https://wodolei.ru/catalog/drains/
Это плохо, но это так, и я ничем не могу вам помочь. Не думайте обо мне плохо. Я не хочу, чтобы вы думали обо мне плохо.
Мне кажется, будто я долго спала и только недавно проснулась. И теперь мне свободно и легко дышать. И пока мне совсем никто не нужен. Я и Катька – мы обе очень свободно и легко живем сейчас. И я прошу вас: не надо со мной встречаться. Всего вам доброго».
Размашистые, крупные буквы, косо сползающие по синей почтовой бумаге. И почему-то карандашом. И нет подписи. Разгильдяйский почерк.
Вольнов перечитал письмо раз десять и даже посмотрел бумагу на свет.
Толпа разошлась. А он все стоял и время от времени пожимал плечами. Потом почему-то сказал вслух: «И буду век ему верна… Классика вторгается в жизнь. Черт бы ее побрал».
Он заставил себя усмехнуться и повернул фуражку козырьком назад. И вдруг с необыкновенной ясностью, отчетливостью, как в искатель фотоаппарата, увидел черные сопки, раздерганный нижний край туч на фоне этих сопок, длинный свинцовый язык воды – бухту. Суда на якорях. Чайки. Эскимоску, которая поднялась с камня и медленно пошла мимо, все такая же безучастная ко всему вокруг, с молчаливым ребенком за пазухой. Полы меховой кухлянки хлестали ее по маленьким аккуратным унтам.
Вольнов сложил письмо, засунул его в карман кителя. Но сразу опять достал и посмотрел на марку – «Великий русский художник Шишкин». И дата погашения – 23 сентября. А двадцать третьего июня все это началось. Сегодня ровно три месяца. Три месяца тому назад часа в четыре утра ему показалось, что она уснула, и он тихо откинул одеяло и встал. Накинул ее халат и сунул ноги в ее тапочки. Тапочки были маленькие, в них влезли только пальцы. Он пошел к столу. Он хотел пить и курить. Было слышно, как тикают часики и в коридоре шуршит счетчик. Стекла окон сверху были золотистыми, а снизу – пепельно-серыми. Где-то недалеко лаяли собаки. Потом на Двине прогудел пароход, и собаки умолкли. Сразу после гудка они почему-то умолкли. Он нашел чайник и попил. И вдруг она сказала, сонно и тихо:
– Я тоже люблю пить из носика.
– Все мы любим пить из носика, – шепнул он, возвращаясь, – хотя мамы и не велят нам этого…
Она засмеялась. Агния засмеялась. Черт знает, что происходит на этом свете. «Великий русский художник Шишкин»…
– 10 -
Караван спускался на юго-запад. Тяжелая крутая волна накатывала с океана. Отвыкшие во льдах от болтанки, укачивались матросы. Везде на сейнере было холодно и влажно. Камельки из-за качки приказали погасить еще на самом выходе из Провидения.
Ветер дул прямо навстречу. Такой ветер называют «мордотык». От ударов ветра содрогались стенки рубки. На камбузе шипела, выплескиваясь на раскаленную плиту, вода из бачков. А ветер все свежел – ровно и безудержно.
Опять Вольнов не спал и не уходил вниз. Если б была возможность, он бы напился до потери сознания, до одурения. Но этой возможности не было. И он был рад замучить себя усталостью и бессонницей, чтобы только ни о чем не думать, ничего не вспоминать.
Он стоял в самом углу рубки, упершись лбом в холодное, влажное стекло окна, и смотрел вперед. Там ныряли в водяной пыли суда каравана. Они подхалимски кланялись волнам, на миг застывали в робкой нерешительности, рушились вниз и сразу, задрав носы, взлетали высоко над морем и опять рушились в провалы между валов, распушивая бело-зеленые густые фонтаны пены и брызг, заголяя далеко и бесстыдно кормы с мерцающими кругами судорожно вращающихся винтов. Вольнов все смотрел и смотрел на эти маленькие суда, на длинные, бесконечные ряды накатывающихся валов, на сизые штормовые тучи, которые хороводили над океаном, покорные ветру и безропотные. Он был один сейчас, хотя рядом у штурвала стоял рулевой. Один среди моря. И только эта бурливая, веками мечущаяся между материками соленая вода могла помочь ему. Почему? Кто знает, чем помогает людям вечный накат прибоя, верчение и грохот белых от воздуха волн в береговых камнях?
