https://wodolei.ru/catalog/installation/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Наше движение было создано, чтобы в годину острейшей смуты оказать ей величайшую помощь. Ныне, когда нация с ужасом взирает на надвигающееся красное чудовище – зловонную еврейскую гидру, – наше движение принесет ей избавление».
Чей-то голос предлагает ему заткнуться. Внезапно трамвай резко тормозит, и потерявший равновесие толстяк падает и исчезает в толпе. Слышатся смех, шиканье, громкие протестующие голоса. Кто-то вопит.
Абель. Что он говорил?
Мануэла. Он читал речь, которую только что произнес некто по имени Гитлер. Этот Гитлер сказал, что час пробил, что ко всем запуганным снизойдет спасение, что их спасет он – он и его движение.

14

В изразцовой печи весело поблескивает огонь; в комнате тепло. Мануэла и Абель зажгли даже пару свечей. Покончив с едой и питьем, они сидят за столом. Из трубы граммофона льются звуки модного танго. За чашкой кофе – крепкого и натурального – оба попыхивают маленькими сигарками.
Мануэла. А помнишь, как мы застряли в Дамаске
и как мы оба – Макс и я – заболели желтухой?
Абель. Ну и что?…
Мануэла. Нам тогда чертовски не везло.
Абель. Да, помню.
Мануэла. А помнишь, что в тот раз сделал Макс?
Абель. Нет. А что он, собственно, сделал?
Мануэла. Сейчас я попробую сделать то же самое. Берем лист бумаги и делим на две колонки. Вверху одной пишем: «Хорошо», вверху другой: «Плохо». Начнем со всего, что плохо. Потом подумаем о том, что хорошо. Улавливаешь? Нечего тебе усмехаться. Ну давай, Абель. Что плохо? Много чего. Мы ушли из цирка. Макса больше нет. Нас обокрали. На душе у тебя кошки скребут, хотя ты и сам не понимаешь почему. На дворе ноябрь. Если мы заплатим за квартиру, нам не хватит на еду. Если оставим деньги на еду, нечем будет платить за квартиру. Что еще плохо? Люди вокруг потеряли надежду. Это заразительно. Каждый сегодня боится, что его убьют, что убьют его детей, женщины боятся, что их будут пытать, насиловать… Все это в колонку «плохо». А теперь хорошее. Хорошо, что мы вместе и что мы заплатили за квартиру вперед – за весь ноябрь. Это очень хорошо. Я добуду у знакомого поставщика еще дров, так что мы не умрем от холода, – это тоже хорошо. У меня есть работа – это самое лучшее. Поскольку за квартиру заплачено, мы сможем весь ноябрь сводить концы с концами. Что еще хорошего? (Пауза.) Может, он тоже не так уж плох, этот Гитлер, о котором кругом столько говорят? Хотя, конечно, такие, как ты, ему не по нутру, ведь ты еврей. Нет, придется нам вычеркнуть Гитлера из колонки «хорошо». Не пойму, с чего это вдруг евреи стали во всем виноваты.
Абель. Я скажу тебе с чего. У евреев – тугая мошна. Они выжимают все соки из тех, кто попроще. Во всем мире они держатся друг за друга, сосредоточив у себя все, что простые люди откладывали годами. А поскольку евреи наложили лапу на всю деньгу, какая только есть, они и хозяева. Все прочие оказываются у них в услужении. Всюду евреи обжуливают простодушных, добрых, честных трудяг. И в конце концов те приходят в отчаяние и начинают их ненавидеть. Чего проще, а? Ведь стоит самому обыкновенному человеку завидеть еврея, как его подмывает пристукнуть его. Тоже понятно? Даже мне это понятно, а ведь я сам еврей. Евреи – это яд, болезнь, извращение природы, их надо искоренить. В ту колонку, куда у тебя занесено все плохое, можешь приписать, что Берлин кишит евреями – мужчинами, женщинами, детьми. И вот что я еще тебе скажу, Мануэла, хотя тебе этого и не понять: здешняя фрау Холле – она тоже еврейка. Едва поглядев на меня, она уже знает, что мне не везет, что я без работы, что мне податься некуда. Она видит меня насквозь, и меня это пугает. Она прознала также – черт знает откуда, – что в кармане у меня доллары. И вот она вытягивает из меня несколько долларов, а я ненавижу ее за это и думаю про себя: «Ах ты мерзкая горбатая жидовка, удавить бы тебя!» Все время она щебечет о том, что ты чудесное создание, что ей тебя до слез жаль и что тебе до беды недалеко. И тут же принимается угрожать мне, потому что хочет сохранить тебя для себя, а я оказался между нею и тобой. Потому она и сдирает с меня непомерную квартплату, а я стою перед ней как дурак. Мы оба – евреи, и мы ненавидим друг друга и ущемляем друг друга; а приди завтра кто-нибудь и прирежь нас обоих, так ему еще спасибо скажут. И вот что я тебе еще скажу: я – еврей, чья совесть нечиста. Может, я и в самом деле паразитирую на других, может, я и в самом деле проклятый извращенец? Может, и правда то, в чем нас обвиняют? Где-то глубоко во мне гнездится червь сомнения, против которого я бессилен. Меня так и подмывает подойти к какому-нибудь дюжему, непробиваемо тупому немецкому полицейскому и сказать: «Будьте добры, задайте мне хорошенько, всыпьте мне по первое число, накажите меня, если нужно, убейте меня. Но накажите меня так, чтобы я наконец избавился от страха, терзающего меня день и ночь. Врежьте мне так, чтобы я по-настоящему почувствовал, что такое боль. Ведь все равно в ней не будет и половины той боли, с которой я вынужден жить изо дня в день». Так что, видишь, и весь мазохизм-то мой самого что ни на есть еврейского свойства.

