https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x100cm/
– Два больших пузырька…
* * *
Я вернулся домой и прошел в свою комнату, минуя кухню. Раймонда была полностью поглощена приготовлением папассини.
На какой-то миг я подумал, что надо все бросить, уйти от всего. «Эй, давай, Бустиа, – уговаривал я сам себя, – воспользуйся этим погожим деньком, поброди, посиди на своем „милом пустынном холме“. Ты ведь дождаться не мог, чтобы дождь прекратился, что же ты теряешь время?» Да, хорошо было бы пройтись до холма Сант-Онофрио, чтобы привести мысли в порядок, стряхнуть усталость, раз уж дождь больше не льет. Но я никуда не пошел. Вместо того я направился в маленький коридор к стенному шкафу, достал оттуда чистые рубашки, отбеленные с содой. Войдя к себе в комнату, надел одну из них. Я уселся на пол. В правой руке я держал пузырек с чернилами. Я обильно полил чернилами левое запястье, затем перехватил пузырек левой рукой и проделал то же самое с правым запястьем. Я пробовал снова и снова, но, как я ни старался, мне никак не удавалось не испачкаться чернилами. Дважды, перекладывая пузырек из одной руки в другую, я запачкал рубашку на животе. Тогда я решил, что должен повторить свой эксперимент, стараясь при этом держать руки как можно дальше от груди.
И что же – рубашка остается чистой, но пачкаются брюки на коленях.
Моя мать вошла в комнату как раз в этот момент. Вопль, который она издала, я вряд ли когда-либо смогу забыть, как не забуду и выражения ее лица в те секунды, пока я пытался встать с пола и все ей объяснить.
* * *
Поли встретил меня с улыбкой:
– Не знаю почему, но я был уверен, что мы скоро встретимся снова… Что с вашими руками?
– О, пустяки, просто чернила… – равнодушно бросил я в ответ, а потом выпалил:– Филиппо Танкис не совершал самоубийства.
Выражение, появившееся на лице старшего инспектора Поли, как только он смог переработать полученную дозу информации, несомненно, представляло бы огромный интерес для профессора Пулигедду, я имею в виду особенности восприятия цветовой гаммы. Оправившись от изумления, он скептически хмыкнул:
– Ну да, рассказывайте сказки.
– Я попросил, чтобы мне показали одежду, которая была на Филиппо Танкисе в момент предполагаемого самоубийства: на коленях, на бедрах и на уровне лодыжек брюки оказались совершенно чистыми, то есть спереди не было ни капли крови. И рубашка спереди тоже оказалась чистой… это сходится, а вот с брюками ничего не получается… нет, что-то не так…
– И что же это с ними не так, дорогой адвокат? Убежали в испуге, когда услышали, как вы бредите?
Я замолчал на секунду.
– Это серьезные вещи, тут не над чем смеяться.
– Этого я и опасался, – посетовал Поли.
– Я сам пробовал: я имитировал самоубийство. Ничего не получается: чтобы не запачкать рубашку, приходилось в любом случае измазать брюки. Невозможно вскрыть вены, не запачкав спереди или рубашку, или брюки. Попробуйте проделать это сами!
– Как, здесь?! – спросил Поли. Он даже вскочил со стула.
– Вот именно, прямо здесь: я проделал это у себя дома. Взял и сел на пол. Выбор места не имеет значения, а вот способ, напротив, играет важную роль. Смелей, представьте, что вы перерезаете себе вены, как вы будете действовать?
Поли растерянно взглянул на меня, но все же сел на пол перед своим письменным столом.
– Чем только мне не приходится заниматься по вашей прихоти! – заметил он и попытался было встать.
– Смелей, давайте! – подбадривал его я. – Если я окажусь не прав, вы меня целый месяц не увидите!
– Весьма соблазнительная перспектива. Что я должен делать?
– У вас нож в левой руке…
– Я подношу нож к правому запястью и режу.
Вытягивая вперед обе руки, он стал театрально изображать, как он бы это сделал.
– Хорошо, теперь учтите, что происходит обильный выброс крови, она брызжет повсюду. Теперь что вы делаете?
– Я перехватываю нож правой рукой…
– Стоп! – закричал я. Инспектор застыл как tableau vivant.
– В этот момент ваши брюки уже испачканы: кровь хлещет из раны на запястье…
Поли пробовал по-разному, из всех положений – всегда одно и то же, ничего не получалось. Я в этом не сомневался.
– Вот ведь хитрый дьявол! – Совершенно раздосадованный, он вскочил на ноги. – И что это значит?
– А значит это то, что он не совершал самоубийства, посудите сами: брюки – чистые, значит, никакого самоубийства! – торжественно произнес я. – Филиппо Танкиса оглушили сзади ударом по голове, а затем ему помогли стать самоубийцей.
Горы уже облачились в пурпурные одежды, как всегда в дни рождественского поста; они потонули в молодом вине небес.
