Сервис на уровне Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Гоп, гоп, гоп!..Мальчуган тоненьким голоском сквозь смех вторил!— Хоп, хоп, хоп!.Назимов увидел Ласкина, и лицо его сразу застыло. Улыбка исчезла. Выпрямившись, снял ребёнка и передал матери.Строго сказал:— Ему пора спать.Голос звучал, как и прежде, сухо и неприветливо.— Ваш? — попробовал Ласкин завязать разговор.— Да, — коротко бросил Назимов и ушёл в дом.Больше они не говорили до вечера, когда Назимов собрал припас на три дня и пригласил Ласкина идти в тайгу на отстрел.Месяц был на ущербе. Яркая полоса пересекла пролив, точно мост из гибкой серебряной ленты, брошенной на воду. Лента извивалась и дрожала, следуя движениям лёгкой волны.Назимов и Ласкин шли берегом, вдоль опушки.Ласкин предложил спутнику папиросу. Тот закурил по-охотничьему — из горстки. При свете спички Ласкин увидел его лицо. Резкость черт смягчилась. Морщины разошлись.— Как чудесно тут у вас! — сказал Ласкин.— В некоторых отношениях неплохо, — неожиданно просто ответил Назимов, точно темнота давала ему возможность держать себя свободней.Они удалились от берега. У моря остались и месяц и свет. Уйдя в тайгу, спутники углубились в темь, до отчаяния непреодолимую. Назимов шёл не быстро, но очень уверенно. Ласкин с трудом следовал за ним, ориентируясь по шелесту листьев под ногами егеря да по редким вспышкам его папиросы. Так они шли до засветлевшей вдали опушки.Назимов остановился.— Тут ночлег.Ласкин представил себе пылающий уютный костёр и сидящего около него егеря, ведущего неторопливый рассказ.— Хворосту набрать? — предложил он.— Как хотите. Мне достаточно листьев.— Я говорю о костре.— А-а… — протянул Назимов и засмеялся. — Может быть, ещё чайннчек, рюмку водки?.. Здесь не подмосковная дача. Не угодно ли кусок хлеба и флягу с водой?..Глупости! Не фляга же с водой развяжет беседу, какую намерен вести Ласкин. Его баклага наполнена коньяком. У егеря слишком короткий язык. Коньяк сделает его длинней.— Вдали от Авдотьи Ивановны вашу спартанскою воду можно заменить моим коньяком.— При чем тут, Авдотья Ивановна? Я пью когда и с кем хочу.— Тем лучше! Выпьем здесь, в дебрях путятинской тайги, тёмной осенней ночью, и вашим собутыльником буду я.— Может быть, именно здесь, теперь и с вами я не желаю пить.Назимов говорил зло, точно стараясь вызвать собеседника на резкость или заведомо обидеть.— Дело ваше, — спокойно ответил Ласкин, но выложил баклагу на видное место.Они долго молчали. Потом под Назимовым захрустел валежник. До Ласкина донеслось не слишком любезное:— Есть будете?Ласкин откупорил флягу и молча передал её егерю. Из темноты послышалось бульканье жидкости в горлышке опрокинутой баклаги.Потом её взял Ласкин, но только сделал вид, будто пьёт. Он ещё несколько раз брал от Назимова баклагу для того, чтобы проверить, сколько тот выпил. Все происходило без слов.Поужинав тоже в молчании. Ласкин лёг. Назимов долго курил. Потом прозвучал его принуждённый смех.— Прикажете поблагодарить за угощение? Княжеский пир! Коньяк!.. Егерь Назимов пьёт коньяк. Это же шикарно!.. Ей-богу, шикарно!По-видимому, он давно не пил, и от коньяка его быстро разобрало. Ласкин сделал вид, что собирается спать, и равнодушно бросил:— Покойной ночи.И стал ждать. Он знал, что делает. Действительно, через некоторое время послышался обиженный голос Назимова.— Так-с, «покойной ночи»… Значит, подпоили — и отвяжись! А как же олень, пантовка, егерь? Ведь вы же все хотели знать, вы же за этим и приехали!Ласкин придвинулся к нему вплотную; вместе с запахом вина и табака до него доходили негромкие слова егеря:— …черт вас дери! Вам нужна экзотика? Нет здесь экзотики. Пеняли?! Никакой экзотики! Экзотика давно улетучилась. Остались обыкновенная земля, лес, небо, вода. Остался труд. Невидный, но большой. Разве вот солнце ещё годится для вашей экзотики: ровно столько солнца, сколько нужно, чтобы сделать несносной жизнь егеря. Впрочем, может быть, вам подойдёт матёрый волк? Его ещё можно встретить. Есть и барс. А рысь — это не экзотика. Она не стоит вашего высокого внимания. Волк и барс — туда-сюда. Но при профессиональном отношении вырабатывается совсем другой вкус: все становится пресным. Не ощущаешь уже лёгкого дрожания нервов, без которого охота, как спорт, не доставляет удовольствия. Для нас это уже ремесло.