https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/
На всех вещах, включая верхнюю рубашку, было клеймо, нанесенное белой масляной краской: WCPL. Это сокращение означало: War Criminal Prison Landsberg, то есть Ландсбергская тюрьма для военных преступников.
Каждое утро надзиратель открывал камеру. Под его присмотром я должен был в соседней камере, где находился водопровод, очищать парашу. Как и все надзиратели, он носил стальной шлем и дубинку, которая, кстати, была не из резины. Это я понял, когда кто-то из надзирателей нечаянно уронил ее на железный пол. Я хотел задать ему какой-то вопрос, но он боязливо покосился на центральную башню, откуда все было видно, и потихоньку сказал:
– Вам запрещено разговаривать, пока вы в карантине.
В соседней камере, где я мыл парашу, он на чистом немецком языке объяснил мне, что изоляция в корпусе «Б-нуль» заключается в запрете разговаривать и продолжится примерно две недели. Оказывается, корпуса условно обозначались первыми четырьмя буквами алфавита, а этажи цифрами от нуля до трех. Теперь я кое-что знал о своем положении.
Меня повели к парикмахеру. Вблизи центральной башни в том же коридоре находились великолепно обставленные помещения. На одной из дверей было написано: «Barber-Shop» – парикмахерская.
– Сколько? – прошептал тюремный Фигаро.
– Шесть лет.
– Бог ты мой, какой же смысл сюда попадать! А я вот все еще «ПЖ», – с гордостью заявил он. В тюрьме это означало «пожизненно». Перед парикмахерской находился щит с объявлением: заходить за этот щит в «Б-нуль» запрещено. Потому-то в моем коридоре царила такая мертвая тишина. Я действительно был изолирован.
Еду мне приносили в камеру. Количество и качество ее было значительно выше, чем в обычных тюрьмах.
Вся одежда, которую мне выдали, пришлась впору, кроме обуви, но это из-за моей раненой ноги. После длительных переговоров я с трудом добился возврата своей ортопедической обуви, а заодно вечной ручки и принадлежностей для бритья, что в обычных немецких тюрьмах не разрешалось. В камере была жалкая обстановка, только освещение хорошее. Возле откидного стола находилось узкое сиденье, тоже откидное, как и железная койка. Складные, из трех частей, матрацы были такие же, как в других немецких тюрьмах. На стене висела полка. Как и всюду, в дверях камеры было открывающееся снаружи маленькое отверстие для выдачи пищи, настолько узкое, что человек не смог бы протиснуться сквозь него. В Ландсберге эти отверстия закрывались только целлофаном. Это было преимущество: заключенный мог смотреть в коридор. Но сейчас это ни к чему, так как «Б-нуль» – мертвый этаж. Наоборот, это даже стесняло меня: в любое время надзиратель мог заглянуть в камеру, так что заключенный постоянно чувствовал себя под наблюдением.
Условные сигналы гонга созывали заключенных на поверку. Я привык к неизменной последовательности звуков: топот, болтовня и внезапная тишина после команды «Смирно!» Довольно долго – ни звука: дежурный сержант, очевидно, пересчитывает заключенных. Потом снова топот ног, гул голосов. Поверка кончилась. По утрам после поверки все расходились на работу. Шума было меньше. В обед и вечером все спешили за едой: бегали, суетились. Шум усиливался. Мне еду приносил уборщик из «Б-нуль», тоже заключенный, который обслуживал все камеры нашего коридора.
Уборщика, бывшего эсэсовца, почему-то радовал мой хороший аппетит. Он снабжал меня газетами, принес даже вырезку о моем процессе, в которой подчеркивалось, что я отстаивал единство и мир. Такие отчеты возможны были лишь в провинциальных газетах, менее зависимых от американской цензуры. При всей сдержанности по отношению ко мне бывший эсэсовец заявил:
– Мы, конечно, тоже кое-что соображаем насчет американской военной политики и вашего процесса!
Это звучало не так уж плохо. И потом он сказал «мы»!..