15

Одиннадцать тридцать вечера в понедельник, 5 ноября. Переоборудованный в кабаре гараж полон посетителей: они сгрудились вдоль стен, взгромоздились на стойку бара. В зале душно; запах плесени, пота и грязи успешно борется с густым облаком табачного дыма.
Все замерло. Скрипка и фортепиано старательно выводят хнычущее пианиссимо. На подмостках – гвоздь вечерней программы: эротическая сцена, которую в полутьме разыгрывают две тощие фигурки (одна в мужском, другая в женском костюме), слабо освещенные синими и красными огнями рампы. Они движутся как тени, походя извергая непристойности и издавая возгласы наигранной похоти. Вот ритм их движений ускоряется, пыхтение и звук копошащихся на мягкой квадратной постели тел становится громче. Наконец оба испускают торжествующий крик, рампа гаснет, занавес рывком сдвигается, с облегчением трубит оркестр, и двое исполнителей, выйдя на авансцену, раскланиваются под лучом прожектора. Выясняется, что в роли мужчины выступала женщина, а в роли женщины – мужчина, и убедившаяся в своем заблуждении публика бурно реагирует: кто – смеясь и аплодируя, кто – громко выражая свое разочарование. Тем временем любовную пару сменяет высокий худой человек в потертом красном смокинге, поющий о том, что жизнь прекрасна, любовь чудесна, но нет ничего на свете милее родного дома. Официанты и официантки, отступившие на задний план во время предыдущего номера, вновь деловито снуют между столиками, принимая заказы. Абель, на сей раз трезвый, прокладывает себе дорогу к боковой двери на сцену. Освещение гаснет. Ненадолго зал погружается в непроницаемый мрак. Администратор призывает посетителей сохранять спокойствие, оставаться на своих местах. Почти тотчас же то в одном, то в другом уголке вспыхивают робкие огоньки. Люди вновь начинают переговариваться и смеяться. На сцену выскакивает конферансье, оглушающий публику каскадом анекдотов, один другого забористее. Его то и дело перебивает напарник со свечой, водруженной на лысую голову, рекомендующий посетителям продуктивно воспользоваться темнотой в собственных интересах. Девушки в баре, откровенничает он, охотно пойдут им навстречу. Общее веселое настроение скоро восстанавливается.
В узком проходе за сценой царит полная тьма. Абель ощупью пробирается к маленькой уборной Мануэлы, стучит в дверь и, не дожидаясь ответа, входит. Комнатка слабо освещена одной свечой. Мануэла, в платье для сцены, прислонилась к стене. Со стула у туалетного столика поднимается мужчина. Лицо его в тени, но Абель сразу же узнает его.
Ханс. Я только что узнал о смерти вашего брата.
Абель. Что вы здесь делаете?
Ханс (улыбаясь). Я забежал перекинуться парой слов с Мануэлей. Надеюсь, вы не возражаете. Вообще-то говоря, я частенько здесь бываю. Холостяку вроде меня порой приходится скучновато наедине с самим собой, а живу я всего в пяти минутах отсюда. Я как раз спрашивал Мануэлу, не согласитесь ли вы оба как-нибудь вечерком заглянуть ко мне на скромный ужин и стаканчик вина.
Мануэла. С удовольствием.
Абель. Убирайтесь к черту.
Ханс. Ну, не буду досаждать вам своим присутствием. (Он говорит это почти смиренным, извиняющимся тоном. Жмет руку и кланяется Мануэле, затем с улыбкой оборачивается к Абелю. Когда тот отворачивается, он не без сожаления пожимает плечами, кивает Мануэле и уходит.)
Абель. У тебя есть сигареты?
Мануэла. На столе.
Абель закуривает и садится на шаткий стул.