Вольнов сам не замечал, что внимательно следит за судном, и время от времени бросает рулевому команды, и регулирует число оборотов двигателя, и отвечает на вопросы старпома. И все время бились в памяти бессвязные строчки каких-то забытых стихов: «…почему же ты не слышишь, как веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан?…»
Опять и опять повторялись эти слова. И наконец борьба с ними, стремление во что бы то ни стало отделаться от них, забыть про них, не повторять их отвлекли его. Он почувствовал непреодолимую усталость и жажду покоя, желание остаться совсем одному, закрыться с головой одеялом и лежать в темноте. Но он не имел на это права.
Он повернулся спиной к окну, оглядел рубку.
Старпом сидел на ящике с сигнальными флагами и курил. Боцман Боб тяжело обвисал на штурвале, его лицо позеленело, мутные глаза слезились.
– Не виснуть! Штурвал не вешалка! – крикнул Вольнов. – Стоять как положено!
Боцман вздрогнул и выпрямился.
– А вы чего смотрите? – крикнул Вольнов старпому, перекрывая грохот рассыпавшейся на полубаке волны.
– Боб стоит вторую вахту! Корпускула не поднять! Укачался хитрован: кровью блюет!
Это на самом деле была не качка, а черт знает что. Будто огромный стальной кулак то и дело со всего размаха бил сейнер в нос, и сейнер содрогался весь, от киля до клотика, и сразу падал на борт, вскакивал, прыгал вперед, и опять натыкался на сталь, и падал на другой борт, и опять прыгал…
– Что значит «не поднять»? Что значит не поднять матроса на вахту?! Я вас спрашиваю, старший помощник! Это – курсанты! Через три года они сами поведут суда, черт бы вас побрал!
– Я постою. Я еще могу, товарищ капитан! – сказал боцман, серым языком облизывая губы. – А то плохо совсем Лешке…
– Молчать на руле! – приказал Вольнов. – Это вам не штилевой рассвет, а? – Он зло засмеялся и стал спускаться в темноту кубрика. Ступеньки трапа то проваливались, то стремительно дыбились, сопротивляясь ногам.
«О дьявол! – думал Вольнов, балансируя на ступеньках. – Вот эти ребята провели через Арктику маленькие, слабые суда… Они сделали большую работу. Правда, они никогда бы не прошли так удачно Арктику, не погибни в ней десять тысяч других людей, имена которых даже не остались на картах… Но все равно эти ребята сделали большое дело».
Он сорвал с Корпускула одеяло.
– Встать! На вахту!
– Не могу-у-у…
Вольнов схватил матроса за свитер на груди, рывком приподнял на койке, стащил на палубу и заорал, чувствуя, как начинают от бешенства косить глаза:
– Стоять!
Корпускул качался, хватаясь руками за воздух. Потом резко согнулся, и его вырвало. И Вольнов тоже почувствовал, как и к его горлу, тягуче напрягая желудок, тянется ком рвоты и как каменеют скулы. Он несколько раз глубоко вздохнул, пересилил себя и тогда толкнул матроса к трапу. Он готов был ударить в раскисшее, бессмысленное лицо.
– К штурвалу!
Корпускул повернулся и на четвереньках полез по трапу наверх. Вольнов поднимался за ним.
– Вам выговор с занесением в личное дело, – сказал он в ухо старпому, когда пробирался мимо него в свой угол рубки.
– Есть! – мрачно сказал старпом. – На полном ходу двигатель дает сто шестьдесят оборотов.
– Держать сто восемьдесят!
– Есть!
«Сколько еще до Камчатки, – подумал Вольнов. – Я просто слишком устал за этот перегон. Все дело только в моей усталости. И где старик?… Я совсем забыл про него. Он не вылезает из машины с самого Провидения. И надо самому сейчас проверить палубу и машину. И как там крепления шлюпки…»
Он натянул поглубже шапку и с трудом отворил забухшую дверь рубки. Кой черт придумал на судне делать дверь из дерева? Ее стало трудно открывать еще в Белом море, на третий день после выхода…
Ветер швырнул дверь обратно, втиснул ее в косяки. Старпом помог ему проскочить на палубу. Тяжелая волна скатилась с полубака, захлестнула сапоги, подбила колени. Он успел схватиться за леера и вместе с волной прокатился вдоль всего борта в корму. Это было совсем как в детстве на ледяных скользилках, когда гололедица, и дворники горюют, что мало запасли песку, а мальчишки все больше раскатывают скользилки, и прохожие ругаются, а девушки катаются тоже и смеются.
