Выбор супер, доставка быстрая
На основании Германского договора всех лиц, осужденных по оккупационному статуту, Бонн обязан был содержать за счет своего бюджета. Американские приговоры по делам немцев и иностранцев автоматически превращались в немецкие приговоры, хотя ни один немецкий суд в глаза не видел этих дел.
Так и я 28 апреля 1955 года стал заключенным Федеративной Республики Германии.
* * *
Нас перевезли (вернее, передали) из Ландсберга в Штраубинг в автобусах, которые отличались от обычных рейсовых только тем, что на окнах были решетки. Нам оставили ту же, похожую на эсэсовскую, одежду со штампом Ландсбергской тюрьмы. Охраняли нас пограничники. Они быстро поняли, что мы вовсе не преступники. В пути мы мрачно шутили, удрученные неизвестностью. Мой чешский друг Михола уже побывал в Штраубинге в начале своего срока. Он много рассказывал об этой тюрьме, но мы и не предполагали, что когда-нибудь попадем туда вместе.
Мы слышали о голодном бунте в Штраубинге в 1949 году. Тюрьмой тогда управляли старые нацисты, которых во время бунта назначили на должности для «проверки», на основании статьи 131. Кровавая расправа с участниками бунта «реабилитировала» их.
– Значит, все по-старому, как в Ландсберге: «Хайль Гитлер»? – ядовито произнес кто-то.
Все громко расхохотались, даже пограничники.
Рядом со мной в автобусе сидел доктор Эмиль Свертния, журналист из Праги. Этого чешского патриота нацисты шесть лет продержали в концлагере. Теперь американцы осудили его на срок «четырежды по двенадцать». Не удивительно, что он был подавлен и зол.
– Скоро они забудут, что такое смех! – желчно сказал Эмиль.
Когда мы проезжали по Мюнхену, все, кто помоложе, жадно разглядывали девушек. Да, мы давно были лишены женского общества. Затем нас повезли вдоль Изара – «вниз по реке»! Слишком быстро приближались мы к старинному, возникшему еще в XII веке городу на Дунае Штраубингу, Нижняя Бавария. Вскоре мы почувствовали, что тюрьма уже близко. Навстречу шли босяки – в Германии их называют «штраубингские». Увидев тюремный автобус, они мгновенно скрылись. Не успел шофер в городе открыть рот, как ему тотчас указали дорогу к тюрьме: решетки яснее слов говорили, куда следует автобус. Я разглядывал город. Скоро ворота тюрьмы закроются, в все будет кончено.
В тот же день нас повели к начальнику тюрьмы. В мрачной комнате за барьером сидел старший советник юстиции Вебер. Он равнодушно листал какие-то бумаги. Справа, в глубине, сидел его заместитель советник юстиции Вагнер, субъект злобный и, по-видимому, опасный. Здесь его прозвали «серое преосвященство».
– Что вам надо было в Мюнхене? – завел старую песню Вебер.
Но он никогда не спросил бы инвалида, потерявшего руку или ногу на фронте: «Что вам надо было в Советском Союзе?» Я обрадовался, когда смог, наконец, покинуть «святая святых», где вынужден был терпеть подобные расспросы, стоя под конвоем.
Нас, бывших ландсбергских, поселили во флигелях для новичков. Камеры в Штраубинге – тесные и грязные. Здесь, правда, была уборная, запущенная, с вечно открытыми крышками. Разница между Ландсбергом и Штраубингом во всех отношениях была огромна. Впрочем, это понятно. В Ландсберге преследовалась своя цель: недопустимой роскошью подкупить преступников. Американцы не убеждали – они подкупали. Делай вид, что ты убежден в правильности приговора и американской политики, и получишь свободу. Делай вид, что ты снова стал ортодоксом, участвуй в клевете на Восток, – и будешь любимцем американцев, заживешь, как бог. В отличие от Ландсберга Штраубинг – настоящая каторжная тюрьма. Свирепый режим должен был предостеречь преступников от повторных преступлений. Здесь не воспитывали, а карали.
* * *
Мы сдали ландсбергскую одежду с клеймом тюрьмы для военных преступников и получили взамен здешнюю: синие спецовки для работы и коричневый суконный костюм на воскресенье. На брюках широкие желтые лампасы, на рукавах такие же поперечные полосы.
