Оригинальные цвета, доставка супер
Он сразу почувствовал к Елисееву острую неприязнь – еще и потому, что толком не понял, чего от него хотят… угрюмо спросил: «Как это – последний день? я его видел-то десять минут…» Елисеев поднял на него светлые, жесткие и в то же время как будто снисходительные глаза (и тут у Николая в душе шевельнулся холодок непонятного страха: Елисеева он не боялся – он вообще редко боялся конкретных людей, – но он почувствовал в нем какое-то бессердечное, малочеловеческое, недоступное его, Николая, пониманию и потому, казалось, непобедимое – зло; и ощущение этого единичного зла как будто напомнило ему о существовании зла вообще – не того повседневного, мелкого, которое было в придирках Немцова или непотребных выходках Петьки, гоняющего спьяну жену, – а того огромного, загадочного, в обыденной жизни и большинством даже не замечаемого, ни с кем из отдельных людей или известной группой людей как будто не связанного, которое, для какой-то своей, непонятной пользы (или даже вовсе без пользы? по инерции разогнавшегося цунами?…), могло выхватить человека из спасительного океана толпы и легко – не замечая – его раздавить…; все это он осознавал очень смутно, мысли его были расплывчаты, а слова, их выражающие, плохо понятны ему самому – ясен был лишь один безотчетный страх – и короткое, черной птицей промелькнувшее воспоминание: бывшего мужа Наташки, говорят, ни за что посадили…), – так вот, Елисеев поднял на него свои жесткие, цвета морского льда снисходительные глаза и сказал: «Вот и напишите о тех десяти минутах, в течение которых вы видели Бирюкова» («в течение которых…» – Николай бы за целый день не сумел составить подобной фразы), – и даже это напишите неприятно задело его – как будто уничижительным одолжением: где это видано, чтобы начальник цеха или отдела говорил работяге вы?… Николай насупился и уселся писать. Против этого человека в душе его поднялся упрямый протест, о какой-то своей воображенной вине он уже и не думал – да и не этому райкомовскому хлыщу было ее поверять, – поэтому он не написал ничего ни о раннем приходе Бирюкова, ни о задержавшемся уходе своем, ни о своих манипуляциях с выключателем, ни о чехарде с подписями в регистрационном журнале… написал коротко – четыре сиротливые строчки на огромном, по сравнению с ними, угрожающе-белом листе: Бирюков пришел, мы с ним поздоровались, расписались в журнале, и я ушел… Он поставил точку, встал и положил ручку и лист на стол Елисееву. Елисеев – одет он был очень чисто, в пепельносерый костюм, кипенную рубашку и синий галстук в длинную серебристую искру (не по-заводскому: многие инженеры и мастера и почти все начальники выше замначальника цеха ходили в костюмах и галстуках, – но у начальства костюмы были, как правило, темные, галстуки гладкие, рубашки цветные, а инженеры и мастера – особенно, если поверх надевали халаты – и вовсе смотрели нацепившими удавки ханыгами…), – так вот, Елисеев быстро прочел (глянул, читать там особенно было нечего), небрежно бросил бумажку на стол и, откинувшись в кресле – наверное, чтобы не смотреть снизу вверх на стоявшего перед ним Николая, – бесцветно спросил:
– Значит, вы не заметили у Бирюкова признаков алкогольного опьянения?
Николай так решительно отрубил: «нет», – что почувствовал сам: вышло неестественно, нарочито, как будто с вызовом… Елисеев приподнял и без того надменно высокие брови:
– А вам известно, что в крови у покойного обнаружена большая доза алкоголя?
Николаю это было неизвестно; то есть он знал, что иного не может быть, но не знал о том, что это уже обнаружено (вспомнил вдруг резко успокоившегося и подобревшего Немцова…), – но из-за непонятного упрямства твердо сказал:
– Да.
Елисеев помолчал немного, равнодушно глядя в окно (за окном опять падал снег – огромный, пушистыми листьями), – потом пожал плечами, цыкнул зубом и вернул Николаю его листок.
– Распишитесь.
Николай расписался, положил ручку – и спросил:
– Все?
