кнопка geberit 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Боль никуда не ушла. Он сомневался, что она вообще когда-нибудь уйдет. Ему захотелось чего-нибудь выпить. Но он не стал этого делать. Подумал о том, что, может быть, стоит попробовать поспать. Где Литс? Нужно ли возвращаться в кабинет, где остались те двое евреев? Ему было просто необходимо чем-то заняться.
Старик спал. А Шмуль смотрел на него. Тот лежал на койке, время от времени ворочаясь от толчков внутренней боли. Его дыхание стало поверхностным и сухим, он хрипел, и в уголке его вялого рта собрались пузырьки слюны. Кожа у него была молочно-белой, дряблой, покрытой веснушками и сетью тоненьких синих вен. Он завернулся в одеяло, как в молитвенную шаль, но при этом одна нога осталась непокрытой и теперь свисала с койки. Это старое существо каким-то образом сумело выжить, еще один уродец вроде Шмуля, бессмысленное исключение, единственной задачей которого является доказательство огромного числа погибших.
Почему американцы не могут захватить в плен какого-нибудь хорошенького жирного эсэсовского офицера? Человека, который согласился бы с ними сотрудничать, циника, предателя? Или почему бы им не приехать на день раньше, до того как были разграблены склады? Нет, удача снова улыбается Реппу. Он ничего после себя не оставил, и поэтому им приходится копаться в бледных, болезненных воспоминаниях портного Айснера.
«Не забывайте: нам нужны документы», — сказал Литс.
Но вместо этого Шмуль начал припоминать свою первую беседу с Литсом и Аутвейтом: два суровых лощеных нееврея, взгляд ничего не выражающий, лица непроницаемые. Люди в форме — разве между ними есть какая-то разница? Суровые люди с оружием, которые должны выполнять свою работу и у которых нет времени на простые человеческие чувства. Весь мир, кроме евреев, оделся в форму. Нет, у евреев тоже есть форма — в синюю и белую полоску, с зубчатой грязной звездой, пришитой на сердце. Это была форма старика Айснера, и именно эту форму предпочитал Шмуль, а вовсе не...
Удивленный, он посмотрел на свою одежду. На нем были американские ботинки, полевые брюки и шерстяная оливкового цвета рубашка. Для старика Айснера он был американцем, и язык при этом не играл никакой роли. Портной Айснер все еще беспокойно спал на койке, когда Шмуль выскользнул из комнаты. Ему не пришлось идти далеко. Здесь было два вида складов: основательно разграбленные и строго охраняемые. Выбитые двери и горы обломков отмечали первую категорию, а караульные солдаты — вторую. Шмуль тут же нашел единственное исключение из правила — кирпичное здание, которое не охранялось и не было разграблено.
Шмуль зашел внутрь. Здесь стоял затхлый запах, и на него тут же навалилась темнота. Он постоял, ожидая, пока его глаза привыкнут к полумраку. Маленькие искорки света, напоминающие звезды, просачивались сквозь дырявую крышу, и в темноте медленно проступили очертания. Штабель за штабелем, ряд за рядом, аккуратно расположенная на тевтонский манер, лежала сине-белая тюремная форма.
— Нет. Этот парень совершенно другой. Не знаю почему, но это так. Он представляет из себя странную комбинацию доблести и зла. Он очень смелый. Невероятно смелый. Он намного храбрее меня. Но он...
Литс замолчал, подыскивая слова. Сьюзен не стала ему помогать.
— Не представляю, как они производят таких парней, — продолжил он. — Видишь ли, мы всегда ожидали увидеть в них трусов. Или извращенцев. Или каких-то безумцев. А что, если они такие же, как мы? Что, если некоторые из них даже лучше нас? Храбрее? Решительнее? Что, если некоторые из них — герои? Настоящие герои?
— Не делай из этого мелодраму. Я видела их работу. Они жестокие мерзкие убийцы, вот и все. В этом нет никакой романтики. Они убивали миллионами. Мужчин, женщин. Особенно детей. В Освенциме под конец они кидали живых детей в печи.
— Я задавал эти вопросы Тони. Он очень умный человек, ты и сама увидишь. И знаешь, что он мне ответил? Он сказал: «Не надо вдаваться в философию, приятель. Мы здесь только для того, чтобы убивать этих свиней». Но этого недостаточно, неужели ты не видишь?
— Ты просто одержим этим парнем, вот что я вижу. А он пустое место, он никакой не символ, не принцип. Он просто свинья с оружием. Вот оружие-то и делает его особенным.
Шмуль вернулся в кабинет и быстренько переоделся в форму. Он ничего не чувствовал; это была просто материя, от долгого хранения слегка пропахшая затхлостью.
Ожидая, когда проснется Айснер или вернутся Литс и Аутвейт, Шмуль выкурил еще одну сигарету. Он прекрасно понимал, что нельзя резко выдергивать портного из сна. Но где же Литс и Аутвейт? Хотя, может быть, и лучше, что их нет так долго; может быть, это даст ему возможность установить наконец желаемый контакт.