16

Около двух часов пополуночи они возвращаются домой и неслышно прокрадываются по прихожей. В комнате фрау Холле еще горит свет, и им не хочется привлекать ее внимание.
Фрау Холле. Кто там?
Мануэла. Мануэла.
Фрау Холле. Ты не одна?
Мануэла. Это герр Розенберг.
Фрау Холле. Зайди ко мне на минутку, Мануэла.
Мануэла. Я ужасно устала, фрау Холле. Нельзя ли отложить это до завтра, до обеда?
Фрау Холле. Я хочу поговорить с тобой сейчас. Примиряясь с неизбежным, Мануэла заходит в комнату фрау Холле. Абель видит, как она останавливается у изножия кровати.
Боли не дают мне заснуть. Кроме того, у меня на душе неспокойно.
Мануэла. Это как-нибудь связано со мной? Фрау Холле. Раньше тебе бы не пришло в голову задать такой вопрос, Мануэла.
Мануэла. Я ужасно устала и, по-моему, простудилась. Хочется лечь поскорее… Фрау Холле. Это касается герра Розенберга. Мануэла. Да?
Фрау Холле. Я не могу допустить, чтобы он долее оставался в моем доме. Он производит впечатление человека высокомерного и ненадежного. Кроме того, власти не одобряют, что я разрешаю жить в одной комнате людям, не состоящим в браке. Герру Розенбергу придется завтра же съехать. Мануэла. Но ведь он заплатил за месяц. Фрау Холле. Вот эти деньги. Я поменяла их на марки. Держать доллары запрещено законом. Ты должна бы это знать, Мануэла.
Мануэла. Если съедет герр Розенберг, съеду и я. Фрау Холле. Ты поступишь, как сочтешь нужным. Мануэла. Завтра мы оба съедем. Фрау Холле. Что касается тебя, Мануэла, тебе нет никакой необходимости спешить. Мануэла (плача). По-моему, ты омерзительна. Ты проклятая старая ведьма! Она вылетает из комнаты прямо в объятия Абеля. Он крепко прижимает ее к себе, давая выплакаться вволю. Фрау Холле (издали). Мануэла! Мануэла. Пошла к черту! Когда они наконец оказываются у себя в комнате, Мануэла швыряет на стол сумочку и большой пакет с деньгами и принимается расхаживать взад и вперед. Абель, не выпуская из рук шляпы, плюхается на стул. Внезапно Мануэла разражается смехом, ударяя рукой по столу, уставленному грязными тарелками.
По-моему, в колонке «хорошо» скоро совсем ничего не останется. Не говоря ни слова, Абель поднимается и начинает убирать со стола. Она подходит к нему, останавливает и, не давая высвободиться, стискивает в своих объятиях.
Мы выкрутимся, выкрутимся, вот увидишь. Абель не отвечает.
Пока будем держаться вместе.
Абель. Что делал Ханс Вергерус в твоей уборной?
Мануэла (с вымученным смешком). Ты уж не ревнуешь ли?
Абель. Ты спала с ним?
Мануэла. Да.
Абель. Часто?
Мануэла (удрученно). Ну, Абель, не надо.
Абель. Я хочу знать.
Мануэла. Раза три, наверно. А может быть, четыре. Не помню.
Абель. Он платил тебе?
Мануэла. Нет. А вообще-то да. Один раз.
Абель. Почему только раз?
Мануэла. Не знаю.
Абель. Я хочу знать.
Мануэла. Наверно, я его пожалела.
Абель. Ты что, влюблена в него?
Мануэла. Не знаю.
Абель. Не знаешь?
Мануэла. Мне жаль его. Он мне нравится. По-моему, ему не хватает тепла, нежности…
Абель. О! Вот как? Ну-ну…
Мануэла. Абель, будь со мной подобрее, помягче!
Прошу тебя. Важно одно: чтобы мы с тобой были добры друг к другу.
Абель не отвечает. Потерянно блуждая по комнате, они начинают раздеваться, рассовывают по углам вещи. Наконец оба лежат рядом на узком диване. Мануэла гасит свет.
Абель. Ты вся горишь. Должно быть, у тебя температура.
Мануэла. Это пройдет, только бы мне выспаться. Я ведь никогда не болею.