Елисеев вздохнул, прямо – чуть насмешливо – посмотрел в глаза Николаю, процедил – изнутри, не разжимая губ: «Все, Копыльцов», – в Николае вновь поднялось раздражение, почти ненависть к этому лощеному дармоеду (всплыло вдруг в памяти угловатое, с запавшими висками серое лицо Бирюкова…). Он вышел, не остерегаясь пристукнув дверью.
По глухому, лоснящемуся бурым линолеумом коридору он медленно пошел к выходу. На душе было тяжело… было такое чувство, как будто Елисеев – и как-то ощущалось, что не он один, – принижал, даже оскорблял и смерть Бирюкова, и самого Бирюкова. В то же время всплыла вдруг как будто знакомая (кажется, что-то похожее было вчера… ну да, с Наташкой, с Немцовым…) и как будто виноватая мысль: «Елисеев-то в чем виноват?…»
Дверь в комнату слева была приоткрыта – сумрачный коридор перегораживала кулиса дневного пыльного света. Николай машинально взглянул и увидел Петра Александровича, маленького коренастого старичка из отставников, проводившего инструктаж по технике безопасности со вновь поступающими на работу. Петр Александрович сидел за казавшимся рядом с ним огромным столом, подогнув под себя и скрестив короткие, в остроносых армейских ботинках ноги, и что-то записывал в школьную, с ядовито-зеленой обложкой тетрадь – и старое лицо его, с хохолками седых бровей, клубеньковатым лоснистым носом и глубоко-складчатыми щеками (лицо обыкновенно значительное, преисполненное чувства собственного достоинства), было сейчас по-детски – откровенно, преувеличенно – сосредоточенным, усердным и даже как будто немного обиженным…! Николай был с ним знаком – недавно тянул проводку в его кабинетик – и уважал уже за резко диссонирующие с его малорослой фигурой многочисленные колодки медалей и орденов, никогда не покидавшие нагрудный карман его до блеска заглаженного и неизменно застегнутого на обе пуговицы пиджака; в другой раз Николай непременно зашел бы к нему – на заводе, где у старика было мало ровесников, он казался совсем заброшенным, – но сейчас ему не хотелось ни с кем говорить и он думал пройти незаметно… Но старик – наверное, заслышав его шаги – проворно (как будто он давно и с нетерпением кого-нибудь поджидал) поднял склоненную над столом стриженную белым щетинистым ежиком голову – и приветственно замахал Николаю рукой… Николай вздохнул и вошел.
– Заходи, заходи… – Петр Александрович встал и протянул ему через стол свою сухую, морщинистую, изрытую черными венами сложенную лодочкой руку. – Заходи, Коля… Как же это вы так, а? Все водка проклятая…
Николая опять резануло. Необъяснимо для него: когда он слышал – от Немцова, от Елисеева, теперь вот от Петра Александровича, – что Бирюков был пьян (а ведь Бирюков был действительно пьян…), ему становилось не по себе. Ему становилось – плохо. Он неопределенно покачал головой и – чтобы перевести разговор – кивнул на мелко исписанную тетрадь на столе у Петра Александровича.
– Что это у тебя, дядя Петя?
Старик с досадой махнул рукой и взглянул на него как будто страдающими, прозрачно-голубыми в красноватых жилках глазами.
– Да вот!… – Голос его сейчас был тонок и сипл (во время инструктажа – энергично-скрипуч). – Позавчерашний случай… описываю. Елисеев приказал внести в инструктаж. Раньше-то я, если помнишь, все о домашнем умельце Косте рассказывал, который в перегоревшую пробку вставляет жучок… ведь на моей памяти у нас по электричеству ни одного несчастного случая не было. А тут вот… – Петр Александрович понизил голос, взглянул на дверь: – Елисеев говорит – все напиши как есть: и фамилию, и имя-отчество, и сколько лет, и какая семья осталась… и сколько водки выпил – все! – чтобы, значит, живой пример. Ну, мое дело – исполнять, только как-то это… – Старик заморщинился и задвигал утонувшими в складках губами.
– Зачем фамилию-то, дядя Петя?! – заволновался Николай. – Бирюков… они ведь рядом живут! Да здесь каждый третий мальчишка идет на завод, все дома заводские… Девочке скоро в школу идти! – вдруг ярко представил он. – В классе будут говорить: ее отца по пьянке током убило… Он что, начальник твой, о… одурел?!