Совсем рядом, в полуметре, было море, все в полосах сдутой ветром пены. И был ветер. И стремительные размахи качки. Нужно было держаться изо всех сил. И все это вместе вдруг взбодрило его. Он стал ругаться, во весь голос, с озорством, поминая и бога, и черта, и всех матерей мира. Все равно никто не слышал этой ругани, даже он сам не слышал. И ему стало даже как-то по-мальчишески весело. Он вдруг понял и почувствовал, что ничего еще не кончилось. Что спустя год, или два, или десять он все равно еще встретит эту женщину, которая так горько плакала в подушку архангельским ранним утром. Она помнит его и будет помнить всегда. Нет, еще ничего не кончилось.
Загнанные ветром тучи тяжело дышали ему в затылок. Они устали убегать под ветер, они растрепались, но все бежали и бежали. Они ничего не могли поделать с ветром.
Вольнов ощупывал мокрые пеньковые тросы креплений на шлюпке. Брезент шлюпочного чехла хлопал и лязгал, как кровельное железо, брызги ударяли в него, разлетаясь в пыль.
Ветер ледяными, твердыми пальцами лез за шиворот, в рукава ватника, под шапку; вся одежда трепетала и билась на теле и не могла удержать возле него тепло.
После шлюпки Вольнов проверил добавочные крепления сейнеровой площадки. Все было в порядке. Старший помощник хорошо подготовил верхнюю палубу к штормовому переходу. Оставалось проверить машину. Вольнов прикрыл глаза, лицо согнутым локтем и повернул назад. Ветер выдавливал слезы и тут же сдувал их с глаз, отгибая мокрые ресницы. Не помогал даже локоть.
На гафеле, над рубкой, короткими автоматными очередями стрелял флаг; он трещал, и вился, и пластался. От него оставалось уже меньше половины.
Прежде чем отдраить люк в машинное отделение, Вольнов еще раз оглядел море вокруг через смятые ветром мокрые ресницы. И благодарно засмеялся ему прямо в сердитое синее лицо.
Караван растянулся. Передних судов почти не было видно.
Караван шел вперед. И ничто уже не могло его остановить.
– 11 -
Вольнов спустился в машинное отделение и задраил за собой стальной тяжелый люк. Сразу тише стало в ушах.
Духота. Дизельный чад. Чавканье клапанов на двигателе. Стремительное верчение валов и приводов. Скользкие от соляра металлические листы палубного настила под ногами. Юркие потоки воды на жирном металле, мечущиеся при кренах, как ртуть.
– Механик здесь?
Вахтенный моторист ткнул пальцем на ящик с запасными инструментами. Там, подстелив пожарную кошму, в грохоте и стуке своего дизеля спал Григорий Арсеньевич в трудные моменты перегона Он все время боялся за двигатель и не доверял ему. И себе. Ему казалось, наверное, что дизель умеет смотреть и, видя рядом с собой хозяина, будет вести себя послушней.
– Дизель сбавляет обороты! – крикнул моторист. Он прокрутил в воздухе суживающуюся спираль, и только поэтому Вольнов понял его: слова не протискивались сквозь грохот и чад.
– Разбудите механика! – приказал Вольнов, отряхивая воду с ватника, левый карман был полон ею.
Моторист, то и дело оглядываясь на двигатель, прислушиваясь к нему, цепляясь за все на пути, пробрался к капитану и заорал в самое ухо:
– А я его трясу, а он не встает! Он двое суток не ложился! Он поспать должен!
Вольнов сам прошел к ящику, не удержался на резком крене и плюхнулся на ноги механика, на огромные кирзовые сапоги, заляпанные суриком, крикнул:
– Григорий Арсеньевич!
Механик продолжал лежать лицом вниз, укрывшись с головой тулупом, и мягко покачивался в такт качке. Старик не имел права спать, когда шторм крепчал, а дизель сбавлял обороты. На такой волне потерять ход значило немедленно развернуться бортом к ней, стать лагом и – погибнуть. Сейнер перевернется в ту же минуту, как только станет лагом к волне.