За мной зашел надзиратель и повел в госпиталь на медицинский осмотр. Я попал к доктору Максу Шмидту. Этот спокойный баварец, похожий скорее на крестьянина, когда-то был сельским врачом, а во время войны – капитаном медицинской службы в войсках СС. Поверхностно осмотрев меня, он заявил:
– Вам нужно заниматься легкой работой на свежем воздухе. Из-за вашей астмы.
В несколько минут беглого осмотра, не услышав от меня ни слова, он установил болезнь, которую американцы отрицали много месяцев.
– И зубы следует привести в порядок, – сказал он, понимающе подмигнув.
Я согласился с ним и подтвердил его догадки.
– Ясно, ясно, – добродушно сказал он.
Все кругом заулыбались – это была его вечная присказка.
Надзиратель не торопился. Решив заскочить к зубному врачу, он оставил меня в приемной в обществе еще одного заключенного. Тот сказал:
– Наш Макс сидит тоже безвинно!
Оказывается, доктор Макс Шмидт на фронте отрезал головы убитым американцам и для «учебных целей» препарировал черепа. После войны один такой череп нашли у него в кабинете на письменном столе. Эта история показалась мне отвратительной, недостойной врача. Но собеседник недоумевал:
– Так они ж были мертвые! Будто вы не знаете, что американцы вытворяли с живыми!
Он вскочил, выглянул в коридор – нет ли там кого.
– Видели Шпетинген? Там они лежат рядами – четыреста человек. Все убиты, да как!
Вернулся надзиратель, и разговор пришлось прервать.
– Давай, – сказал он по-русски.
На это неожиданное обращение я ответил тоже по-русски:
– Пожалуйста, товарищ.
Он вытаращил глаза, но промолчал. Мы шли по пустынным коридорам. Меня выводили из камеры в самое «мертвое» время. В коридорах попадались только уборщики. Все сверкало чистотой, везде было тепло.
После нескольких месяцев тяжелой жизни я постепенно приходил в себя. Питание было хорошее, но главное – целительно действовала тишина.
Однажды ко мне зашел сержант и резко сказал:
– Завтра начнете работать.
Где и как – неизвестно. Не прошло и половины срока изоляции. Оказалось, что, вопреки всем правилам, работая, я останусь в карантине.
Вечером мне разрешили посетить концерт возле центральной башни. В конце коридора «Б-нуль» специально для меня поставили стул. Напротив находился оркестр – человек двадцать со скрипками, трубами, саксофонами, ударными инструментами, виолончелями, роялем – словом, всем, что полагается. У металлической сетки, облокотившись на перила, на всех этажах стояли заключенные.
Слева от меня стояло десятка два пустых стульев. Для кого, интересно? Может быть, для американского персонала?
Я почувствовал, что меня разглядывают: еще бы, новый, из «политических», «красный полковник». Но вдруг все взоры, даже взоры музыкантов, обратились в другую сторону, лица радостно просияли: в сопровождении охраны появилось около двадцати женщин. Все в одинаковых юбках и жакетах цвета хаки, хорошо сшитых, но с клеймом «WCPL». Женщины выглядели усталыми, особенно пожилые. Они едва заметными кивками приветствовали знакомых. Оркестр исполнил несколько пьес и был вознагражден громкими аплодисментами. Но в центре внимания оставались не музыканты, а женщины.
Я же приглядывался к мужчинам, рядом с которыми мне предстояло прожить долгие годы. Многие из них напоминали нордический тип, воспетый в фильмах и печати «Третьего рейха». Это были высокие, стройные блондины с широкими, выступавшими вперед подбородками, но ни ума, ни души в них не чувствовалось. Рядом с надменными лицами аристократов – грубые, дегенеративные физиономии откровенных бандитов.
На следующий день меня повели к центральной башне. Заключенные уже находились на работе. Уборщики, как всегда, наводили чистоту. Мне выдали палку с железным наконечником. Сержант объяснил задачу: коридоры выложены рифлеными плитами, чтобы не было скользко, и вот в выемках всегда накапливается грязь. Я должен выскребать ее, собирать в кучи и ведрами относить к башне. Это был сизифов труд, потому что тут ежедневно проходили сотни заключенных. Так я начал свою карьеру подметалы. Старые заключенные удивлялись:
– Такого еще не бывало.
– Что за бред!