– Правильно, правильно, – заторопился старик, – и я так думаю… Я в инструктаже-то напишу, мне же ему докладывать, – а говорить буду просто: один электромонтер…
Николай представил себе парикмахерскую физиономию Елисеева – прямо сердце заныло от злобной тоски… Он протянул старику руку.
– Ну ладно, дядя Петя. Пойду.
– Иди, Николаша, иди… – Старик его любил, и Николай – с ощущением непонятной вины – чувствовал это. – Ты смотри там, поаккуратней… Вишь, как бывает…
Вернувшись к себе, Николай достал сигареты (разволновавшись, забыл в столе) и отправился в тамбур, к наружной двери – курить. Всегда курил у себя, что официально не разрешалось, но сейчас… Он вышел в тамбур – и понял, что он не один: окна занавесило синим туманом, ведро пестрело окурками – хотя обычно зимой здесь никто не курил, только летом, когда в открытую настежь дверь дышали кусты сирени… Но это ненадолго – на неделю, на две, – потом все опять задымят на стульях и между станками: полгода назад, когда Марчуку оторвало руку, весь третий цех две недели ходил как на съемку: халаты застегнуты на все пуговицы, из-под беретов ни один волосок не торчит, на манжетах резинки – Володьку как раз за манжету и потащило… а сейчас зайдешь – к концу смены половина едва на ногах стоит, халаты нараспашку, а вокруг все так вертится. До следующей руки… Из-за угла появился Лямин – поднял руку, приветствуя, – не доходя до него, свернул в кабинет Немцова. Дверь осталась открытой – Николай невольно прислушался.
– Ну, включил?
– Включил, Владимир Егорыч. Все в порядке.
– Теперь посмотри… ну-ка, поди сюда. А ну дыхни.
– Да пиво, Владимир Егорыч! Что уже, пива в обед нельзя выпить?
– Ты смотри, Александр! Один уже выпил.
– Да… ей-богу, пиво, Владимир Егорыч!
– Ладно. Смотри сюда…
Николай бросил в ведро окурок и вернулся к себе. Делать ничего не хотелось. Он посмотрел на часы – пора… взял регистрационный журнал и пошел к распределительному устройству. Шум цеха дробился о коридорные повороты, ступенчато угасал, наконец осел последними брызгами на пороге закрытой двери. Николай открыл ее и вошел. Здесь было тихо – приглушенной щитами, звенящей басовыми струнами трансформаторов тишиной. Люминесцентные трубчатые лучи заливали голубоватым холодным светом тускло поблескивающий линолеум и матовые панели щитов. Он открыл первую ячейку, переломил журнал, начал записывать, поглядывая в мертвые глазницы приборов. Амперметр… так. Вольтметр… так. Ваттметр… Счетчик… Фазометр… Он закрыл дверцу – язычок щелкнул камнем, упавшим в колодец, – перешел к следующей. Ампер. Вольт. Ватт. Киловатт-час. Косинус фи… Он обошел зал, вернулся в дежурную комнату, сел, закурил – в тамбур не пошел… напрягся: он обреченно чувствовал – что-то как будто подкрадывается к нему изнутри, – ходит на цыпочках вдоль границы сознания, готовится к прыжку – сейчас прыгнет, ворвется… Вот оно.
Мысли-слова аккуратно пошли одно за другим – твердо, бесстрастно, стройно.
Пьян был Бирюков или нет, но он видел, что второй кабель отключен от сети, когда расписывался в журнале. Если бы Николай не включил рубильник, Бирюков был бы жив. Николай это сделал – и Бирюкова убило. Неважно, кто из них был прав по инструкции. Оба были не правы. Но он включил – и Бирюкова убило.
Он сидел и медленно курил, невидяще глядя в противоположную стену. С ним никого не было, чтобы ему помочь. Но сейчас никто и не смог бы ему помочь: душевно он слишком устал, чтобы пробужденное кем-нибудь чувство его невиновности могло ввести в заблуждение разум. Да, Бирюков допустил ошибку (какое детское слово…) – не проверил рубильник перед началом осмотра, – потому что за час или два перед этим видел его в положении «вниз»; но если бы Николай его не включил, Бирюкова бы не убило. А самое главное было то (он забыл об этом, Светка вчера, с его собственной подсознательной помощью, его загипнотизировала), – было то, что включив рубильник он должен был Бирюкова предупредить. Просто так, безо всякой инструкции, на всякий случай – предупредить работающего с тобой человека, что вот сейчас был ноль, а сейчас пошла фаза. Он этого не сделал. Он не подумал об этом.
