laufen pro new
Ингмар Бергман
Змеиное яйцо
Ингмар Бергман
Змеиное яйцо
Каждый человек – пропасть: глянешь – голова закружится… Слова Войцека из драмы Г. Бюхнера «Войцек». См.: Георг Бюхнер. Пьесы. Проза. Письма. М., «Искусство», 1972, с. 201. Перевод Е. Михелевич.
Георг Бюхнер
1
Берлин поздним вечером в субботу 3 ноября 1923 года. Ледяной пронзительный ветер насквозь продувает плохо освещенную Альбертштрассе, бесконечными кварталами протянувшуюся на юго-запад от скотобоен. Пачка сигарет стоит тринадцать миллионов марок, и простые люди почти утратили веру в настоящее и будущее.
Домой, сильно навеселе, возвращается Абель Розенберг. Он почти бежит: тонкое летнее пальто – не лучшая защита от ветра. Дом, где Абель снимает меблированную комнату, приютился в узком тупике. Столовая на третьем этаже полна народу. Там в полном разгаре семейное торжество: возгласы, смех, танцевальная музыка. Из кухни, где над ужином священнодействует хозяйка, фрау Хемзе, со своими несколькими подругами, доносится острый, непривычный запах готовящихся блюд.
В привратницкой, у конторки (на этот вечер уже опустевшей), Абель снимает с доски ключ от своей комнаты, быстро взбирается по лестнице на четвертый этаж, свернув за угол, оказывается в коротком коридоре, провонявшем чадом и клозетом, на ощупь отыскивает замочную скважину и входит в комнату.
В комнате зажжен верхний свет – неяркая лампочка под фарфоровым абажуром с бисерной бахромой. На незастланной постели – брат Абеля, Макс. Он покончил с собой выстрелом в рот. Его затылок разлетелся на куски; кровь и мозг разбрызгались по стене и постели. Макс сидит слегка откинувшись назад, глаза полузакрыты, рот широко раскрыт. Рука его еще крепко сжимает большой армейский пистолет. Снизу, из столовой, слышится оживленный шум, музыка.
2
Местный полицейский участок на следующий день, 4 ноября. Сквозь грязные окна, выходящие во двор с голыми деревьями, пробиваются лучи бледного осеннего солнца.
С кружкой кофе в руке, позевывая, в приемную входит инспектор Бауэр – грузный широкоплечий мужчина с рыжими волосами и бородой.
Абель тотчас же поднимается со стула и протягивает ему руку, которую инспектор демонстративно не замечает. Он садится за стол, повернувшись спиной к Абелю, не спеша отхлебывает кофе, разглядывая играющих во дворе детей. От камина исходит удушающий жар. Затем появляется секретарша. Она сухо кивает Абелю и садится с блокнотом и карандашом наготове. Ей около сорока; короткая стрижка; ни следа косметики. Безупречно белая блузка плотно обтягивает матерински раздавшуюся грудь.
Инспектор разворачивается на сто восемьдесят градусов на своем вращающемся стуле, с легким стуком ставит на стол кофейную кружку и испытующе смотрит на Абеля.
Бауэр. Итак, вы совсем не говорите по-немецки.
Абель отрицательно качает головой.
Чертовски досадно. У фройляйн Дорст пропало воскресенье. (Указывает на секретаршу.)
Абель. Мне очень жаль.
Бауэр. Ваше имя?
Абель (сообщает анкетные данные). Абель Розенберг; тридцать пять лет; родился в Канаде; родители – датчане по национальности. Мы – мой брат Макс, его жена Мануэла и я – приехали в Берлин месяц тому назад; нет, это было в конце сентября. Макс повредил себе руку, и мы не могли больше работать. Мы цирковые артисты. Выступали с номером на трапеции. Бауэр заглядывает в портсигар: в нем две сигары – целая и наполовину выкуренная.
Фройляйн Дорст что-то рисует в блокноте. Бауэр зажигает начатую сигару и попыхивает ею.
Бауэр. У вашего брата были какие-нибудь причины для самоубийства? Депрессия? Несчастная любовь? Алкоголизм? Наркотики? Истерия? Общая неудовлетворенность жизнью?
Абель. Не знаю.
Бауэр. Иными словами, необъяснимое побуждение? Ну что же, случается и такое. Вы поставили в известность его жену?
Абель. Я пытался – вчера вечером и еще раз сегодня утром, но никак не мог ее поймать.
Бауэр. Вы ведь жили вместе?
Абель. Нет. Мануэла и Макс развелись два года назад. Когда нас уволили из цирка, Мануэла нашла себе работу в кабаре. Я заскочу к ней после обеда. По воскресеньям кабаре открывается в три.
Бауэр. Могу я – это простая формальность – взглянуть на ваши документы?
Абель. Пожалуйста.
Бауэр. Благодарю вас. (Уткнувшись в документы.) Как вы собираетесь оплачивать похороны?
Абель. У нас кое-что отложено. Бауэр. Отлично. (Невзначай.) Вы еврей? Абель. Но…
Бауэр. О, не имеет значения. Я только полюбопытствовал, герр Розенберг. (Возвращает Абелю паспорт и визу.) Будем считать допрос оконченным. Что вы намерены делать дальше?
