическая. Ступай и немедленно освободи ее!
– Сын мой, – громко сказал Анри Марен, – мы простили тебе твое безрассудство. Ты молод, в тебе течет моя кровь, так что твоя необузданность естественна. Но эта неуместная галантность лишь следствие болезни. Эта ведьма должна понести наказание, которого заслуживает.
Жан улыбнулся.
– За что наказание, отец? – пробормотал он. – За то, что спасла мне жизнь?
– Спасла тебе жизнь? – вырвалось у Симоны. – Послушай, Жан…
– Уверяю тебя, моя уважаемая и высокочтимая невестка, именно это она и сделала. Она увидела, как убийца прицелился, и ударила его по руке, так что пуля, которая наверняка убила бы меня, изменила направление. После этого она уложила меня в постель и выхаживала днем и ночью, пока жизнь не вернулась ко мне…
– Ручаюсь, это был не первый случай, когда ты лежал в ее постели, – объявила Симона.
Жан взглянул на нее.
– Ты ведь высокородная дама, не так ли? – фыркнул он. – Симона де Сен-Жюст, маркиза де Бовье, и тем не менее ты все равно мелкобуржуазная кумушка!
– Жан, – вмешалась Тереза, – посмотри мне в глаза! А теперь повтори – она спасла тебе жизнь…
Жан Поль серьезно посмотрел на сестру.
– Да, сестренка, – тихо сказал он. – Она спасла мне жизнь, и очень дорогой для себя ценой, возможно даже рискуя собственной жизнью…
Тереза выпрямилась и встретилась глазами с Симоной.
– Он говорит правду, – тихо произнесла она.
– Сама знаю, – выпалила Симона. – Господи, какие же мы, женщины, дуры!
– Бертран, – начала Тереза.
– Хорошо, хорошо, – проворчал Бертран. – Я поеду и освобожу ее, хотя власти будут считать меня полным дураком и гадать, чем она нас держит.
Жан Поль пристально смотрел на Бертрана, и в его глазах мелькнула насмешка.
– Твои доводы, брат, справедливы, – пробормотал он, – но ведь так было всегда, не так ли?
– Помолчи, Жан, – прервала его Тереза, – тебе нельзя утомляться.
Сейчас он чувствовал себя гораздо лучше и крепче, но очень хотелось спать. Было так приятно погрузиться в сон, зная, что это сон, а не забытье, слыша, как их голоса становятся жужжанием пчел, шепотом ветра… Он долго спал глубоким сном. А когда проснулся, почувствовал себя ужасно голодным. И это тоже был хороший признак, потому что он ощутил желание поесть в первый раз с того момента, когда Жерве ла Муат выстрелил в него.
Тереза сидела у постели и кормила его горячим супом. У него было чувство, что с каждой ложкой в тело возвращается жизнь. Приятно было ощущать себя живым, вновь владеть всеми чувствами, хотя рана все еще чертовски болела.
В комнату вошел Бертран Морен.
– Она на свободе, – без предисловий объявил он.
– Отлично, – произнес Жан и удивился силе своего голоса. – Бесконечно благодарен тебе, брат мой…
– Можешь не благодарить, – отозвался Бертран. – Я ничего не сделал. Когда я приехал, ее там уже не было. Я остановился около ее дома. Я… я чувствовал, что приличия требуют, чтобы мы принесли ей извинения. Ее уже не было. Мне сказали, что она уехала из деревни…
– Бертран, – спросила Тереза, – но если не ты ее освободил, то каким образом…
В лице Бертрана произошла перемена. Сначала у него зарделся подбородок, потом краска поползла выше, пока не достигла ушей. Они также залились румянцем. Жан мог видеть, как они – почти горят.
– Э… э… один большой вельможа, – забормотал Бертран, – приказал… Похоже, он питает какой-то интерес к этой проститутке…
Жан Поль взглянул на брата. Он долго смотрел на него. Потом захохотал. Это было слабое подобие его обычно сочного баритонального смеха. Теперь раздавался сухой, скрипучий смех, и все они скорее видели, что он хохочет, нежели слышали. Но выглядело это ужасно. Бертран не мог этого вынести. Он повернулся на каблуках и, демонстрируя остатки достоинства, вышел из комнаты.
Лицо Терезы побелело.
– Жан, – прошептала она, – ты думаешь… Но этого не может быть! Жерве уехал из Сен-Жюля больше недели назад…
Жан затих. Он дотянулся и похлопал ее по руке.
– Ничего я не думаю, сестренка, – тихо сказал он. – Думать – это опасное занятие. Легко может довести человека до сумасшествия.
Но еще долго после того, как она ушла в свою строгую девичью комнату, чтобы там окончательно справиться со своим беспокойством, Жан лежал неподвижно, уставившись в потолок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51