– Нашли, наконец, дурачка…
Такие реплики сыпались без конца. Надзиратель, переступая с ноги на ногу, не отходил от меня. Стоило кому-нибудь остановиться и обронить слово, он испуганно косился на башню: ведь мне запрещено разговаривать.
Один из надзирателей-сержантов, сидевших в стеклянном ящике, вышел, чтобы лучше наблюдать за мной.
Мой надзиратель тотчас набросился на меня:
– Вам запрещено разговаривать!
– Да я и не произнес ни слова. Не виноват же я, что все меня цепляют!
Сержант подошел, спросил, в чем дело, и дал надзирателю какое-то распоряжение. Я не поверил своим ушам: он разговаривал с охранником на одном из славянских языков. Я понял последние слова:
– Следи за ним как следует. Это опасный красный.
Я снова вспомнил «давай» в госпитале. Куда я угодил? Сколько тайн еще впереди!
Чистя плитки, я мог спокойно наблюдать. На дверях камер висели таблички. Тушью печатными буквами на них написано имя заключенного, его профессия, мера наказания, дата прибытия в тюрьму и дата освобождения. Короче всех были карточки с двумя толстыми буквами «ПЖ». Это «П» выглядело, как виселица, и предвещало мрачную перспективу.
Теперь я работал на «Ц-нуль». Там находились больные, освобожденные от труда. Они распоряжались временем по своему усмотрению.
«Бонгартц, Петер – ПЖ» – стояло на первой двери справа. Петер, детина двухметрового роста, ходил, опираясь на палку. Он часами стоял перед своей дверью или шагал по коридору, пока не находил партнера для игры в шахматы. Напротив я прочел: «Гот, офицер, 15 лет». Бывший генерал-полковник, невзрачный человечек с белоснежными волосами, был похож на гнома. Его большой нос усиливал это первое впечатление.
Еще помню «фон Позерн – ПЖ» и «Вальбах – ПЖ».
На одной из дверей было написано: «Чайная комната». Там заключенные варили себе кофе или кипятили чай. Кроме того, в каждом коридоре были уборные и умывальники.
От середины «Ц-нуль» направо и налево отходили коридоры, закрытые выдвижными железными решетками.
Направо располагались различные мастерские, так называемые «шопы» – портняжная, сапожная, шорная, печатная, а также «алюминиевая» и граверная. Эти две играли большую роль в тюрьме. Здесь из алюминия, бронзы, меди и других металлов руками умелых заключенных изготовлялись всевозможные «сувениры» для американцев: пепельницы, вазы, портсигары, столики – курительные и для цветов, выложенные плитками и т. д. Прекрасные вещи изготовлялись там за бесценок. После соответствующей обработки изделия упаковывались и отправлялись за океан. В других «шопах» шили на заказ костюмы и обувь, конечно, для леди, затем эта продукция тоже пересекала океан. Заключенным в лучшем случае перепадала коробка американских папирос, беспошлинно ввезенных для снабжения оккупантов. Да, это была рабская работа, обогащавшая оккупантов! Левый коридор вел к женским камерам.
В конце коридора «Ц-нуль» – дверь, перед которой день и ночь стояла охрана. Это был вход в госпиталь, где меня осматривали в день приезда. Теперь меня вызвали туда на просвечивание.
Доктор Фриц Фишер уже ждал меня. Вежливо представившись, он поздоровался. Как многие в этом заведении, он служил в дивизии СС «Адольф Гитлер». Во время высадки десанта союзников в Северной Франции он потерял правую руку, но левой пользовался так ловко, что мог продолжать медицинскую практику. Он крутил рентгеновскую аппаратуру, а его замечания записывались на магнитофонную пленку. Он был энергичен и жизнерадостен. Его живые глаза внимательно оглядели меня. Поставив четкие врачебные вопросы, он подтвердил, что мне необходима легкая работа на свежем воздухе.
Моего надзирателя он попросил подождать у входа в рентгеновский кабинет. Поэтому нам удалось поговорить без свидетелей. Выразив сожаление, что я нарвался на такую неприятность, он заметил:
– В такие времена нужно знать, к кому примкнуть.
– Да разве в этом дело! – возразил я так быстро и твердо, что он опешил.