– Просыпайся, дедушка, эх ты, старая соня! – крикнул Вольнов, опуская воротник тулупа механика. И здесь увидал мелко дрожащую от вибрации темную щеку, и приоткрытый белый глаз, и отвалившуюся челюсть с желтыми щербатыми зубами. И понял, что механик никогда больше не встанет. И тогда осторожно отпустил тяжелые плечи механика и опустился на колени рядом с ящиком запасных частей, чтобы лучше вглядеться в лицо старика.
– Григорий Арсеньевич, – медленно прошептал Вольнов. – Григорий Арсеньевич!
«Случай смерти на судне должен быть записан именно в то время, когда смерть последовала, с объяснением причины, от которой она произошла». Это набрано курсивом в «Правилах ведения судового журнала». Это тысячу раз было прочитано. И сейчас это первым всплыло в памяти четкими, черными строками.
Причины? Время? Он заметил время по своим часам и по часам в машинном отделении. Было 18 часов 11 минут по одним и 18 часов 13 минут по другим.
Причины?
Моторист подошел ближе и ойкнул. Вольнов вытащил из-под головы покойного шапку и закрыл ею лицо механика. Потом крикнул мотористу.
– Молчать пока!
Тот испуганно кивнул.
Вольнов повернул механика на спину и сложил ему руки на груди. Они были тяжелые. Вольнов достал носовой платок и связал им руки механика, потом попробовал прикрыть ему глаза. Они опять раскрылись, тусклые, строгие. Казалось, Григорий Арсеньевич сердится, что ему мешают лежать спокойно и слушать перестук дизеля.
– Не сердись, – сказал Вольнов. – Не надо сердиться, механик.
И заплакал, но не сразу сам понял, что плачет. Он понял это только тогда, когда почувствовал на губах теплые капли. Обветренные щеки не чувствовали слез.
Умер старый человек, старик, который прожил долгую жизнь. И нет ничего особенного в том, что он умер. Причины? Их слишком много для того, чтобы выбрать хотя бы одну. Просто старику не следовало идти на этот перегон. Ну тогда бы он умер на год позже и в больнице. А чем это лучше? Старик умер на ящике с запасными частями, под чавканье клапанов своего непослушного дизеля, среди штормового океана, на малом рыболовном сейнере. Скоро в трюмы этого сейнера посыплется горбуша и семга, и молодые, отчаянно веселые рыбаки Камчатки перевыполнят план рыбодобычи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Мне кажется, будто я долго спала и только недавно проснулась. И теперь мне свободно и легко дышать. И пока мне совсем никто не нужен. Я и Катька – мы обе очень свободно и легко живем сейчас. И я прошу вас: не надо со мной встречаться. Всего вам доброго».
Размашистые, крупные буквы, косо сползающие по синей почтовой бумаге. И почему-то карандашом. И нет подписи. Разгильдяйский почерк.
Вольнов перечитал письмо раз десять и даже посмотрел бумагу на свет.
Толпа разошлась. А он все стоял и время от времени пожимал плечами. Потом почему-то сказал вслух: «И буду век ему верна… Классика вторгается в жизнь. Черт бы ее побрал».
Он заставил себя усмехнуться и повернул фуражку козырьком назад. И вдруг с необыкновенной ясностью, отчетливостью, как в искатель фотоаппарата, увидел черные сопки, раздерганный нижний край туч на фоне этих сопок, длинный свинцовый язык воды – бухту. Суда на якорях. Чайки. Эскимоску, которая поднялась с камня и медленно пошла мимо, все такая же безучастная ко всему вокруг, с молчаливым ребенком за пазухой. Полы меховой кухлянки хлестали ее по маленьким аккуратным унтам.
Вольнов сложил письмо, засунул его в карман кителя. Но сразу опять достал и посмотрел на марку – «Великий русский художник Шишкин». И дата погашения – 23 сентября. А двадцать третьего июня все это началось. Сегодня ровно три месяца. Три месяца тому назад часа в четыре утра ему показалось, что она уснула, и он тихо откинул одеяло и встал. Накинул ее халат и сунул ноги в ее тапочки. Тапочки были маленькие, в них влезли только пальцы. Он пошел к столу. Он хотел пить и курить. Было слышно, как тикают часики и в коридоре шуршит счетчик. Стекла окон сверху были золотистыми, а снизу – пепельно-серыми. Где-то недалеко лаяли собаки. Потом на Двине прогудел пароход, и собаки умолкли. Сразу после гудка они почему-то умолкли. Он нашел чайник и попил. И вдруг она сказала, сонно и тихо:
– Я тоже люблю пить из носика.
