https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/umyvalniki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С положенными плашмя на коленях заскорузлыми руками, в которых запечатлелась вся жизнь этих людей. Он сидел рядом с крестьянами, возвращавшимися с поля. А вон девушка в дверях, поджидающая какого-то мужчину: одного из сотни тысяч; она уже похоронила сотни тысяч надежд. А там мать, баюкающая младенца, уже отдавшаяся ему в неволю; у нее отрезаны все пути к бегству.
Вернувшись на родину самой потаенной тропой, заложив руки в карманы, без чемоданов, простым пилотом почтовой линии, Бернис сразу же оказывался в самом сердце вещей. В самом незыблемом мире; чтобы перенести здесь какую-нибудь стену или прирезать кусок земли, потребовалось бы двадцать лет судебной волокиты.
И это после двухлетнего пребывания в Африке, после всех ландшафтов, вечно меняющихся и подвижных, как морская зыбь; но за ними постепенно проступал тот древний ландшафт, единственный, вечный, тот, из которого он однажды возник и в котором он – скорбный архангел – обретал истинную родину.
– А тут все по-старому…
Он боялся, что найдет все изменившимся до неузнаваемости, а теперь страдал оттого, что все осталось прежним. Ни от встреч, ни от друзей он уже не ждал ничего, кроме безотчетной скуки. В разлуке воображение разыгрывается. При расставании отрываешься от привязанностей с болью в сердце и вместе с тем с непонятным чувством, будто оставляешь за собой клад, сокровище, припрятанное впрок. Эти расставания изобличали порой такую неутоленную жажду любви! А потом, звездной ночью в Сахаре, как он мечтал об этой далекой ласке, все еще теплящейся под покровом ночи и времени, словно зерно; ему иной раз казалось, что он только чуть отошел в сторонку, чтобы посмотреть на свое спящее сокровище. Опершись на разбитый самолет, перед волнистой грядой дюн, перед этим убегающим горизонтом он стерег свою любовь, как пастух…
– И вот что я нахожу!

Однажды Бернис написал мне:
«…Не стану рассказывать тебе о моем возвращении: я в своем мире, когда мне откликаются чувством на чувство. Но никто не откликнулся. Я был похож на того паломника, который добрел до стен Иерусалима с опозданием на одну минуту. Его порыв и вера угасли: и он уперся в немую стену. Этот город вокруг как стена. Мне хочется снова уехать. Помнишь наш первый вылет? Мы летели вместе, Мюрси, Гренада выглядели безделушками в витринах, и, так как мы там не останавливались, они безвозвратно уходили в прошлое. Памятники минувших веков. Живым был только несмолкаемый гул мотора, и под этот гул безмолвно, как фильм, развертывался пейзаж. И еще холод – мы летели на большой высоте: города казались скованными льдом. Помнишь?
Я сохранил твои записочки, которые ты мне передавал:
– «Следи за этим странным дребезжаньем… Если оно усилится, не углубляйся в ущелье».
Через два часа, над Гибралтаром: «Доберись до Тарифы: там легче пересекать».
В Танжере: «Не планируй слишком полого: аэродром скользкий».
Как просто. Но с такими советами завоевываешь мир. Я постигал стратегию, всесильную благодаря этим кратким приказам. Танжер, маленький, ничем не замечательный городишко, был моей первой победой. Ты понимаешь, это был мой первый трофей. Ну да. Я прицеливался к нему, сначала издалека. Потом, по мере снижения, подо мной распускались поля, цветы, дома. Я пробуждал к жизни и откапывал город. И вдруг чудесное открытие: в пятистах метрах подо мной пашущий землю араб, которого я постепенно притягивал к себе, из которого делал человека своего масштаба, который и впрямь становился моей военной добычей, моим созданием, моей игрушкой. Я брал в плен заложника, и отныне Африка принадлежала мне.
Через две минуты, стоя в траве, я был юным, словно спустился на какую-то звезду, где заново начиналась жизнь. И в этом новом климате, на этой почве, под этим небом я чувствовал себя молодым деревцем. Я потягивался с дороги, одолеваемый чудесным голодом. И шагал широкими пружинящими шагами, чтобы размяться после полета, и радовался, что соединился с собственной тенью: вот что такое приземление.
А весна! Помнишь ли ту весну после моросящих дождей в Тулузе? Этот совсем новый воздух, омывающий все вещи. И в каждой женщине своя тайна: свой акцент, свой жест, свое молчание. И каждая манила и влекла. А потом – ты же знаешь меня – я снова был охвачен горячкой отъезда, меня снова тянуло в поиски чего-то, что я предчувствовал, но не понимал, потому что я был тем искателем подземного родника, который, бредя с подрагивающей тростинкой в руке, разыскивает по свету свое сокровище.
Так скажи мне, чего я ищу, почему, сидя у окна и глядя на город моих друзей, моих стремлений, моих воспоминаний, я тоскую? Почему впервые в жизни я не нахожу родника и мое сокровище кажется мне таким недостижимым? Что это за непонятное обетование, которое мне было дано и которое не исполняет неведомый бог?