17

Вдоль берега образовалась тонкая, кромка льда. Ее тут же разбивают и смывают грязные, черные воды. В холодной ночи мерзнут тяжелые, обшарпанные громады домов, нетопленых, полных спящими, бодрствующими, плачущими, дрожащими, снедаемыми страхом людьми. Колючий ветер продувает насквозь казармы, заводы, вокзалы, церкви, школы, гуляет по бесконечным улицам, овевает кладбища и монументы.
В районе Бранденбургских ворот несут дежурство полицейские Шварц и Ауэрбах. Внимание их привлекает что-то темное и неподвижное, притулившееся у подножия Триумфальной арки. Они переходят широкую асфальтированную улицу. С близкого расстояния различима фигура сидящего человека, прислонившегося к каменной стене. Подойдя вплотную и направив на него свет своих фонарей, они обнаруживают, что у человека нет головы.

18

Во вторник, 6 ноября, газеты полны тревожных слухов и мрачных предсказаний. Правительство явно не способно совладать с кризисом, и кровавое столкновение конфликтующих общественных групп представляется неизбежным. В то же утро весь город остается без молока. Многие продовольственные магазины не открываются, так как продавать нечего. Рейхсмарка практически перестала существовать: кипы бумажных ассигнаций принимают на вес, не обращая внимания на обозначенное на них достоинство. Однако, несмотря на все это, берлинцы по-прежнему работают: воздух прорезают фабричные сирены, трамваи и поезда курсируют под проливным дождем, сердитые управляющие выговаривают за опоздание невезучим служащим, школьники корпят над главами Ксенофонтова «Анабасиса» или зубрят английскую грамматику, домохозяйки моют полы и опустевшие кухонные полки, полицейские обходят свои участки, деловые люди делают дела, проститутки трудятся во славу своей профессии, актеры репетируют, симфонические оркестры концертируют, могильщики роют могилы, солдаты маршируют, медики диагностируют, а подчас и оперируют.
Во вторник, 6 ноября, в Берлине появляется на свет несколько сотен детей и несколько меньшее число людей умирает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я