Пока он ждал, с ним случилась любопытная вещь. Ему пришла в голову мысль, что будущее все-таки есть. Впервые за несколько лет он позволил себе подумать об этом. В лагере предметом веры являлась надежда, ограниченная следующим днем, а не следующим годом. Но сейчас, во время этого неожиданного досуга, Шмуль вдруг задумался о своем новом жизненном пути. Он, конечно же, не останется в Европе. Христиане пытались убить его; для евреев в Европе теперь ничего нет. Никогда не узнаешь, кто из них был нацистом; они все говорят, что это кто-то другой, но каждый раз, когда ты услышишь немецкий голос или увидишь определенное твердое выражение глаз, или товарный состав, или даже просто облако дыма, ощущение будет не из приятных. Сионисты всегда говорили о Палестине. Шмуль никогда их не слушал. У него было достаточно забот и без мечты о какой-то далекой пустыне, арабах, фиговых пальмах и так далее. Все это казалось абсурдным. А теперь... ну что же, можно туда или в Америку. Старик зашевелился.
— Как вы теперь себя чувствуете, господин Айснер?
— Не так уж плохо, — ответил Айснер. — Бывало и хуже. — Затем он взглянул на Шмуля. — Форма? И чья же это форма?
— Хотите верьте, хотите нет, но моя. Во всяком случае, у меня была такая же. В лагере на Востоке. В Освенциме.
— Как я слышал, ужасное место. Однако это для меня неожиданность.
— Тем не менее это правда.
— Я думал, вы с этими неевреями.
— Да, с ними. Но не принадлежу к ним. Это порядочные ребята, не то что немцы.
— Все неевреи меня пугают.
— Вот поэтому-то я здесь один.
— Все еще хотите узнать про документы? Я должен вспомнить про документы, с которыми имел дело. Послушайте, что я вам скажу: я мало что знаю про документы. Один гражданский, Коль, вел всю документацию. Немец.
— Коль? — переспросил Шмуль, записывая.
— Фердинанд Коль. Если хотите, могу продиктовать по буквам. Хотя толку от этого будет мало. Он мертв. Он был неплохим человеком, но так уж получилось. В день освобождения заключенные поймали его и забили до смерти. Но здесь, — он указал на сердце, — слишком много других печалей, чтобы нашлось место еще и для этой.
— Да, мое сердце тоже переполнено печалью, — согласился Шмуль.
— Но куртки я помню. Боевая форма. Для леса. Очень симпатичные. Мы делали их тысячами.
— Когда?
— Все эти годы. Четыре года. А в последний год изменили образец. Сначала что-то вроде халатов. А потом пошли настоящие куртки.
— А специальный заказ? Для какой-нибудь группы. Скажем, от ста до ста двадцати пяти экземпляров. Такого не припомните?
— Я просто пришивал пуговицы, вот и все. Сто пятьдесят курток в день, только пуговицы. Любой дурак может пришивать пуговицы.
— И никаких специальных заказов?
— Нет. Только... Нет, ничего.
— Только — что? — Шмуль сделал паузу. — Пожалуйста. Кто знает, может, это то, что нужно?
— Помню, в начале апреля Коль жаловался на больших начальников и их особые привилегии. Один немецкий герой привез сюда своих людей для специальной противотанковой подготовки и потребовал, чтобы его людей одели в куртки, так как их форма износилась.
— Герой. А как его имя?
— Если я даже и знал его тогда, то уже забыл. Я столько всего забыл. Моего мальчика звали Давид, а двух дочерей — Шули и Ребекка. Вот их я помню. Давид был блондин, вы можете в это поверить? Я знаю, что девочки и их мать погибли. Все, кого отправили на Восток, погибли. Но может быть, немцы пожалели его, потому что у него были такие же волосы, как и у них. Мы думали, что его светлые волосы — это проклятье, что они заберут его от нас. Но вдруг это все же благословение, а? Кто может это знать? Ученый раввин, может, и объяс...
— Господин Айснер, куртки. Герой.
— Да-да, простите меня. Думаю, все время думаю. Но так трудно припомнить детали.
— Коль. Господин Коль. Он не хотел отдавать куртки.
— Коль. Да, старик Коль. Не такой уж и плохой человек, надо отдать должное. Он пытался сказать «нет». Эти куртки нужны мальчишкам на фронте, а не тыловым бездельникам. Но герой настоял на своем. У него были бумаги от самых высоких властей. Господин Коль думал, что это просто смешно. Из оперы. Я слышал, как он говорил об этом сержанту Лунцу. Герои из оперы с обезьяньими повадками влезли в его мастерскую. Это нехорошо. Мой Давид вырастет и станет сильным. Он где-нибудь на ферме, в деревне. Ему было всего лишь три года. Он и не знал, что он еврей. Может быть, это самый лучший способ быть евреем в нашем мире — не знать этого? Ему сейчас шесть, Давиду, прекрасный здоровый мальчик, где-нибудь в деревне на ферме.
