https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/navesnoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Представляю его эмоции, когда он узнал о таком варианте своей биографии! Вскоре своими судьбами в мире ином стали интересоваться другие члены правительства, а Вальдемар, как какой-нибудь штатный маг, рассказывал им все, что мог припомнить.
Хорошо все-таки, что не было войны. Нам хорошо, и немцам не обидно. Такие войны выгодны только тем мизантропам, для которых суббота важнее человека. (Кстати, мой отчим барон Иоганн фон Кампенгаузен родился не где-нибудь, а в Дрездене, и не когда-нибудь, а именно 15 марта 1945 года, когда в параллельном мире этот город подвергся варварской бомбардировке американской авиацией.)
Я происхожу из достаточно старинного дворянского рода, из польской шляхты, перешедшей впоследствии на службу московским царям. Я родился в Орехове, небольшом райцентре Запорожской области Украинской ССР, в конце января 1974 года в разгар самых лютых морозов. Хотя мне хотелось бы справлять день рождения в мае, мой знак зодиака меня вполне устраивает.
Мой дед окончил авиационное училище, но всю жизнь проработал в органах госбезопасности. За три года до моего рождения он оставил должность начальника лагеря и получил пост начальника милиции Ореховского района. Орехов – южноукраинский вариант Миргорода – являл собой редкий ныне пример населенного пункта, сочетающего все достоинства села и все удобства города (за исключением горячей воды) – до таких высот изредка поднимаются лишь некоторые города-спутники больших столиц. Возникший на рубеже Казацкого Войска Запорожского и Крымского Ханства, он отмечает в этом году свое трехсотлетие. С рекой Конкой, на которой стоит сей град, связана небезынтересная легенда. Когда-то река была столь полноводной, что по ней могли ходить даже небольшие пароходы, но два брата-мельника сто лет назад решили построить где-то вверху по течению водяную мельницу – этот дореволюционный вариант гидроэлектростанции – и завалили фарватер мешками с овечьей шерстью. С тех пор река обмелела, а идея строительства на Конке гидроэлектростанции была признана бесперспективной. Вот пример вопиющей капиталистической бесхозяйственности, нарушающей экологическое равновесие в масштабах отдельно взятой реки! Я помню, когда в детстве мне рассказывали эту легенду, я представлял некое внезапное половодье Конки: уровень воды, стремительно поднимаясь, затопляет берега, приливная волна мчится по упирающейся в берег улице Гоголя и достигает большого незаасфальтированного перекрестья булыжной мостовой в центре города. В центре на третьем этаже массивного сталинского дома с отличным видом на главную площадь города жили мы.
Говоря «мы», я не совсем прав. Ваш покорный слуга провел свое детство в двух разных местах, похожих друг на друга как Кабул и Хельсинки. Мой папа, обрусевший немец Отто Вольфгангович Блюхер, родился в Крыму, и после окончания Ростовского университета был направлен на практику (по специальности он инженер-строитель) в Запорожье. Там он познакомился с моей мамой – студенткой педагогического института. А потом по распределению папа оказался в Энгельсе – столице Немецкой республики на Волге, находящейся под личным покровительством каждого очередного фюрера немецкого народа. Таким образом, шесть зимних месяцев я проводил в Энгельсе, а шесть летних – в Орехове. Энгельс – город, описанный Львом Кассилем в «Кондуите и Швамбрании» (эта книга одно время была моей настольной принадлежностью) – запомнился мне мало. В памяти всплывают лишь три сцены: я в детсадиковском углу, куда я попадал не реже двух раз в день; давка в переполненном зимнем автобусе, и я, прижатый тепло одетыми телами людей к стеклу кабины шофера, вглядываюсь в темноту заснеженной трассы с красивыми немецкими домиками по обочинам и рассматриваю календарики с портретами Гитлера и Геббельса, приклеенные водителем к кожаной обивке приборной доски; мультсериал по мотивам сказок Гауфа по немецкоязычному республиканскому каналу.
Орехов мне помнится гораздо лучше, и хотя я уже пятнадцать лет не был там, я бы и сейчас не заблудился на тенистых ореховских улочках, поросших шелковицами (кстати, в Ленинграде половина моих знакомых понятия не имела о шелковице) и платанами. Я никогда не забуду того цветущего и привольного августа тех разноцветных клумб, вокруг которых я – трехлетний – бегал за соседской девочкой, и того фотографа районной газеты, который нашел в нас отличный типаж для иллюстрации к статье о детских радостях среди чарующих цветов (цитирую почти дословно вырезку из той газеты, сохранившуюся у меня по сей день). Я помню навязчивых мух в нескончаемой очереди за мясом (дед никогда не пользовался спецраспределителем – как бы это кому ни показалось странным!), погребную прохладу почтового отделения с узкими южными оконцами, райком партии из мелкого белого кирпича через дорогу от нашего дома (в просторечье его величали «Белый Дом», и я – пятилетний – слыша по телевизору в новостях: «Грязная возня Белого Дома…» и т. д., был в полной уверенности, что большая политика делается здесь, рядом, на другой стороне улицы), карикатуры, бичующие пьянство, на специальных щитах у автовокзала и уходящую в бесконечность украинскую степную дорогу, обсаженную по краям двумя шеренгами пирамидальных тополей.