– Все мы любим пить из носика, – шепнул он, возвращаясь, – хотя мамы и не велят нам этого…
Она засмеялась. Агния засмеялась. Черт знает, что происходит на этом свете. «Великий русский художник Шишкин»…
– 10 -
Караван спускался на юго-запад. Тяжелая крутая волна накатывала с океана. Отвыкшие во льдах от болтанки, укачивались матросы. Везде на сейнере было холодно и влажно. Камельки из-за качки приказали погасить еще на самом выходе из Провидения.
Ветер дул прямо навстречу. Такой ветер называют «мордотык». От ударов ветра содрогались стенки рубки. На камбузе шипела, выплескиваясь на раскаленную плиту, вода из бачков. А ветер все свежел – ровно и безудержно.
Опять Вольнов не спал и не уходил вниз. Если б была возможность, он бы напился до потери сознания, до одурения. Но этой возможности не было. И он был рад замучить себя усталостью и бессонницей, чтобы только ни о чем не думать, ничего не вспоминать.
Он стоял в самом углу рубки, упершись лбом в холодное, влажное стекло окна, и смотрел вперед. Там ныряли в водяной пыли суда каравана. Они подхалимски кланялись волнам, на миг застывали в робкой нерешительности, рушились вниз и сразу, задрав носы, взлетали высоко над морем и опять рушились в провалы между валов, распушивая бело-зеленые густые фонтаны пены и брызг, заголяя далеко и бесстыдно кормы с мерцающими кругами судорожно вращающихся винтов. Вольнов все смотрел и смотрел на эти маленькие суда, на длинные, бесконечные ряды накатывающихся валов, на сизые штормовые тучи, которые хороводили над океаном, покорные ветру и безропотные. Он был один сейчас, хотя рядом у штурвала стоял рулевой. Один среди моря. И только эта бурливая, веками мечущаяся между материками соленая вода могла помочь ему. Почему? Кто знает, чем помогает людям вечный накат прибоя, верчение и грохот белых от воздуха волн в береговых камнях?
Вольнов сам не замечал, что внимательно следит за судном, и время от времени бросает рулевому команды, и регулирует число оборотов двигателя, и отвечает на вопросы старпома. И все время бились в памяти бессвязные строчки каких-то забытых стихов: «…почему же ты не слышишь, как веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан?…»
Опять и опять повторялись эти слова. И наконец борьба с ними, стремление во что бы то ни стало отделаться от них, забыть про них, не повторять их отвлекли его. Он почувствовал непреодолимую усталость и жажду покоя, желание остаться совсем одному, закрыться с головой одеялом и лежать в темноте. Но он не имел на это права.
Он повернулся спиной к окну, оглядел рубку.
Старпом сидел на ящике с сигнальными флагами и курил. Боцман Боб тяжело обвисал на штурвале, его лицо позеленело, мутные глаза слезились.
– Не виснуть! Штурвал не вешалка! – крикнул Вольнов. – Стоять как положено!
Боцман вздрогнул и выпрямился.
– А вы чего смотрите? – крикнул Вольнов старпому, перекрывая грохот рассыпавшейся на полубаке волны.
– Боб стоит вторую вахту! Корпускула не поднять! Укачался хитрован: кровью блюет!
Это на самом деле была не качка, а черт знает что. Будто огромный стальной кулак то и дело со всего размаха бил сейнер в нос, и сейнер содрогался весь, от киля до клотика, и сразу падал на борт, вскакивал, прыгал вперед, и опять натыкался на сталь, и падал на другой борт, и опять прыгал…
– Что значит «не поднять»? Что значит не поднять матроса на вахту?! Я вас спрашиваю, старший помощник! Это – курсанты! Через три года они сами поведут суда, черт бы вас побрал!
– Я постою. Я еще могу, товарищ капитан! – сказал боцман, серым языком облизывая губы. – А то плохо совсем Лешке…
– Молчать на руле! – приказал Вольнов. – Это вам не штилевой рассвет, а? – Он зло засмеялся и стал спускаться в темноту кубрика. Ступеньки трапа то проваливались, то стремительно дыбились, сопротивляясь ногам.