«Десять лет назад меня должны были произвести в генералы. Теперь, с некоторым запозданием, я получил лампасы», – иронически писал я жене. Рубашка в синюю полоску без воротника, черная шапка блином – издевка над человеком. В этой одежде заключенный переставал быть человеком и превращался в номер. Я, например, стал номером 4662. Одежду выдали чистую, в большинстве случаев даже новую. Переодевались на вещевом складе, которым ведал пожилой, видавший виды надзиратель и его помощник из заключенных. Помощник, родом из Лейпцига, был разбитной парень. Отнеслись они к нам сносно, хотя возни было много: в Ландсберге у каждого скопилась масса вещей. Личные вещи регистрировали и аккуратно складывали. Когда я сдавал вещи, рядом со мной стоял польский студент Король. Он грустно разглядывал свое распятие, пытаясь закрепить на кресте отставшую ногу Христа. Толстый надзиратель регистрировал вещи в таких же толстых, как он сам, книгах. А его помощник, парень из Лейпцига, от нечего делать утешал Короля:
– Это все же лучше, чем рука. Иначе нельзя было бы повесить.
Толстый охранник оторвался от книг:
– Возьмите клей.
– Зачем? – сказал парень из Лейпцига, хитро улыбаясь. – Лучше попроси у священника другое распятие: сразу станешь его лучшим другом.
В карантине мы торчали около недели и не работали. Но покоя нам не давали. То врачебный осмотр, то снятие оттисков с пальцев, именуемое на тюремном жаргоне «игра на рояле». Ежедневно на сорок пять минут нас выводили во двор. Ландсбергские гуляли отдельно. Все стали крайне раздражительными. Особенно те, кто в Ландсберге записался в американские шпики. Эти считали, что их предали, и подговаривали остальных протестовать против нарушения конституции, писать жалобы, даже подбивали на голодную забастовку. Возглавить это провокаторы предлагали мне, поскольку я, мол, «имею связи».
– У меня действительно крепкая связь, связь с моей родиной. А связи с влиятельными американцами у вас. Американцы вас осудили и загнали сюда. На вашем месте я бы к ним и обращался.
Честные люди из политических заключенных понимали, что требовать соблюдения законности бессмысленно. А я тем более не мог ни на что надеяться, да и не хотел путаться с американскими шпиками. У американцев все – бизнес. Только продажей чести можно было чего-нибудь добиться. Некоторые в Ландсберге пошли на это – совершили гнусное предательство. Но затем американцы, не задумываясь, бросили их: в Штраубинге они не нуждались в шпиках.
Нас опять заставили писать автобиографии. Некий Папе, известный всем как шпик, пытался спровоцировать нас на отказ от автобиографий. Во время прогулки он зачитал нам следующее: «Я, Ганс Папе, рождения и т. д. 29 апреля 1955 года по распоряжению боннской юстиции превратился в номер 4661 и перестал существовать как человек. Поскольку у номеров нет автобиографий, то я могу лишь составить некролог на вычеркнутого из жизни Ганса Папе. Если это не требуется, то номер 4661 сожалеет, что не может выполнить приказ тюремной администрации. Номер 4661, в прошлом Ганс Папе».
При тюрьме Штраубинг был институт криминалистики и психологии, в котором служил доктор Гальмейер, психолог. Говорят, что во времена Гитлера Гальмейер занимал ту же должность. К нему нас вызывали по очереди. Внешне он был похож скорее на художника или писателя, чем на тюремного чиновника. Вопросы он ставил четко, без подковырок. Прежде всего он хотел выяснить, кому какая работа подходит. Я попросил, учитывая состояние своего здоровья, направить меня на работу в сад. Он поддержал меня, и позже я действительно работал в саду. Но до этого нас еще обследовал врач терапевт. Как и в Ландсберге, лазарет находился несколько в стороне от основного тюремного корпуса. В Ландсберге оба здания были связаны коридором, а здесь – подземным ходом длиною в триста метров. В дождливую погоду сквозь потолок и стены туда просачивалась вода, под ногами хлюпали лужи. Больные ждали вызова в конце хода. Отсюда их вели в приемную на первом этаже. Движение регулировал охранник по фамилии Ауэр. К исполнению своих обязанностей он относился так же серьезно, как и к себе. Он требовал, чтобы каждый перед кабинетом врача снимал ботинки. В противоположность тюрьме, в госпитале была идеальная чистота, не хуже, чем в Ландсберге. Врач, медицинский советник средних лет, установил, что у меня больные легкие и сердце, и прописал лекарство, которое принесло мне облегчение. Насколько я знаю, больные в случае необходимости получали медицинскую помощь. Мне показалось, что к нам, «политическим», относятся лучше, чем к уголовникам, хотя вообще порядки в тюрьме были суровые.
Пищу тут называли «помоями». В день на заключенного отпускалось восемьдесят три пфеннига. Конечно, на такую сумму не разъешься. В Ландсберге на каждого заключенного полагалось две с половиной марки, кроме бесчисленных подарков и дополнительного питания из подсобного хозяйства. К еде я нетребователен, и даже штраубингские «помои» казались мне сносными. Но люди более привередливые быстро сдавали. Настроение уже во время карантина было подавленным, а ничегонеделание усиливало его. После Ландсберга трудно было привыкнуть к новому режиму. «Духовная пища» состояла из трех книг, которыми была снабжена каждая камера: библия, псалтырь и еще какая-нибудь духовная книжонка. В моей камере третьей книгой был дневник некоего католического священника под заглавием «Смятение души».