Абель молчит, пожимает плечами.
Как долго вы собираетесь пробыть в Берлине?
Абель. Пока не знаю.
Бауэр. Как вам известно, в городе отчаянная безработица. У нас не любят, когда иностранцы захватывают немногие имеющиеся рабочие места.
Абель. Да, я знаю.
Бауэр. После войны наши скудные ресурсы на социальное обеспечение совсем истощены. Не рассчитывайте, что кто-то позаботится о вас, когда у вас кончатся деньги.
Абель. О нет, разумеется.
Бауэр. До свиданья, герр Розенберг.
Абель. До свиданья, инспектор. До свиданья, фройляйн Дорст.
3
После допроса Абель направляется в ресторан, где обычно обедает. Половина второго; с реки поднимается холодный, сырой туман; над пустынными, бесконечными улицами разносится звон колоколов соседней церкви святой Елизаветы.
За спиной Абель слышит чьи-то шаги. Не оборачиваясь, он ускоряет ход, но идущий по пятам нагоняет его и берет под руку. Повернув голову, Абель видит перед собой усталое лицо с огромным носом и тяжелыми мешками под черными колючими глазами.
Холдинге р. Дьявольски спешим, не так ли? Собираемся пообедать? Я тоже. Пошли, я угощаю. Как дела, дорогой Абель? Как Макс и Мануэла? Рука у него скоро заживет, как ты думаешь? Знаешь, нам здорово недостает вас троих. Цирк просто плачет по вас. Ты, конечно, недоумеваешь: что это он, мол, делает здесь, в Берлине, когда вся труппа в Амстердаме? Приглядываю новые номера, мой мальчик. Сейчас я могу заполучить любую знаменитость, какую только душе угодно: ведь все знают, что я плачу долларами. Каждый вечер у нас аншлаг. Да арендуй я сарай вдвое больше теперешнего, и то он будет забит до отказа.
Они входят в ресторан, в это время дня полный посетителей. Это заведение довольно высокого класса со следами былой имперской роскоши. За оранжерейными пальмами несколько музыкантов в поношенных фраках выводят мелодию томного вальса. Вокруг Холлингера и его спутника тотчас же начинают суетиться метрдотель и официанты. Их проводят к столику в нише, задрапированной красным засаленным шелком. На стенах – картины, изображающие чувственные женские тела. Треснувшее бра с двумя сонными лампами отбрасывает теплый свет на стол, покрытый чистой, но потрепанной полотняной скатертью. Едкий запах сырой плесени успешно соперничает с ароматами блюд и табачным дымом. Холлингер заказывает овощной суп и жаркое из зайца – единственное, что внушает доверие в воскресном меню, бутылку шнапса в ведерке со льдом и две кружки пива.
Людям нужен цирк. Все летит к чертям. Не за что уцепиться. Послушай, что я вычитал утром в газете. Да, ты же не знаешь немецкого. Ладно, попробую перевести. (Холлингер извлекает из кармана субботний выпуск «Фёлькишер беобахтер», листает, наконец находит место, отчеркнутое карандашом.) Послушай-ка. (Читает вслух.) «Грядут страшные времена. Со всех сторон протягиваются к нашему горлу окровавленные руки обрезанных язычников-азиатов. Истребление христиан, учиненное евреем Изаскаром Цедерблюмом, могло бы заставить покраснеть Чингисхана. Свора жидов-террористов, натасканных на гнусное ремесло насильников и убийц, хозяйничает в стране, вздергивая на передвижные виселицы честных жителей городов и сел».
Холлингер умолкает и глядит на Абеля поверх очков, сползших на кончик его узкого ястребиного носа. Его тонкие губы растягиваются в улыбке, обнажая гнилые пожелтевшие зубы. Быстро захмелевший Абель отвечает собеседнику непонимающим взглядом. Холлингер возвращается к статье, пропускает несколько строк и находит нужное место.