«О дьявол! – думал Вольнов, балансируя на ступеньках. – Вот эти ребята провели через Арктику маленькие, слабые суда… Они сделали большую работу. Правда, они никогда бы не прошли так удачно Арктику, не погибни в ней десять тысяч других людей, имена которых даже не остались на картах… Но все равно эти ребята сделали большое дело».
Он сорвал с Корпускула одеяло.
– Встать! На вахту!
– Не могу-у-у…
Вольнов схватил матроса за свитер на груди, рывком приподнял на койке, стащил на палубу и заорал, чувствуя, как начинают от бешенства косить глаза:
– Стоять!
Корпускул качался, хватаясь руками за воздух. Потом резко согнулся, и его вырвало. И Вольнов тоже почувствовал, как и к его горлу, тягуче напрягая желудок, тянется ком рвоты и как каменеют скулы. Он несколько раз глубоко вздохнул, пересилил себя и тогда толкнул матроса к трапу. Он готов был ударить в раскисшее, бессмысленное лицо.
– К штурвалу!
Корпускул повернулся и на четвереньках полез по трапу наверх. Вольнов поднимался за ним.
– Вам выговор с занесением в личное дело, – сказал он в ухо старпому, когда пробирался мимо него в свой угол рубки.
– Есть! – мрачно сказал старпом. – На полном ходу двигатель дает сто шестьдесят оборотов.
– Держать сто восемьдесят!
– Есть!
«Сколько еще до Камчатки, – подумал Вольнов. – Я просто слишком устал за этот перегон. Все дело только в моей усталости. И где старик?… Я совсем забыл про него. Он не вылезает из машины с самого Провидения. И надо самому сейчас проверить палубу и машину. И как там крепления шлюпки…»
Он натянул поглубже шапку и с трудом отворил забухшую дверь рубки. Кой черт придумал на судне делать дверь из дерева? Ее стало трудно открывать еще в Белом море, на третий день после выхода…
Ветер швырнул дверь обратно, втиснул ее в косяки. Старпом помог ему проскочить на палубу. Тяжелая волна скатилась с полубака, захлестнула сапоги, подбила колени. Он успел схватиться за леера и вместе с волной прокатился вдоль всего борта в корму. Это было совсем как в детстве на ледяных скользилках, когда гололедица, и дворники горюют, что мало запасли песку, а мальчишки все больше раскатывают скользилки, и прохожие ругаются, а девушки катаются тоже и смеются.
Совсем рядом, в полуметре, было море, все в полосах сдутой ветром пены. И был ветер. И стремительные размахи качки. Нужно было держаться изо всех сил. И все это вместе вдруг взбодрило его. Он стал ругаться, во весь голос, с озорством, поминая и бога, и черта, и всех матерей мира. Все равно никто не слышал этой ругани, даже он сам не слышал. И ему стало даже как-то по-мальчишески весело. Он вдруг понял и почувствовал, что ничего еще не кончилось. Что спустя год, или два, или десять он все равно еще встретит эту женщину, которая так горько плакала в подушку архангельским ранним утром. Она помнит его и будет помнить всегда. Нет, еще ничего не кончилось.
Загнанные ветром тучи тяжело дышали ему в затылок. Они устали убегать под ветер, они растрепались, но все бежали и бежали. Они ничего не могли поделать с ветром.
Вольнов ощупывал мокрые пеньковые тросы креплений на шлюпке. Брезент шлюпочного чехла хлопал и лязгал, как кровельное железо, брызги ударяли в него, разлетаясь в пыль.
Ветер ледяными, твердыми пальцами лез за шиворот, в рукава ватника, под шапку; вся одежда трепетала и билась на теле и не могла удержать возле него тепло.
После шлюпки Вольнов проверил добавочные крепления сейнеровой площадки. Все было в порядке. Старший помощник хорошо подготовил верхнюю палубу к штормовому переходу. Оставалось проверить машину. Вольнов прикрыл глаза, лицо согнутым локтем и повернул назад. Ветер выдавливал слезы и тут же сдувал их с глаз, отгибая мокрые ресницы. Не помогал даже локоть.
На гафеле, над рубкой, короткими автоматными очередями стрелял флаг; он трещал, и вился, и пластался. От него оставалось уже меньше половины.
Прежде чем отдраить люк в машинное отделение, Вольнов еще раз оглядел море вокруг через смятые ветром мокрые ресницы. И благодарно засмеялся ему прямо в сердитое синее лицо.
Караван растянулся. Передних судов почти не было видно.
Караван шел вперед. И ничто уже не могло его остановить.