Он понял. Это был первый, но далеко не последний разговор с доктором Фишером.
Я продолжал чистить плитки, площадь которых вечерами вычислял в камере. Мне предстояло чистить еще икс квадратных километров.
– Долго вы намерены терпеть? Это же издевательство! – сказал однажды Петер Бонгартц, проходя мимо меня.
Надзирателя он словно не замечал. Я уже давно понял, что к этому странному заключенному все относились с большой предупредительностью.
– Здесь по крайней мере тепло, а на остальное мне наплевать… – пробормотал я, не подозревая подлинной роли Бонгартца.
На следующий день моя бессмысленная работа прекратилась.
Другой надзиратель повел меня на чердак, где было невероятно холодно.
Когда-то здесь чинили крышу и замусорили чердак битой черепицей. Мусор уже много лет валялся в самых дальних углах заброшенного чердака. Именно мне приказали извлечь черепицу из закоулков. Проникнуть туда мог разве что акробат.
– Как прикажете делать это? – спросил я надзирателя.
– По мне, можете вообще ничего не делать. Но, к сожалению, нам придется предъявлять ведра с содержимым.
Этот ответ и дружеское «нам» меня озадачили.
– Ведро не обязательно наполнять доверху. Я постараюсь объяснить ами, что это трудно, – утешил меня надзиратель.
Я начал работать. Не работа, а мука. Я думал и гадал над словами надзирателя. Он меня заинтриговал.
– Вам ведь тоже не очень приятно с утра до ночи торчать на таком морозе?
– Да мне вообще паршиво. Все это знакомо мне еще по концлагерю.
Можно ли ему верить? В конце концов, не я ему рассказываю, а он мне. Я обратил внимание на его твердое «р» и решил пока ни о чем не расспрашивать. Он прислушался, что делается на лестнице, и закурил папиросу.
– Здесь действительно холодно. Но зато хоть слышно, когда кто-нибудь подкрадывается, – снова начал он.
Лежа на полу и кряхтя, я извлекал куски черепицы. Шаги! Хромая, вошел какой-то заключенный. Он порыскал по чердаку и при этом бросил взгляд на ведро, которое было уже почти полным. Затем снова исчез.
– Хромой Майер. Опасный тип!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Каждое утро надзиратель открывал камеру. Под его присмотром я должен был в соседней камере, где находился водопровод, очищать парашу. Как и все надзиратели, он носил стальной шлем и дубинку, которая, кстати, была не из резины. Это я понял, когда кто-то из надзирателей нечаянно уронил ее на железный пол. Я хотел задать ему какой-то вопрос, но он боязливо покосился на центральную башню, откуда все было видно, и потихоньку сказал:
– Вам запрещено разговаривать, пока вы в карантине.
В соседней камере, где я мыл парашу, он на чистом немецком языке объяснил мне, что изоляция в корпусе «Б-нуль» заключается в запрете разговаривать и продолжится примерно две недели. Оказывается, корпуса условно обозначались первыми четырьмя буквами алфавита, а этажи цифрами от нуля до трех. Теперь я кое-что знал о своем положении.
Меня повели к парикмахеру. Вблизи центральной башни в том же коридоре находились великолепно обставленные помещения. На одной из дверей было написано: «Barber-Shop» – парикмахерская.
– Сколько? – прошептал тюремный Фигаро.
– Шесть лет.
– Бог ты мой, какой же смысл сюда попадать! А я вот все еще «ПЖ», – с гордостью заявил он. В тюрьме это означало «пожизненно». Перед парикмахерской находился щит с объявлением: заходить за этот щит в «Б-нуль» запрещено. Потому-то в моем коридоре царила такая мертвая тишина. Я действительно был изолирован.
Еду мне приносили в камеру. Количество и качество ее было значительно выше, чем в обычных тюрьмах.