«Я снова обрел родник. Помнишь? Это Женевьева…»
Женевьева, читая эти слова Берниса, я закрыл глаза и увидел вас девчонкой. Вам было пятнадцать лет, а нам – по тринадцати. Разве вы могли состариться в наших воспоминаниях? Вы так и остались для нас хрупким ребенком, и именно такой вы нам представлялись, когда нам рассказывали о вас, когда мы, пораженные, сталкивались с вами в жизни.
В то время как другие подводили к алтарю уже взрослую женщину, мы – Бернис и я – из глубин Африки обручались с маленькой девочкой. Пятнадцатилетней девчонкой, вы были самой молодой из матерей. В возрасте, когда еще обдирают о ветки голые икры, вы требовали королевской игрушки – настоящей колыбели. В то время как в кругу близких, не догадывавшихся о чуде, вы были простой женщиной, для нас вы воскрешали волшебную сказку и проникали в мир через заколдованную дверцу – как на маскарад, как на детский бал – переодетая женой, матерью, феей…
Потому что вы были феей. Я вспоминаю. Вы жили за толстыми стенами старого дома. Вы сидели, облокотившись, у окна, пробитого, как бойница, в стене: вы подкарауливали луну. И луна вставала. Равнина начинала звучать, гремя, как трещотками, крыльями цикад и бубенчиками – в зобу лягушек, и колокольчиками – на шее возвращавшихся в стойла волов. Луна вставала. Иногда из деревни доносился погребальный звон, извещавший сверчков, поля и цикад о чьей-то непостижимой смерти. И вы высовывались из окна, беспокоясь только за обрученных, потому что на свете нет ничего более хрупкого, чем надежда. А луна поднималась. И тогда, заглушая погребальный звон, кричали совы, призывая друг друга к любви. Бездомные собаки, усевшись в круг, выли на луну. И каждое дерево, каждая былинка, каждый розовый куст были живыми. И луна поднималась. Тогда вы брали нас за руки и заставляли слушать голоса земли; они успокаивались, и это было хорошо.
Этот дом, весь этот живой покров земли вокруг него служили вам такой надежной защитой. У вас было заключено столько пактов с липами, дубами, с животными, что мы звали вас их принцессой. К вечеру, когда мир отходил ко сну, ваше лицо постепенно успокаивалось.
«Фермер загнал свое стадо». Вы догадывались об этом по дальним огонькам в стойлах. Слышался глухой шум: «Запирают шлюзы». Все было в порядке. Наконец семичасовой скорый проносился грозой, огибая местность, и исчезал, окончательно очищая ваш мир от всего беспокойного, неверного и неустойчивого, – как чужое лицо в окне спального вагона. Потом был ужин в просторной и слабо освещенной столовой, где ты становилась королевой ночи: мы следили за тобой без устали, как шпионы. Ты молча усаживалась между стариками, на фоне деревянных панелей, чуть наклонившись вперед, подставляя под золотой сноп абажура только волосы, и в короне из света ты царила. Ты нам казалась бессмертной, так прочно ты была слита с вещами, так уверена в них, в своих думах, в своем будущем. Ты царила…
Но нам хотелось знать, можно ли причинить тебе страдание, нам хотелось стиснуть тебя в объятиях так крепко, чтобы ты задохнулась, потому что мы чувствовали в тебе душу, которую мы старались выманить наружу; чтобы твои глаза наполнились лаской или печалью. И Бернис обнимал тебя, и ты краснела. Бернис сжимал тебя крепче, и глаза твои становились блестящими от слез, но губы не искажала уродливая гримаса, как у плачущих старух. Бернис говорил, что эти слезы – от внезапно переполнившегося сердца, что они драгоценнее алмазов и что тот, кто выпьет их, станет бессмертным. Он говорил мне еще, что ты живешь в своем теле, как фея под водой, и что ему известны тысячи колдовских способов, которыми он может выманить тебя на поверхность, и самый верный из них – заставить тебя плакать. Так мы крали у тебя любовь. Но когда мы тебя отпускали, ты смеялась, и этот смех приводил нас в смущение. Так выпархивает пойманная птица, стоит только чуть приоткрыть руки.
– Женевьева, почитай нам стихи.
Ты читала совсем немного, а нам казалось, что ты знаешь все. Мы никогда не видели тебя удивленной.
– Почитай нам еще…
Ты читала еще, и эти стихи были для нас откровением о мире, о жизни, но мы слушали не поэта, а твою мудрость. И отчаяние любовников, и печали королев становились такими глубокими и важными вещами. А смерть от любви приобретала такой покой в твоем голосе…
– Женевьева, правда ли, что от любви умирают?
Ты прерывала чтение, ты важно раздумывала. Ты, конечно, искала ответа у папоротников, у цикад, у пчел, и ты отвечала «да», потому что пчелы умирают от любви. Это было необходимо и естественно.
– Женевьева, что такое любовник?
Мы хотели, чтобы ты покраснела. Но ты не краснела. Разве что лицо твое становилось строже; ты смотрела на дрожащую под луной поверхность пруда. И нам казалось, что твой любовник – лунный свет.
– Женевьева, у тебя есть любовник?
Уж теперь-то ты покраснеешь! Нет. Ты улыбалась без малейшего смущения. Ты качала головой. В твоем королевстве одно время года приносило цветы, осень приносила плоды; и было время года для любви: жизнь проста.
– Женевьева, знаешь ли ты, кем мы станем, когда вырастем?
Нам хотелось тебя ошеломить, и мы называли тебя «слабой женщиной».
– Мы будем завоевателями, слабая женщина.
Мы по-своему объясняли тебе жизнь. Мы будем завоевателями, возвращающимися со славой и берущими в наложницы своих подруг.
– И тогда мы будем твоими любовниками. Читай нам стихи, рабыня!..
Но ты больше не читала стихов. Ты отодвигала книгу. Ты внезапно ощущала свою жизнь такой прочной, как молодое деревце, которое уверенно растет и наливается соками. В жизни не было ничего лишнего. Мы были завоевателями выдуманными, а тебе служили опорой твои папоротники, твои пчелы, твои цикады, твои звезды, ты прислушивалась к кваканью лягушек, ты черпала уверенность во всем, что жило вокруг тебя в ночной тиши, что росло и тянулось в тебе самой навстречу такой непостижимой и неизбежной судьбе.
И так как луна стояла уже высоко и приходило время сну, ты затворяла окно, и луна отражалась в стекле. И мы говорили, что ты захлопнула небо, как окно, и заперла в нем луну и горсточку звезд, потому что с помощью всех символов, всех ловушек мы старались завлечь тебя в мир, скрывающийся под видимостью вещей, на дно океанов, куда нас влекло наше беспокойство.
«…Я снова обрел родник. Чтобы отдохнуть с дороги, мне необходима была она. Она есть. Другие… Есть женщины, которых после любовных ласк мы отбрасываем далеко к звездам, о которых говорим, что они всего лишь создания нашего сердца. А Женевьева… ты помнишь, мы называли ее обитаемой. Я обрел ее, как обретают смысл вещей, и я иду рядом с ней в мире, открывающемся мне в своей внутренней сути…»