Дед был начальником милиции, бабушка – учительницей: две самые популярные профессии. Когда дед вечером после работы гулял со мной по одному и тому же маршруту: от памятника Ленину на центральной площади – через обширный парк – к автовокзалу у моста через Конку – и дальше вдоль реки до мясного магазина, с ним здоровались постовые милиционеры, чиновники, возвращающиеся домой после восьми часов необременительной провинциальной службы, владельцы скооперированных еврейских лавочек у автовокзала (юденблок, специально устроенный в пятьдесят втором году, располагался на окраине города за автовокзальной площадью), немец-портной Ганс Гете, обшивавший весь городской Олимп – он всегда до вечерам играл в парке на губной гармошке, выказывая ноль эмоций по поводу пиликанья еврейских скрипок за три квартала, продавщицы киосков «Союзпечать». В этом по своему великом городе на двадцать девять тысяч душ по переписи 79 года я не помню никаких особых преступлений, и даже входные двери, как в средневековых утопиях, запирались лишь на ночь.
Литературный русский язык был неизвестен мне лет до шести: Орехов поголовно говорил на том жутком полу-русском, полу-украинском койне, которое бытует в юго-восточном углу Украины со времен Тараса Бульбы, а на берегах Волги я изъяснялся куда лучше на немецком, чем на русском. Судьба моя радикально изменилась около 80-го года. В том году папу перевели в Ленинград (он строил какие-то секретные объекты на Карельском перешейке), а дед вышел в отставку и купил «поместье», как он сам его в шутку называл, на севере Молдавии в украинском селе (честно говоря, наше родовое поместье существует и по сей день в Черниговской области, оно было конфисковано в 1920 году и перестроено под сельскую библиотеку, а десять лет спустя – под правление колхоза, которое еще десять лет спустя сгорело дотла, и с тех пор так и стояло заброшенное).
Первое, что я запомнил в зимнем Ленинграде 1980 года, были шикарные сталинки в Автово, импортная «Пепси-кола» и знаменитые ленинградские молочные сосиски, которые долгое время были моим излюбленным блюдом. Год спустя я был затянут в ученическую форму с белым поясом из искусственной кожи и засажен за науки. Не припомню, чтобы я прилагал сколько-нибудь значительные усилия к учебе. Все предметы делились для меня на две части: те, которые давались мне легко – история, география и биология – на которые я не тратил много времени, и, как выражалась мама, «пасынки», которые мне вовсе не давались – физика и математика – хоть сиди за уроками круглые сутки. Как сейчас вижу себя в школьной форме цвета морокой волны с пионерским галстуком и фуражкой с гербом Ленинграда, ни свет, ни заря преодолевающего короткое расстояние до серо-кирпичной трехэтажной школы. В школьные годы проявился мой организаторский талант: я входил в пионерский, а затем комсомольский актив класса и школы, был политинформатором и в своих обзорах бичевал троцкизм, ревизионизм, коминтерновщину, диссидентство, сионизм, пацифизм и прочие враждебные Советской Власти доктрины, участвовал в выпуске стенгазеты, исторических олимпиадах и биологических викторинах. Не умеющий по самой своей натуре скучать, я всегда был душой любой компании, в которую попадал, и всегда привык играть роль первой скрипки, хотя и не был явным лидером.