Вся одежда, которую мне выдали, пришлась впору, кроме обуви, но это из-за моей раненой ноги. После длительных переговоров я с трудом добился возврата своей ортопедической обуви, а заодно вечной ручки и принадлежностей для бритья, что в обычных немецких тюрьмах не разрешалось. В камере была жалкая обстановка, только освещение хорошее. Возле откидного стола находилось узкое сиденье, тоже откидное, как и железная койка. Складные, из трех частей, матрацы были такие же, как в других немецких тюрьмах. На стене висела полка. Как и всюду, в дверях камеры было открывающееся снаружи маленькое отверстие для выдачи пищи, настолько узкое, что человек не смог бы протиснуться сквозь него. В Ландсберге эти отверстия закрывались только целлофаном. Это было преимущество: заключенный мог смотреть в коридор. Но сейчас это ни к чему, так как «Б-нуль» – мертвый этаж. Наоборот, это даже стесняло меня: в любое время надзиратель мог заглянуть в камеру, так что заключенный постоянно чувствовал себя под наблюдением.
Условные сигналы гонга созывали заключенных на поверку. Я привык к неизменной последовательности звуков: топот, болтовня и внезапная тишина после команды «Смирно!» Довольно долго – ни звука: дежурный сержант, очевидно, пересчитывает заключенных. Потом снова топот ног, гул голосов. Поверка кончилась. По утрам после поверки все расходились на работу. Шума было меньше. В обед и вечером все спешили за едой: бегали, суетились. Шум усиливался. Мне еду приносил уборщик из «Б-нуль», тоже заключенный, который обслуживал все камеры нашего коридора.
Уборщика, бывшего эсэсовца, почему-то радовал мой хороший аппетит. Он снабжал меня газетами, принес даже вырезку о моем процессе, в которой подчеркивалось, что я отстаивал единство и мир. Такие отчеты возможны были лишь в провинциальных газетах, менее зависимых от американской цензуры. При всей сдержанности по отношению ко мне бывший эсэсовец заявил:
– Мы, конечно, тоже кое-что соображаем насчет американской военной политики и вашего процесса!
Это звучало не так уж плохо. И потом он сказал «мы»!..
За мной зашел надзиратель и повел в госпиталь на медицинский осмотр. Я попал к доктору Максу Шмидту. Этот спокойный баварец, похожий скорее на крестьянина, когда-то был сельским врачом, а во время войны – капитаном медицинской службы в войсках СС. Поверхностно осмотрев меня, он заявил:
– Вам нужно заниматься легкой работой на свежем воздухе. Из-за вашей астмы.
В несколько минут беглого осмотра, не услышав от меня ни слова, он установил болезнь, которую американцы отрицали много месяцев.
– И зубы следует привести в порядок, – сказал он, понимающе подмигнув.
Я согласился с ним и подтвердил его догадки.
– Ясно, ясно, – добродушно сказал он.
Все кругом заулыбались – это была его вечная присказка.
Надзиратель не торопился. Решив заскочить к зубному врачу, он оставил меня в приемной в обществе еще одного заключенного. Тот сказал:
– Наш Макс сидит тоже безвинно!
Оказывается, доктор Макс Шмидт на фронте отрезал головы убитым американцам и для «учебных целей» препарировал черепа. После войны один такой череп нашли у него в кабинете на письменном столе. Эта история показалась мне отвратительной, недостойной врача. Но собеседник недоумевал:
– Так они ж были мертвые! Будто вы не знаете, что американцы вытворяли с живыми!
Он вскочил, выглянул в коридор – нет ли там кого.
– Видели Шпетинген? Там они лежат рядами – четыреста человек. Все убиты, да как!
Вернулся надзиратель, и разговор пришлось прервать.
– Давай, – сказал он по-русски.
На это неожиданное обращение я ответил тоже по-русски:
– Пожалуйста, товарищ.
Он вытаращил глаза, но промолчал. Мы шли по пустынным коридорам. Меня выводили из камеры в самое «мертвое» время. В коридорах попадались только уборщики. Все сверкало чистотой, везде было тепло.
После нескольких месяцев тяжелой жизни я постепенно приходил в себя. Питание было хорошее, но главное – целительно действовала тишина.
Однажды ко мне зашел сержант и резко сказал:
– Завтра начнете работать.
Где и как – неизвестно. Не прошло и половины срока изоляции. Оказалось, что, вопреки всем правилам, работая, я останусь в карантине.