Она приходила к нему из вещей. После тысячи разводов она служила ему посредницей в тысяче браков. Она возвращала ему эти каштаны, этот бульвар, этот фонтан. В каждой вещи опять была заключена тайна, которая была ее душой. Этот парк не был больше причесан, подстрижен и подметен, как для американского туриста: в его аллеях царил беспорядок – сухие листья, потерянный носовой платок, который оставляют после себя любовники. И этот парк становился западней.

II

Она никогда не говорила Бернису о своем муже Эрлене, но в тот вечер:
– Жак, у нас сегодня скучный обед, много людей: приходите, мне будет не так одиноко.
Эрлен любит жесты. Слишком. К чему эта маска самоуверенности, которую он сбрасывает с близкими? Она с раздражением наблюдает за ним. Этот человек играет роль, которую сам сочинил. И не из тщеславия, а чтобы уверовать в себя.
– Ваше замечание, мой друг, весьма справедливо.
Женевьева отворачивается: ей противны этот закругленный жест, этот тон, этот напускной апломб!
– Гарсон! Сигар!
Она никогда не видела его таким деятельным, словно опьяненным собственной властью. Можно подумать, что с ресторанных подмостков он правит вселенной. Одно его слово родит истину и опровергает ее. Одно его слово, доходя до гарсона, до метрдотеля, приводит их в действие.
Женевьева чуть морщит в полуулыбке губы. К чему этот званый обед? К чему вот уже полгода это увлечение политикой? Эрлену кажется, что достаточно зарядиться какими-то сильными идеями, усвоить какие-то сильные принципы, и он уверует в свои силы. И тогда, в восхищении, он чуть отходит от собственной статуи и любуется собой.
Она не принимает участия в этой игре, она обращается к Бернису:
– Ну, блудный сын, расскажите мне о пустыне… Когда же вы наконец вернетесь к нам навсегда?
Бернис смотрит на нее.
Бернис угадывает в ней ту пятнадцатилетнюю девчонку, которая, как в волшебных сказках, улыбается ему сквозь черты этой незнакомой женщины. Того ребенка, который хочет притаиться, но каждым движением выдает себя: Женевьева, я не забыл своего колдовства. Вас надо обнять, стиснуть так, чтобы вам стало больно, и тогда та девочка всплывет на поверхность и будет плакать…
Теперь мужчины склоняют к Женевьеве свои белые манишки, они играют в обольстителей, словно женщину можно завоевать идеями, принципами, словно она может быть наградой в таком соревновании. Ее муж тоже пускается в любезности, и ночью он опять воспылает к ней страстью. Он снова влюблен в нее, когда она вызывает желание в других.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я