Шмуль терпеливо позволил ему посидеть молча. Немного спустя он увидел в глазах у старика крупные слезы и в то же самое время заметил, что старик не так уж и стар: он просто мужчина, отец, который оказался не в состоянии что-нибудь сделать для своих детей. Возможно, было бы лучше, если бы он умер, а не продолжал жить с постоянным ощущением вины. Это все немцы — из-за них ты ненавидишь себя за то, что слишком слаб, чтобы бороться с ними, и слишком цивилизован, чтобы требовать мести.
— Опера? — наконец заговорил Шмуль. — Я что-то не понял.
— Так называл свой план тот парень, тот герой. Они всему дают названия, эти неевреи. Они вынуждены всему давать названия. А это из оперы Вагнера. Господин Коль ненавидел Вагнера. Я слышал, как он говорил Лунцу, что пресытился им.
— Что это за название? — очень осторожно спросил Шмуль.
— Операция «Нибелунги», — ответил старик, который был не таким уж старым.
Шмуль записал это.
— Забавно получается, — сказал Литс — Мы. И в таком месте.
Сьюзен закурила сигарету. Уже темнело, и в длинной тихой комнате с зеркалами и развешенной формой он мог видеть оранжевый огонек.
— Зачем? — спросил он. — Зачем ты искала меня? Определенно не для того, чтобы выслушивать мои теории о немецком злом начале, правда?
— Нет. Просто хочу тебе кое-что сказать.
— Прекрасно. Валяй. Можешь сказать мне все, что угодно.
— Я развожусь с Филом.
— Серьезно?
— Я написала ему. Написала, что хочу жить на Ближнем Востоке. В ответ он написал: «Ты что, сумасшедшая? Ты думаешь, что я провел столько времени на этой консервной банке для того, чтобы потом жить в какой-то пустыне?» Так что вот. Я больше не хочу его видеть.
— Сожалею.
— Нечего сожалеть. Я тебе говорила, что Фишельсон умер?
— И что?
— И денег больше нет. Все держалось на этом парне, Гиршовиче. Миллионере. Но деньги все кончились. Из того малого, что имелось, большая часть была потеряна еще в начале войны. Так что в Лондоне больше ничего нет. И ничего не осталось в Штатах. Ничего, кроме людей, которые говорят о том, как они страдают без пищи.
— Мне очень жаль, что ты так огорчена.
— Я совсем не огорчена. Я собираюсь уехать в Палестину. Джим, там ничего нет, только евреи. Это единственное место в мире, где радостно примут еврея. Вот туда-то я и поеду.
— Сьюзен...
— Вот туда мы все и поедем.
Сигарета погасла, и комната погрузилась в полную темноту. Теперь Литс слышал ее голос, освобожденный от телесной оболочки:
— Я поговорю с ним. С этим евреем, Шмулем. Ты знаешь, что в Варшаве он пользовался известностью как писатель? Я поговорю с ним. Он тоже поедет. Ему больше некуда идти.
— И это все?
— Да. Наверное, я еще хотела сказать, что не ненавижу тебя. Я не хочу, чтобы ты умер. И никогда не хотела. Я снимаю свое проклятье. Надеюсь, ты поймаешь того человека, того немца.
— Поймаю, — заверил Литс — Или он меня поймает.
Старик уже устал. Шмуль хотел, чтобы он остался ночевать в комнате, но тот отказался.
— Немножко вздремнуть — это неплохо. Но ночью? По ночам, понимаете ли, у меня бывают кошмары, и я просыпаюсь. Там мне легче понять, где я нахожусь. Кроме того, в бараках сейчас не так уж и плохо. Больных оттуда убрали, насколько я знаю.
— Ну хорошо. Но только с моей помощью. Вы сможете идти?
— Не очень быстро, но дойду, куда надо.
Шмуль помог старику подняться и накинул ему на плечи одеяло, чтобы защитить от холода. В сумерках они пошли по улице к лагерю, к тюремным строениям. Было тепло, даже слишком тепло, чтобы укрываться одеялом, но старик продолжал цепляться за одеяло, зажав его края в кулаках с выступившими синими венами. Шаркая хилыми ногами, он опирался на Шмуля. И тот чувствовал, как под тонкими костями его грудной клетки бьется сердце.
«Еврей, — думал Шмуль. — Живой европейский еврей; первый, с которым я разговаривал за несколько месяцев». Это было настоящим потрясением. Он так много времени провел среди неевреев. Не немцев, но все равно неевреев. Они не знали этого, не разделяли это с тобой. Серьезные, сочувствующие, знающие люди. В общем, порядочные. Даже умные, но кажется, что их черепа наполнены мозгами совсем другого сорта. Они поклоняются человеку, которого за руки прибили к деревянному кресту; в центре их веры — боль и кровь. А Шмуль предпочитал этого вечного страдальца, трогательного, но величавого, который опирался на него, пока они приближались к входу на территорию лагеря. Когда они подошли к караульному помещению, американский часовой осветил их фонарем. Луч света на мгновение остановился на их тюремной полосатой одежде, которая говорила сама за себя, и тут же погас.
— Проходите, — сказал голос.
Они прошли по знакомой территории, через площадь для перекличек, вдоль по улице между бараками.
— Это вон там, — указал старик.
— Знаю, — ответил Шмуль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я