Вечером мне разрешили посетить концерт возле центральной башни. В конце коридора «Б-нуль» специально для меня поставили стул. Напротив находился оркестр – человек двадцать со скрипками, трубами, саксофонами, ударными инструментами, виолончелями, роялем – словом, всем, что полагается. У металлической сетки, облокотившись на перила, на всех этажах стояли заключенные.
Слева от меня стояло десятка два пустых стульев. Для кого, интересно? Может быть, для американского персонала?
Я почувствовал, что меня разглядывают: еще бы, новый, из «политических», «красный полковник». Но вдруг все взоры, даже взоры музыкантов, обратились в другую сторону, лица радостно просияли: в сопровождении охраны появилось около двадцати женщин. Все в одинаковых юбках и жакетах цвета хаки, хорошо сшитых, но с клеймом «WCPL». Женщины выглядели усталыми, особенно пожилые. Они едва заметными кивками приветствовали знакомых. Оркестр исполнил несколько пьес и был вознагражден громкими аплодисментами. Но в центре внимания оставались не музыканты, а женщины.
Я же приглядывался к мужчинам, рядом с которыми мне предстояло прожить долгие годы. Многие из них напоминали нордический тип, воспетый в фильмах и печати «Третьего рейха». Это были высокие, стройные блондины с широкими, выступавшими вперед подбородками, но ни ума, ни души в них не чувствовалось. Рядом с надменными лицами аристократов – грубые, дегенеративные физиономии откровенных бандитов.
На следующий день меня повели к центральной башне. Заключенные уже находились на работе. Уборщики, как всегда, наводили чистоту. Мне выдали палку с железным наконечником. Сержант объяснил задачу: коридоры выложены рифлеными плитами, чтобы не было скользко, и вот в выемках всегда накапливается грязь. Я должен выскребать ее, собирать в кучи и ведрами относить к башне. Это был сизифов труд, потому что тут ежедневно проходили сотни заключенных. Так я начал свою карьеру подметалы. Старые заключенные удивлялись:
– Такого еще не бывало.
– Что за бред!
– Нашли, наконец, дурачка…
Такие реплики сыпались без конца. Надзиратель, переступая с ноги на ногу, не отходил от меня. Стоило кому-нибудь остановиться и обронить слово, он испуганно косился на башню: ведь мне запрещено разговаривать.
Один из надзирателей-сержантов, сидевших в стеклянном ящике, вышел, чтобы лучше наблюдать за мной.
Мой надзиратель тотчас набросился на меня:
– Вам запрещено разговаривать!
– Да я и не произнес ни слова. Не виноват же я, что все меня цепляют!
Сержант подошел, спросил, в чем дело, и дал надзирателю какое-то распоряжение. Я не поверил своим ушам: он разговаривал с охранником на одном из славянских языков. Я понял последние слова:
– Следи за ним как следует. Это опасный красный.
Я снова вспомнил «давай» в госпитале. Куда я угодил? Сколько тайн еще впереди!
Чистя плитки, я мог спокойно наблюдать. На дверях камер висели таблички. Тушью печатными буквами на них написано имя заключенного, его профессия, мера наказания, дата прибытия в тюрьму и дата освобождения. Короче всех были карточки с двумя толстыми буквами «ПЖ». Это «П» выглядело, как виселица, и предвещало мрачную перспективу.
Теперь я работал на «Ц-нуль». Там находились больные, освобожденные от труда. Они распоряжались временем по своему усмотрению.
«Бонгартц, Петер – ПЖ» – стояло на первой двери справа. Петер, детина двухметрового роста, ходил, опираясь на палку. Он часами стоял перед своей дверью или шагал по коридору, пока не находил партнера для игры в шахматы. Напротив я прочел: «Гот, офицер, 15 лет». Бывший генерал-полковник, невзрачный человечек с белоснежными волосами, был похож на гнома. Его большой нос усиливал это первое впечатление.
Еще помню «фон Позерн – ПЖ» и «Вальбах – ПЖ».
На одной из дверей было написано: «Чайная комната». Там заключенные варили себе кофе или кипятили чай. Кроме того, в каждом коридоре были уборные и умывальники.
От середины «Ц-нуль» направо и налево отходили коридоры, закрытые выдвижными железными решетками.