Вы видали мою винтовку? Это — «Росс». Его убойность нельзя сравнить ни с каким другим ружьём. Выходное отверстие от пули — в хорошее блюдечко. А так как я бью в шею, стараясь поразить её верхнюю часть с позвоночным столбом, у моих пантачей голова бывает почти отделена от туловища. Может быть, вы вообразите, что это так просто: прицелился — и р-раз? Дудки. Прямой выстрел «Росса» — шестьсот шагов, но даже так можно спугнуть дурацкую животину. Ей-ей, олень способен и за километр расслышать полет мухи, дыхание человека. А видит, проклятый! Одним словом, отстрел оленя — довольно скучное занятие. Как, впрочем, и всякая другая профессиональная охота скучна для человека, не родившегося в тайге. Говорят, что только охота на себе подобного может быть не скучной. Я этого не могу сказать. Тот вид охоты на человека, который я отведал, не показателен: война — не охота. Какая же это охота, когда вместе с тобой стреляют сотни и тысячи людей! Их заставляет нажимать на курок только страх, двойной страх: как бы не стукнули по черепу сзади, если не будешь стрелять вперёд, и как бы не всадили пулю в тебя, если опоздаешь всадить её сам…Впрочем, виноват. Вас ведь интересует только олень? Ладно, об олене. Важно свалить его одним выстрелом. Ранить нельзя. Если перебьёшь ногу, он уйдёт без ноги. Конечно, потом он падёт, но без собак его не отыщешь. Рана в живот? Он способен целый день волочить свои кишки. При этом заведёт вас в такие дебри, что не приведи бог…Назимов остановился. Ласкин воспользовался молчанием.— Расскажите о себе.— Для этого мне нужно ещё коньяку. — Он жадно допил остатки из баклаги Ласкина. — О себе?.. Я моряк. Впрочем, это недостаточно точно. Вы можете принять меня за одного из тех, кто водил суда по морям. Расхаживал по мостику, обдуваемый солёными ветрами, разбирался в картах, понимал кое-что в машинах, бранил офицеров и бил матросов, не справлявшихся с трудностями морской службы. Одним словом, вы, может быть, представляете себе морского волка? Я не из тех. Я бывший офицер тихоокеанской эскадры российского императорского флота. Это был совсем особый класс моряков. Основным бассейном наших плаваний был действительно очень «Тихий океан», но открытый не Магелланом, а неким греком Антипасом, — так назывался его кафешантан. Это было не плохо задумано: почти всегда мы чувствовали себя в родной стихии — на волнах «Тихого океана». Антипас держал шантан и бани, дополнявшие друг друга. Впрочем, у него ещё водочный завод был в Харбине. Там водка не облагалась акцизом, и он её контрабандным путём переправлял во Владивосток. А носила эта водка необыкновенное название: «Адмиральский час». Да, так плавал я преимущественно в «Тихом океане» Антппаса: шансонетки, коньяк, изредка, когда карман бывал не слишком пуст, бутылка «Редерера». Выходы в открытое море, в мокрый Тихий океан, совершались не слишком часто. И не слишком далеко. Как видите, специальность у нас была довольно узкая. Найти ей применение на месте, когда началась германская война, было не легко. Кончилось тем, что меня в компании таких же сухопутных моряков в конце концов отправили на германский фронт, в так называемые морские полки. Не скажу, чтобы мне там понравилось. В сухопутной войне было слишком много вшей, портянок и мясничества. К счастью, я пристрастился к стрельбе. В начавшем тогда зарождаться снайпинге я нашёл, так сказать, себя. Меня даже собирались отправить в английскую школу снайперов для совершенствования, но тут начался развал нашей богоспасаемой ар-ми. Я с удовольствием драпанул в Петроград, где пребывала моя сестрица Васса…
В напряжённом молчании стала слышна тайга. Что-то верещало в вершинах деревьев. Сталкиваемые ветром листья шумели, как бумажные; где-то около головы неистово трещал сверчок. Все пространство между деревьями было опутано фосфорической паутиной летающих светляков.После некоторого молчания Назимов продолжал:— Вскоре после моего приезда в Петроград Васса осталась на моих руках. Её муженёк — некий экзотический молокосос из арабских принцев, лейтенант российского флота Шейх-А’Шири — унёс свои сиятельные ножки из России, от развала керенщины. Удирая в Париж, он хотел захватить Вассу. Но сестрица пришла ко мне советоваться. Я убедил её не ехать в Париж. У меня была тогда полоса лирической любви и жалости к России. Я считал, что долг каждого русского оставаться в Россия и по мере сил влиять на её судьбы не извне, а сидя тут же, внутри её границ. Мы с Вассой решили «разделять страдания России» и пережить всё, что «дано ей в удел». На это, не на большее, уговаривал я Вассу, но она человек экспансивный и сама уже доразвила мою мысль: сиятельный арабский принц тоже не должен уезжать в Париж, поскольку основным его стремлением было увезти туда и все своя шейховские ценности. Сестрица нашла в себе мужество пойти на Гороховую и выложить намерения мужа. Явились какие-то студенты с берданками и забрали нашего Шейха. А мы с Вассой свет Романовной уехали сюда, на Дальний Восток.