С вершины своего холма, восседая, как обычно, на скамье, высеченной прямо из скальной глыбы, я приветствовал землю: Са-де-Муредду, Са-де-Ледда, Терра-Руйа, Молименту. Они сверкали, как слюда и опалы.
Алая призма свела все богатство палитры к одному цвету. Переливался рубинами воздух, густой, как раскаленное дыхание паровоза. Это напоминало кричаще яркую мазню одержимого безумием художника.
Куда бы ни обратился мой взгляд, от Ортобене до Кукуллио, я видел повсюду лишь однообразно густые, насыщенные цвета: переход от темных тонов оранжевого и фиолетового на вершинах к темно-розовому на спусках, а потом и к темно-красному оттенку в долинах.
Сверху земля казалась ведром, наполненным овечьими внутренностями: словно зарезали к празднику овцу, а требуху собираются варить с картошкой.
Облака трепетали и клубились над моей головой, как пульсирующие сердца.
Я уже бежал к дому, когда меня застиг дождь.
Крупные тягучие капли крови и мокроты, с зернышками пустынных песчинок, растеклись по тропинке и по измученной листве.
Оболочка небес не выдержала, и вот вся эта краснота обрушилась прямо на нас.
Теперь потоки текли по склонам невыносимо медленно: вода была густой и жирной от глины и песка.
Африканский феномен: пустыня льется нам на головы, как дождь.
Ветер резкими рваными порывами закручивал в змеиные кольца дорожную пыль, медленно, но верно заполнял ею каждый угол, стараясь не пропустить ни переулка, ни двора, ни сада, ни площади. Методично, раз за разом.
Нуоро содрогался, как воспаленная плевра, городу было трудно дышать. Город задыхался, как в июльское пекло. Насквозь промокшая одежда источала запахи зеленого лука и орегано.
Однажды нечто подобное уже случалось раньше. Так рассказывал мне прадедушка Гунгви, когда мне не было еще и десяти лет, а ему было уже за семьдесят.
В 1820 году, в конце октября, девять дней и девять ночей лил такой ливень, что он вполне мог затопить и людей на земле, и кротов под землей. После него с юга все более и более мощными порывами стал пробиваться липкий раскаленный ветер, который проложил себе путь до самых гор Барбаджи. И горы стали истекать кровью.
То была любвеобильная и приветливая земля, и тогда буря решила заключить ее в объятия.
То была кровожадная и мстительная земля, и тогда ее острые вершины ранили африканскую пришелицу, и из этих ран на землю потекла кровь.
Было невозможно поднять взгляд, потому что грузные сосцы африканки тяжело нависали над землей и давили на все, как давят мешки камней, навьюченные на спину осла.
Такое уже однажды было.
И случилось это именно в октябре 1820 года, в тот самый год, когда вышел эдикт об упразднении общинных земель. Это был явный знак того, что возмущение в природе предвещает взрыв негодования среди бедняков.
Зловещее дыхание смерти впервые почувствовалось, когда королевские герольды возвестили о том, что приказано строить каменные ограды.
Эдикт был оглашен, и отвратительно запахло ржавой затхлой водой, а горы и долины окрест словно пропитались кровью. Теперь богатством стали не золото и не хлеб, а ряды камней, да еще руки, что их укладывали, возводя изгороди, – так гласил эдикт. И кровь небес смешалась с кровью людей, началось жестокое побоище. Если бы кто-то вдруг поменял местами небо и землю, все осталось бы по-прежнему: на земле люди вступили между собой в такую же схватку, как тучи в небесах. Более того, ничего бы не изменилось, если бы младенцы вообще перестали рождаться в этом мире. В котором уже нельзя было понять, где верх, а где низ…
* * *
– Всё! – сухо ответил я.
– Гспадин-авокат, да ведь мне уж и нечего больше было рассказывать… я ведь уже… – попробовала увильнуть Франческина Паттузи.
– Вопрос остается открытым! И останется таковым, пока у меня есть хоть малейшее подозрение в том, что вы водили меня за нос, – отрезал я.
– Что же еще вы хотите узнать? – Женщина сидела на стуле у себя на кухне, ее привел в полное замешательство мой неожиданный приход, однако она мгновенно овладела собой.
– Вот, например: что произошло в тот вечер, когда был убит Солинас? Как случилось, что Филиппе удалось убежать из вашего дома?
– Мы с сестрой моей отправились за оливками в Фунтанедду, Филиппо дома оставался с Руджеро. Тот вернулся на пару дней, ему было нужно тут всего набрать, одежи чистой, еды.
– А потом, что произошло потом?
– Да ничего не произошло! Руджеро заснул, вот что произошло! А Филиппо тут и вышел себе из дому, а что потом было – поди знай, не могу вам сказать. Кого он там встренул, а может, выпить ему дали или же надсмехались над ним. Кто его знает?
– А Руджеро?