Холлингер (читает). «Или вы хотите сначала увидеть, как тысячи ваших сограждан повесят на фонарных столбах? Вы будете выжидать, пока в вашем городе, как в России, начнут свою кровавую работу большевистские комиссары? Будете выжидать, пока не споткнетесь о тела ваших жен и детей?» (И вновь Холлингер испытующе смотрит на своего друга-циркача. Не добившись никакой реакции, он зачитывает последнюю фразу статьи.) «Сегодняшнее существование – это существование, исполненное великого страха». Тебе нужны деньги? Могу одолжить. Вот, пожалуйста, здесь шестьсот миллионов. Мне они ни к чему: завтра я уезжаю в Амстердам, нет никакого смысла их менять. В любом случае мне за них ничего не дадут. В четверг я был в Мюнхене. Там поговаривают о революции – о революции справа, мой дорогой Абель. (Холлингер опять улыбается, и в его колючих черных глазах внезапно сквозит усталость. Он допивает свой шнапс и снова наливает себе и Абелю.) Под страхом затаилась адская злоба. Сегодня все запуганы, запуганы до безумия. Робкие мелкие чиновники и их благонравные жены, солдаты, слоняющиеся вокруг казарм и мечтающие вновь оказаться на войне, обнищавшие крестьяне, ничего не получающие за свои продукты, учителя, переставшие верить в то, что написано в учебниках, – все они объяты страхом, и их страх скоро перерастет в ярость. Хочешь ты дожить до этого дня, мой дорогой Абель? Разумеется, не хочешь. И ты скорее предпочтешь – если, конечно, тебя еще до того не уничтожат, – ты скорее предпочтешь проделывать свои цирковые трюки на Южном полюсе, чем здесь, в Берлине, когда робкие восстанут и их страх обратится в ярость. (Оскалив в улыбке длинные желтые зубы, Холлингер дышит в лицо Абелю винным перегаром. Он распахивает пиджак: становится виден пистолет, который он носит в жилетном кармане, слева под мышкой.) Что бы ни случилось, меня живым никто не возьмет. Никто не отрежет мне сам знаешь что, в этом можешь быть уверен, мой дорогой Абель. Ну, за тебя, мой мальчик, мой ловкий маленький акробат. Мы выпутаемся, вот увидишь. Цирк – он всегда при деле. Поверь папе Холлингеру! Но почему ты молчишь, мой дорогой Абель?
Абель. Я слушаю. То, что вы говорите, интересно. Но, откровенно говоря, мне на все это наплевать. Я раскачиваюсь на трапеции, ем, сплю с девками. Чего же еще, черт побери, вы от меня хотите? Не верю я всей этой политической трескотне. Евреи так же глупы, как и все остальные. Если еврей попадает в беду, он сам в этом виноват. Он попадает в беду по собственной глупости. А я – я не так глуп, хоть я и еврей. Я не намерен попадать в беду. Так-то вот, папа Холлингер. Спасибо за обед и за деньги. Мне пора бежать. В четыре я встречаюсь с Мануэлой.
4
В кабаре «У голубого осла» идет вечерняя воскресная программа. Зал (для этой цели переоборудован бывший гараж) длинной изогнутой кишкой протянулся внутри здания. За составленными почти вплотную столиками разместились немногочисленные посетители, в основном пожилые мужчины. К застрявшему в узком дверном проеме бару прилипли три официантки. Они курят и болтают друг с другом. Забившийся в оркестровую яму оркестрик, несмотря на свою малочисленность, производит на удивление много шума. Со сцены, скорее напоминающей вдвинутый в узкую стену гардероб, молодая женщина пытается перекрыть своим голосом аккомпанемент. Она поет песенку о том, что где-то есть детка, у которой есть конфетка; детка добра и мила, так что если вам достанет ума, она позволит вам попробовать свою конфетку. Эти слова певица сопровождает непристойными телодвижениями, далекими, впрочем, от профессиональной слаженности. Высокая, худая, она кажется нескладной в плохо сидящем на ней платье с турнюром. Небрежно надетый на ее голову голубой парик усиливает это впечатление.
Абель, еще не вполне протрезвевший, нетвердым шагом направляется к бару, дружески приветствует официанток и, получив свою кружку пива, плюхается на ближайший стул. В кабаре холодно и сыро, пахнет кислой капустой и дохлыми мышами.
Когда девушка на сцене жестом, в котором нет и намека на элегантность, сбрасывает последнюю деталь своего туалета, на всеобщее обозрение предстает ее худая, но хорошо сложенная фигура с широкими плечами и высокой округлой грудью. Оркестр разражается бурей звуков, и две половинки фиолетового шелкового занавеса с аппликациями эротического свойства судорожным рывком сдвигаются.
Кто-то один аплодирует; большая часть зала хранит молчание. Оркестранты, как бы обессиленные недавним крещендо, на несколько секунд замирают в неподвижности. Абель Розенберг встает и протискивается к узкой двери рядом со сценой. В тот же миг оркестр, вновь собравшись с силами, оглашает помещение бравурными звуками марша. Занавес раскрывается, и взорам зрителей являются четыре девицы в гвардейских мундирах, с голыми ляжками и в блестящих киверах с перьями. Маршируя взад и вперед по сцене, сверкая черными сапожками на высоких каблуках, они поют – вернее, выкрикивают – что-то о старой гвардии, которая, с кем воевать ни придется, никому не сдается.
Абель Розенберг спускается на несколько ступенек, пригибается, чтобы не задеть головой протекающие водопроводные трубы, стучит в некрашеную деревянную дверь и входит в тесную комнатушку, всю обстановку которой составляют вделанный в стену стол, накрытый рваной клеенкой, потрескавшееся зеркало, два скрипучих стула, умывальник и бадья с мутноватой водой. Некрашеную фанерную перегородку украшают вырезки из журналов.
Только что певшая на сцене девушка уже успела набросить на себя перепачканный гримом халат, грубой вязки джемпер и большую шаль. Когда входит Абель, она натягивает толстые шерстяные чулки.
Лицо ее светлеет, но тут же становится серьезным.
Мануэла. Что-нибудь случилось?
Абель. Когда я вернулся… вчера вечером… Макс застрелился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11