Знаете, кто прожил тут долго, в конечном счёте возвращается сюда как на родину. Вы можете, конечно, спросить: о какой родине идёт речь? Ведь, кроме шантанов, я здесь ничего не видел и не знал! Тем не менее мы поехали с Вассой именно сюда, на берега Тихого океана. На этот раз уже не антипасовского, а настоящего — очень мокрого, очень нетихого…Я увидел, что жить здесь можно. Руки большевиков тогда сюда ещё не дотянулись, и нашему брату было с кого получать на выпивон. Тому, кто шёл драться с наступавшими большевиками, платили охотно. Нужно было только для себя решить вопрос — драться ли? Я не был поклонником Марса, к тому же надо было лезть в эту кашу без каких бы то ни было надежд на повышение своих собственных акций, без всяких личных перспектив. Мы слишком много видели во время всяких пертурбаций, чтобы смотреть на белое дело как на своё. А господа дидерихсы и прочие белые правители продолжали считать нас легкомысленными мичманами, сохранившими прежние иллюзии и умение ничего не видеть, а в том, что видим, ничего не понимать. Эти японо-американо-англо-франко-чешско-царские управители считали нас ослами и холуями. От мичманов ничего не осталось, кроме имён. А для многих и самые-то имена стали настолько зазорными, что они охотно купили бы себе паспорта каких-нибудь Иванов Непомнящих, да купишей не было. Трудно было сохранить какие-нибудь идеи, ходючи в японских холуях. С нами перестали не только считаться, но нас перестали и стесняться. Борьба стала уже не нашим, а их делом. Вы понимаете, что это значит, когда прислуга ради куска хлеба выносит хозяйские горшки? Я ещё не видел дураков, которые за право подтирать хозяйскую пьяную блевотину жертвовали бы жизнью. А нас именно за право служить горстке оголтелых скотов хотели гнать на фронт. Фронт требует к себе частного отношения. Там нельзя плохо работать. Небрежность сейчас же скажется на собственной шкуре. Все завязывалось в узел, который развязать не хватало ума, а разрубить не было силы. Для этого нужно было быть слепленным из другого теста. Это чепуха, будто все люди сделаны одинаково. Неправда. Будь я сработан из более плотного материала, у меня нашлись бы силы, я разрубил бы петлю. Ведь она затягивалась на моей собственной шее. Нужно было поступить просто и ясно, главное — бесповоротно: уйти. А я вместо того пустился по течению и оказался в составе одной из белых частей, действовавших в Приморье. Вот там-то, в тайге, я и увидел, что это за школа — война с партизанами. Это совсем не то, что видеть перед собой фронт и методически «воевать» изо дня в день. Может быть, мы привыкли бы и к этой новой для нас войне, может быть, втянулись бы в неё и в силу необходимости стали драться до конца. Но там было одно обстоятельство, заставлявшее призадуматься не только меня одного: бок о бок с нами дрались японцы… Дайте мне папиросу. У вас хороший табак…Он долго затягивался, прежде чем заговорить.— Вы вникли в смысл того, что я сказал? Мы дрались на одной стороне с японцами, а против нас были русские. Мы давно уже перестали верить тому, что Россия — это мы, довольно скоро Россией стали для нас они. А чем же были тогда мы сами? Японскими подручными? Именно так. Мы были подручными палачей. Японцы держали себя как заправские заплечных дел мастера. Их жестокость не поддаётся описанию. Я не стану уверять вас в том, что среди нас не было служивших японцам не за страх, а за совесть. Но мы не верили тогда — я не поверю и теперь, — что такими было большинство. Их было меньшинство, тех, что стали настоящими японскими опричниками. Мы смотрели на таких, как на отщепенцев, среди нас были такие, которые перестали подавать им руку. Своим же товарищам, офицерам! Понимаете, что это значит? Для наших хозяев это было нечто неизмеримо большее, чем простая потеря нас в бою. И вскоре произошёл случай, заставивший многих из нас задуматься над возможностью продолжать подобное существование.Между двадцать пятым и тридцатым мая японцы привезли на станцию Уссури — это около Имана — трех арестованных. Это были военные работники демократического правительства, члены Военного совета: Лазо, Луцкий и Сибирцев. Вся полоса Уссурийской дороги была тогда занята японскими войсками. На Имане под их крылышком оперировали бочкаревцы. Привезённых троих японское командование с рук на руки в мешках передало бочкаревцам. Бочкаревцы перетащили их, не вынимая из мешков, в депо. Согнав с одного из разведённых паровозов бригаду, бочкаревцы подняли мешки в паровозную будку. Только там они развязали один из мешков и вытащили первого арестованного. Это был Лазо, один из самых популярных вожаков революционных отрядов. Бочкаревцы пытались живым запихнуть Лазо в пылающую топку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я