Однажды нас согнали в большой зал и заставили стоя выслушать грубую речь советника юстиции Вагнера. С его стороны это было психологической ошибкой: многие из ландсбергских заключенных никак не могли привыкнуть к новым порядкам, и командный тон Вагнера был совсем не вовремя.
Избалованный американцами шпик по фамилии Мюллер перешел в контрнаступление:
– А вы, собственно, кто такой? Какой-то неизвестный гражданский позволяет себе командовать. Вы бы лучше сперва представились, как это полагается в приличном обществе.
Такого Вагнер еще не видывал. У него перехватило дух. Он раздраженно приказал:
– Взять этого на заметку!
Папе и Мюллер угодили в «бумажный цех» – так называли изолятор, где изо дня в день по восемь часов подряд заключенные в одиночестве клеили бумажные пакеты, выполняя установленную норму. И это – на годы; для пожизненно заключенных «бумажный цех» в Штраубинге обычно считался первым этапом каторги.
Остальных ландсбергских распределили по рабочим местам и тем самым изолировали друг от друга во всех отношениях. В отличие от Ландсберга рабочее место здесь находилось в камере, а камера всегда была на замке. На работу в сад назначали только осужденных на малые сроки и тех, в ком были уверены, что он не убежит, хотя побег и тут был делом сложным. Бежать же с других работ было вообще немыслимо.
Тюрьма состояла из трех корпусов. Третий корпус считался здесь лечебным. Заключенные побаивались его, называя «желтым домом». Туда попадали либо осужденные по статье 51{53}, либо преступники-симулянты, надеявшиеся получить преимущества или даже освобождение. Нормальные люди долго там не выдерживали. Попав в третий корпус, узник не только оставался за решеткой, но и зачислялся в разряд «не отвечающих за свои действия». А это значит, что он терял даже те минимальные человеческие права, которые сохранял каторжник. Осужденный по статье 51 считался невменяемым, бесправным существом. В третьем корпусе его словно заживо погребали.
Как известно из сообщений прессы и жалоб пострадавших, этой статьей западногерманская юстиция пользуется двояко: от инакомыслящих, политически неугодных с ее помощью избавляются, а «своих» из числа власть имущих спасают от законного наказания. Однажды газеты сообщили, что какой-то епископ, потерпев на своей машине аварию, задавил человека. На основании статьи 51 его оправдали: он лишился только шоферских прав, а церковный пост остался за ним.
– Хотел бы я быть епископом или сумасшедшим! – богохульствовали с тех пор уголовники.
В Ландсберге «шопы» были созданы с единственной целью чем-то занять заключенного. Здесь же приходилось работать по-настоящему. У нас, «садовников», было известное преимущество – мы хоть видели поверх тюремной стены зеленые отроги Баварского Леса. С болезненной тоской любовался я этим пейзажем.
Как и в других тюрьмах, в Штраубинге тюремные священники навещали вновь прибывающую паству. Лютеранского пастора Меркта, спокойного, уравновешенного человека лет шестидесяти, все любили. Хорошо, что здесь священники не распоряжались никакими финансами и не могли, как в Ландсберге, стать кормильцами пенкоснимателей. В Ландсберге преступное злоупотребление деньгами порождало ханжество. Некоторые из заключенных в тюрьме для военных преступников преподавали в учебных «шопах», куда, естественно, все стремились попасть. Один из таких преподавателей – специалист по торговому праву, этакий показной богомолец, при освобождении из тюрьмы прихватил с собой купленные лютеранской церковью учебники и письменные принадлежности тысячи на три марок. Леттенмайер оправдывал этот воровской поступок тем, что преподаватель унес, мол, то, что ему необходимо для работы. Если так рассуждать, каждый мог бы прихватить с собой инструменты, которыми он работал. Нравы там были крайне развращенными. Фон Позерн, ниже которого, по мнению его же коллег из числа военных преступников, пасть было невозможно, через католического священника заказал однажды книгу с китайским названием, стоимостью двадцать марок. Вскоре он получил ее, но в канцелярии епископа, где проверялись заказы, кто-то из сведущих священников знал эту книгу: непонятное другим китайское название скрывало порнографическую дрянь «Евнухи императрицы». По этому поводу в тюрьме много смеялись, а «Евнухов» конфисковали.
В Штраубинге церковные пасторы не имели такой власти и не могли участвовать в подобных делах. Пастор Меркт в 1942 году во время боев на излучине Дона потерял ногу. Я участвовал в том же бою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39