В школе я, как учительский сын, был на особом счету, и все преподаватели не упускали случая поздравить мою маму с моими успехами или пожаловаться на мои проступки (помню, мама однажды поинтересовалась моим поведением у своей подруги и коллеги, преподававшей у нас биологию, но та ответила: «Нет, ты приди ко мне, как к преподавателю!») Мировоззрение наше эдак в классе пятом-шестом было незатейливо: мы верили в незыблемость существующего строя, всех иностранцев, за исключением немцев, считали варварами, и в мыслях чаще блуждали по кратерам иных миров, чем по земным улицам (освоение Солнечной системы казалось нам вопросом короткого времени). Первые сомнения стали появляться ближе к старшим классам: мы втихаря слушали по радио западные голоса, пели белогвардейские песни, я гордился своим дворянским происхождением. Когда мне было четырнадцать лет, я задумал создать политическую партию революционно-романтического направления. Сказано – сделано: мы пошили буденовки с голубыми свастиками, как у фадеевских героев, наделали партбилетов и стали печатать на гектографе во Дворце пионеров, где учился один из нас, листовки, которые рассовывали по почтовым ящикам мирных обывателей. Впрочем, все это было в духе эпохи с ее лейденшафтом в первые годы правления Архипова, когда у Казанского собора происходили потасовки активистов Демсоюза и «Памяти» с «рабочими дружинами» «Коммунистического единства», а журналы превратились в баррикады, самими непримиримыми из которых были космополитический «Огонек» и «черносотенная» «Русь Советская», который одно время выписывал я. В октябре 1989 года наша «партия» – Ударная Бригада Национал-Революционного Наступления – была раскрыта, и все мы пятеро получили выговоры с занесением в личное дело за «провокационный экстремизм» (мы в своей «программе» требовали суровых мер против бюрократов и спекулянтов), что, правда, ничуть не помешало нам продолжить свою комсомольскою карьеру, а наша директриса (ну вылитый Брежнев в женском роде!) стала обращаться ко мне на «вы».
Так и пролетели мои школьные годы, заполненные ученическими забавами, флиртом с одноклассницами, футболом, анекдотами, космическими мечтаниями и политическими фантасмагориями. Мне всегда удавалось за один год прожить несколько лет, и неплохих лет. Грусть мою по безвозвратно ушедшим годам усугубляет потеря школьных дневников – этой «табула раза», последовательно заполняемой из года в год летописи моих эмоций и свершений. Вспоминаются еще многочисленные описания русской природы в упражнениях по русскому языку и историческая олимпиада пятиклассников, в которой ваш покорный слуга – шестнадцатилетний мэтр – принимал участие в роли члена жюри.
С начала девяностых годов политическая ситуация резко изменилась. Разрешение частной торговли несколько улучшило ассортимент и снизило оппозиционность. МГБ, чьи штаты существенно расширились, отлавливало особо строптивых диссидентов. Миллионными тиражами расходились «Русь изначальная», «Память», романы балашовского цикла и повести деревенщиков. Один из последних гласных диссидентов, Янов, жаловался в «Новом мире», что человека, критикующего теорию этногенеза Д-ра Гумилева, в Москве ждут большие неприятности. Снова была ужесточена процентная норма в ВУЗах для евреев (помнится один постмодернистский анекдот на эту тему: «Процентная норма для евреев в ВУЗах 10 %, значит, в группу из четырнадцати студентов можно зачислить 1, 4 еврея!») Инициативные группы требовали переименования Свердловска, института им. Гнесиных и улиц Рубинштейна и Розенштейна.
В юности я перебрал множество профессий, и ни на одной из них не мог остановиться. В 5–6 классах я мечтал стать космонавтом или палеонтологом, в 7-м – хирургом (что, кстати, для меня нехарактерно), в 8-м – историком, и, наконец, в старших классах я окончательно избрал для себя сферу идеологии в ее философском ключе. Надо сказать, что факт ежегодного выпуска ЛГУ доброй сотни «философов» немало меня позабавил: ведь в самом подробном философском словаре едва ли насчитывается 2000 мыслителей всех времен и народов. Таким образом, силами одного нашего вуза эту славную когорту можно удвоить за каких-нибудь 20 лет. Во всякой шутке есть доля правды, и в этой тоже: информационный поток в современном мире удваивается каждые двадцать лет!
Еще в девятом классе я прослушал курс лекций на Малом Философском факультете, и вступительный экзамен сдавал по совпадению своему недавнему лереру. Это было в тот самый день, когда террористическая группа «Живое Кольцо» попыталась совершить покушение на Архипова во время его визита в Ленинград. Народное возмущение по этому поводу вылилось в ряд избиений диссидентов в Москве, Киеве и Днепропетровске. В первый день сентября мы – новоиспеченные студенты – перед тем, как отправиться на полевые работы в пригородный совхоз, ходили на митинг на Дворцовой площади с требованием смертной казни для террористов.
Каждое лето я отправлялся на Украину, проводя там полтора-два месяца в переездах между нашими многочисленными родственниками. Любопытная вещь – на юге мои отношения с прекрасной половиной советского общества были куда удачливее, чем на севере. В женщинах я искал – да поймут меня правильно! – женственность. Это сложное понятие можно перевести как антиэмансипированость (ведь эмансипация – суть бесплодная попытка женщин превратиться в мужчин).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я