Направо располагались различные мастерские, так называемые «шопы» – портняжная, сапожная, шорная, печатная, а также «алюминиевая» и граверная. Эти две играли большую роль в тюрьме. Здесь из алюминия, бронзы, меди и других металлов руками умелых заключенных изготовлялись всевозможные «сувениры» для американцев: пепельницы, вазы, портсигары, столики – курительные и для цветов, выложенные плитками и т. д. Прекрасные вещи изготовлялись там за бесценок. После соответствующей обработки изделия упаковывались и отправлялись за океан. В других «шопах» шили на заказ костюмы и обувь, конечно, для леди, затем эта продукция тоже пересекала океан. Заключенным в лучшем случае перепадала коробка американских папирос, беспошлинно ввезенных для снабжения оккупантов. Да, это была рабская работа, обогащавшая оккупантов! Левый коридор вел к женским камерам.
В конце коридора «Ц-нуль» – дверь, перед которой день и ночь стояла охрана. Это был вход в госпиталь, где меня осматривали в день приезда. Теперь меня вызвали туда на просвечивание.
Доктор Фриц Фишер уже ждал меня. Вежливо представившись, он поздоровался. Как многие в этом заведении, он служил в дивизии СС «Адольф Гитлер». Во время высадки десанта союзников в Северной Франции он потерял правую руку, но левой пользовался так ловко, что мог продолжать медицинскую практику. Он крутил рентгеновскую аппаратуру, а его замечания записывались на магнитофонную пленку. Он был энергичен и жизнерадостен. Его живые глаза внимательно оглядели меня. Поставив четкие врачебные вопросы, он подтвердил, что мне необходима легкая работа на свежем воздухе.
Моего надзирателя он попросил подождать у входа в рентгеновский кабинет. Поэтому нам удалось поговорить без свидетелей. Выразив сожаление, что я нарвался на такую неприятность, он заметил:
– В такие времена нужно знать, к кому примкнуть.
– Да разве в этом дело! – возразил я так быстро и твердо, что он опешил.
Он понял. Это был первый, но далеко не последний разговор с доктором Фишером.
Я продолжал чистить плитки, площадь которых вечерами вычислял в камере. Мне предстояло чистить еще икс квадратных километров.
– Долго вы намерены терпеть? Это же издевательство! – сказал однажды Петер Бонгартц, проходя мимо меня.
Надзирателя он словно не замечал. Я уже давно понял, что к этому странному заключенному все относились с большой предупредительностью.
– Здесь по крайней мере тепло, а на остальное мне наплевать… – пробормотал я, не подозревая подлинной роли Бонгартца.
На следующий день моя бессмысленная работа прекратилась.
Другой надзиратель повел меня на чердак, где было невероятно холодно.
Когда-то здесь чинили крышу и замусорили чердак битой черепицей. Мусор уже много лет валялся в самых дальних углах заброшенного чердака. Именно мне приказали извлечь черепицу из закоулков. Проникнуть туда мог разве что акробат.
– Как прикажете делать это? – спросил я надзирателя.
– По мне, можете вообще ничего не делать. Но, к сожалению, нам придется предъявлять ведра с содержимым.
Этот ответ и дружеское «нам» меня озадачили.
– Ведро не обязательно наполнять доверху. Я постараюсь объяснить ами, что это трудно, – утешил меня надзиратель.
Я начал работать. Не работа, а мука. Я думал и гадал над словами надзирателя. Он меня заинтриговал.
– Вам ведь тоже не очень приятно с утра до ночи торчать на таком морозе?
– Да мне вообще паршиво. Все это знакомо мне еще по концлагерю.
Можно ли ему верить? В конце концов, не я ему рассказываю, а он мне. Я обратил внимание на его твердое «р» и решил пока ни о чем не расспрашивать. Он прислушался, что делается на лестнице, и закурил папиросу.
– Здесь действительно холодно. Но зато хоть слышно, когда кто-нибудь подкрадывается, – снова начал он.
Лежа на полу и кряхтя, я извлекал куски черепицы. Шаги! Хромая, вошел какой-то заключенный. Он порыскал по чердаку и при этом бросил взгляд на ведро, которое было уже почти полным. Затем снова исчез.
– Хромой Майер. Опасный тип!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39