https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Grohe/
Я – Чониа. Давай, да побыстрее, чего там передать надо, времени у меня в обрез.
– Бери, да вон сколько притащить велел дурень-то мой. Я и то еле тяну. А тебе, птенчик ты мой, и с места не сдвинуть.
– Кончай болтать! В два приема унесу.
Квишиладзевская Цуца опять усмехнулась и взялась за корзину:
– Ну, как там мои мужики поживают?.. Пойдем-ка туда, к дровам, посидим, расскажешь по порядку.
Баба поставила свой багаж прямо перед нашим носом. Чониа устроился по другую сторону хурджина и корзины. Пока Чониа загибал про житье-бытье Квишиладзе и Сиоридзе, баба достала из хурджина вареную курицу, свежий сыр, копченую свинину и водку. Появились два граненых стакана. Чокнулись, выпили.
Что говорилось в лазарете про Сиоридзе, Чониа, конечно, запомнил. Другой наслушается всякой всячины о незнакомом человеке, а пересказать так, чтобы поверили, будто сам он этого человека знал, ни за что не сумеет. Но в правдивости Чониа сам черт не усомнился бы. Да зачем далеко ходить, даже я поверил было, что он и со Спиридоном Сиоридзе не разлей вода.
– Оголодали, вот оно что, – определила баба. – А Спиридон, сукин сын, знает, что Бесиа в мужья мне набивается?
– Да ты что, в своем уме? Они же поубивают друг друга.
– Поубивают, а то как же… У Спиридона-то, поди, уж и седина в волосах?
– У Спиридона твоего уж пять лет как на голове ни волоска, чему бы там седеть, ты мне скажи!
– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непонятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался… хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол… – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете… нашла б – только захоти. Пошла б… где эти… с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди… В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела… Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба… – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку…
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний… Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба… – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все… Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками… Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы хвалиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его… а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свисали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
– Бери, да вон сколько притащить велел дурень-то мой. Я и то еле тяну. А тебе, птенчик ты мой, и с места не сдвинуть.
– Кончай болтать! В два приема унесу.
Квишиладзевская Цуца опять усмехнулась и взялась за корзину:
– Ну, как там мои мужики поживают?.. Пойдем-ка туда, к дровам, посидим, расскажешь по порядку.
Баба поставила свой багаж прямо перед нашим носом. Чониа устроился по другую сторону хурджина и корзины. Пока Чониа загибал про житье-бытье Квишиладзе и Сиоридзе, баба достала из хурджина вареную курицу, свежий сыр, копченую свинину и водку. Появились два граненых стакана. Чокнулись, выпили.
Что говорилось в лазарете про Сиоридзе, Чониа, конечно, запомнил. Другой наслушается всякой всячины о незнакомом человеке, а пересказать так, чтобы поверили, будто сам он этого человека знал, ни за что не сумеет. Но в правдивости Чониа сам черт не усомнился бы. Да зачем далеко ходить, даже я поверил было, что он и со Спиридоном Сиоридзе не разлей вода.
– Оголодали, вот оно что, – определила баба. – А Спиридон, сукин сын, знает, что Бесиа в мужья мне набивается?
– Да ты что, в своем уме? Они же поубивают друг друга.
– Поубивают, а то как же… У Спиридона-то, поди, уж и седина в волосах?
– У Спиридона твоего уж пять лет как на голове ни волоска, чему бы там седеть, ты мне скажи!
– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непонятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался… хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол… – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете… нашла б – только захоти. Пошла б… где эти… с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди… В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела… Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба… – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку…
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний… Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба… – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все… Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками… Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы хвалиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его… а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свисали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103