– 11 -
Вольнов спустился в машинное отделение и задраил за собой стальной тяжелый люк. Сразу тише стало в ушах.
Духота. Дизельный чад. Чавканье клапанов на двигателе. Стремительное верчение валов и приводов. Скользкие от соляра металлические листы палубного настила под ногами. Юркие потоки воды на жирном металле, мечущиеся при кренах, как ртуть.
– Механик здесь?
Вахтенный моторист ткнул пальцем на ящик с запасными инструментами. Там, подстелив пожарную кошму, в грохоте и стуке своего дизеля спал Григорий Арсеньевич в трудные моменты перегона Он все время боялся за двигатель и не доверял ему. И себе. Ему казалось, наверное, что дизель умеет смотреть и, видя рядом с собой хозяина, будет вести себя послушней.
– Дизель сбавляет обороты! – крикнул моторист. Он прокрутил в воздухе суживающуюся спираль, и только поэтому Вольнов понял его: слова не протискивались сквозь грохот и чад.
– Разбудите механика! – приказал Вольнов, отряхивая воду с ватника, левый карман был полон ею.
Моторист, то и дело оглядываясь на двигатель, прислушиваясь к нему, цепляясь за все на пути, пробрался к капитану и заорал в самое ухо:
– А я его трясу, а он не встает! Он двое суток не ложился! Он поспать должен!
Вольнов сам прошел к ящику, не удержался на резком крене и плюхнулся на ноги механика, на огромные кирзовые сапоги, заляпанные суриком, крикнул:
– Григорий Арсеньевич!
Механик продолжал лежать лицом вниз, укрывшись с головой тулупом, и мягко покачивался в такт качке. Старик не имел права спать, когда шторм крепчал, а дизель сбавлял обороты. На такой волне потерять ход значило немедленно развернуться бортом к ней, стать лагом и – погибнуть. Сейнер перевернется в ту же минуту, как только станет лагом к волне.
– Просыпайся, дедушка, эх ты, старая соня! – крикнул Вольнов, опуская воротник тулупа механика. И здесь увидал мелко дрожащую от вибрации темную щеку, и приоткрытый белый глаз, и отвалившуюся челюсть с желтыми щербатыми зубами. И понял, что механик никогда больше не встанет. И тогда осторожно отпустил тяжелые плечи механика и опустился на колени рядом с ящиком запасных частей, чтобы лучше вглядеться в лицо старика.
– Григорий Арсеньевич, – медленно прошептал Вольнов. – Григорий Арсеньевич!
«Случай смерти на судне должен быть записан именно в то время, когда смерть последовала, с объяснением причины, от которой она произошла». Это набрано курсивом в «Правилах ведения судового журнала». Это тысячу раз было прочитано. И сейчас это первым всплыло в памяти четкими, черными строками.
Причины? Время? Он заметил время по своим часам и по часам в машинном отделении. Было 18 часов 11 минут по одним и 18 часов 13 минут по другим.
Причины?
Моторист подошел ближе и ойкнул. Вольнов вытащил из-под головы покойного шапку и закрыл ею лицо механика. Потом крикнул мотористу.
– Молчать пока!
Тот испуганно кивнул.
Вольнов повернул механика на спину и сложил ему руки на груди. Они были тяжелые. Вольнов достал носовой платок и связал им руки механика, потом попробовал прикрыть ему глаза. Они опять раскрылись, тусклые, строгие. Казалось, Григорий Арсеньевич сердится, что ему мешают лежать спокойно и слушать перестук дизеля.
– Не сердись, – сказал Вольнов. – Не надо сердиться, механик.
И заплакал, но не сразу сам понял, что плачет. Он понял это только тогда, когда почувствовал на губах теплые капли. Обветренные щеки не чувствовали слез.
Умер старый человек, старик, который прожил долгую жизнь. И нет ничего особенного в том, что он умер. Причины? Их слишком много для того, чтобы выбрать хотя бы одну. Просто старику не следовало идти на этот перегон. Ну тогда бы он умер на год позже и в больнице. А чем это лучше? Старик умер на ящике с запасными частями, под чавканье клапанов своего непослушного дизеля, среди штормового океана, на малом рыболовном сейнере. Скоро в трюмы этого сейнера посыплется горбуша и семга, и молодые, отчаянно веселые рыбаки Камчатки перевыполнят план рыбодобычи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30