– Руджеро, как проснулся, увидел, что Филиппо нету дома, и вышел его искать. И нашел потом… В Истиритте уже… Он едва успел, только и увидел, как Филиппо забирали. И ведь не в первый раз они вдвоем дома оставались, раньше ведь ничего не случалось… Филиппо никому дурного ничего не делал… Я ведь ножик бы ему иначе не давала…
– Это было весьма рискованно с вашей стороны…
Франческина Паттузи с усилием поднялась со стула, тыльной стороной ладони отерла глаза.
– Тут кое-что есть, что вам посмотреть надобно, ежели за мной пойти будет угодно, – сказала она, направляясь к закрытой двери. Я пошел за ней, отставая на несколько шагов.
Она привела меня в маленькую опрятную комнатку, похожую скорее на монашескую келью. Высокая кровать с комковатым матрасом стояла напротив входа, вплотную к стене. Сквозь единственное окошко в комнатку проникал тусклый свет из дворика, буйно заросшего вечнозеленым плющом и молодой мушмулой. Этот свет неторопливо скользил по стенам комнаты и наконец добирался до письменного стола, стоявшего у стены напротив кровати.
А на столе…
– Вот, смотрите, для чего ему был нужен нож, – прошептала Франческина Паттузи.
Солдатики. На столе выстроились гусары и уланы, в гетрах, в меховых шапках, с нашивками. Военная форма была расписана синим, красным, зеленым лаком. Позументы, пуговицы, эполеты были выписаны бронзовой краской. Деревянное войско в миниатюре – на передней линии пехотинцы, в арьергарде – кавалеристы, перед строем шли барабанщики, крохотные мальчики-с-пальчики. А вот и лошади, гнедые в яблоко, арабская порода с сардинской кровью, – казалось, их шеи дрожали от напряжения, а гривы развевались от легкого дуновения ветерка.
Красноватый свет, лившийся снаружи, ласково прикасался к этим шедеврам тонкого мастерства и терпения, он играл с ними, озаряя каждую выпуклость, погружая во тьму каждую впадинку. На этих вещицах лежала печать долгого, упорного, ежедневного труда.
– Они такие красивые… – только и смог вымолвить я.
В ответ Франческина Паттузи только глубоко вздохнула, сдерживая слезы; то была немая жалоба убитой горем матери.
– Вот чем он занимался, гспадин-авокат, – сказала она, еще несколько раз глубоко вздохнув и осторожно потрогав микроскопический плюмаж крошечного полковника.
– Но, боже ты мой, это же было так опасно… Это был такой риск – передавать ему нож в камеру.
Франческина Паттузи удивленно посмотрела на меня.
– Это я отнесла нож! – Голос Клоринды Паттузи словно вонзился мне сзади под ребра. – Я, – повторила она, переступая порог комнаты и глядя на сестру.
Сестра знаком велела ей замолчать, но Клоринда только смущенно развела руками. Она была так прекрасна, что мне было больно на нее смотреть, поэтому я решил не оборачиваться, по крайней мере – не сразу.
– Он так плакал, он так просил меня, он обещал, что его никто не увидит… Он так умолял, говорил, что иначе… умрет, – продолжила она, бросившись обнимать сестру. – С ним что-то такое творили там, в тюрьме, господин адвокат, – зарыдала она, обратившись вдруг прямо ко мне. – Филиппо был совсем как дитя малое, врать он не умел. Неужто мы должны были отказывать ему даже в том, чем он только и дорожил на свете? Так, что ли? Бросить его совсем одного?
– Ну, будет уже! – поставила точку Франческина, расценив мое молчание как упрек. – Вам горько и обидно, гспадин-авокат, но вы ведь даже представить себе не можете, каково всем нам. Себя виноватить, гспадин-авокат, это ведь горше полыни горькой!
* * *
Вина. Какое жестокое слово…
Я вышел из их дома с болью в груди. Мне нужен был свежий воздух. Увы, какой там свежий воздух! Как только я вышел, меня со всех сторон окружило некое подобие желтоватой плаценты, испещренной сетью темно-красных вен. Я взглянул на мой холм, он был справа от меня: совсем близко, на расстоянии одного вздоха, одного прыжка.
Я вступил в противоборство с дождем, чтобы прорваться наверх. Прорвавшись вперед на последнем этапе подъема, я увидел, как рядом проплывает высокое здание казармы, где размещались карабинеры. «Тебе скоро станет лучше», – сказал я сам себе, не осознавая, что говорю вслух. Однако я начинал уже понимать, что отчасти эта боль в груди была вызвана приступом паники, и виной тому, возможно, была Клоринда, внезапно возникшая у меня за спиной. А быть может, мне стало больно оттого, что появилась она в тот самый миг, когда я начинал задумываться о подлинной причине, приведшей меня, нежданного, в их дом.
Теперь, по мере того как все прояснилось, моя уверенность становилась все менее твердой, и пока я с трудом продвигался в глубь этой гущи, желто-восковой, полупрозрачной, мертвенной, мои мысли постепенно погружались в дрему.
…Вина. Какое жестокое слово. Оно слишком однозначно, оно не допускает оттенков и полутонов. Быть виновным – это офорт, это нагромождение линий, которые определяют размеры и перспективу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14