Он потушил сигарету – в пепельнице в виде выпотрошенного сверху ежа, – машинально придвинул к себе стопку технических описаний, взял верхнее, перелистнул титульный лист. «Малообъемный масляный выключатель МВ48-13К предназначен для…» Захлопнул и посмотрел на часы – просто так, ему не хотелось домой, он чувствовал, что нигде не найдет себе места – ни на работе, ни дома. Все говорят, что Бирюков был пьян. Елисеев говорит об этом равнодушно, как о чем-то само собой разумеющемся; Немцов – с облегчением, ему не отвечать; Михеич и Петр Александрович – сокрушенно; алкаш Быстрецов, не вылезающий из вытрезвителя, с гордостью за себя: «Я – я! – даже если через губу переплюнуть не в состоянии, в запитанный контур не полезу. У меня это – как инстинкт!» А Бирюков, пусть он и был пьян, и не лез в запитанный контур; пусть его действия были чудовищным, самоубийственным легкомыслием («не таким уж и чудовищным…»), – но он видел и был уверен, что линия отключена. Он не знал, что Николай перед уходом включит рубильник. И действительно… выключить – тоже глупость, если тебе уходить, но еще куда ни шло, – но включить?!
Есть ему совершенно не хотелось, но в двенадцать он пообедал: не было смысла не обедать, он просто продолжал жить по привычке. После обеда он занялся монтажом; работа его отвлекла, но он знал, что это вернется. Теперь ему все было ясно.
Вечером, подходя к проходной, он издалека увидел портрет, повязанный двухцветным траурным крепом. На столике перед ним (столик был из столовой, из-под белого покрывала торчали ободранные тощие ножки) отбрасывали кровавые отблески на освещенный окнами снег четыре багровые, перекрученные морозом гвоздики. Фотография была совсем молодой – наверное, увеличенная карточка из личного дела в отделе кадров:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Значит, вы не заметили у Бирюкова признаков алкогольного опьянения?
Николай так решительно отрубил: «нет», – что почувствовал сам: вышло неестественно, нарочито, как будто с вызовом… Елисеев приподнял и без того надменно высокие брови:
– А вам известно, что в крови у покойного обнаружена большая доза алкоголя?
Николаю это было неизвестно; то есть он знал, что иного не может быть, но не знал о том, что это уже обнаружено (вспомнил вдруг резко успокоившегося и подобревшего Немцова…), – но из-за непонятного упрямства твердо сказал:
– Да.
Елисеев помолчал немного, равнодушно глядя в окно (за окном опять падал снег – огромный, пушистыми листьями), – потом пожал плечами, цыкнул зубом и вернул Николаю его листок.
– Распишитесь.
Николай расписался, положил ручку – и спросил:
– Все?
Елисеев вздохнул, прямо – чуть насмешливо – посмотрел в глаза Николаю, процедил – изнутри, не разжимая губ: «Все, Копыльцов», – в Николае вновь поднялось раздражение, почти ненависть к этому лощеному дармоеду (всплыло вдруг в памяти угловатое, с запавшими висками серое лицо Бирюкова…). Он вышел, не остерегаясь пристукнув дверью.
По глухому, лоснящемуся бурым линолеумом коридору он медленно пошел к выходу. На душе было тяжело… было такое чувство, как будто Елисеев – и как-то ощущалось, что не он один, – принижал, даже оскорблял и смерть Бирюкова, и самого Бирюкова. В то же время всплыла вдруг как будто знакомая (кажется, что-то похожее было вчера… ну да, с Наташкой, с Немцовым…) и как будто виноватая мысль: «Елисеев-то в чем виноват?…»
Дверь в комнату слева была приоткрыта – сумрачный коридор перегораживала кулиса дневного пыльного света. Николай машинально взглянул и увидел Петра Александровича, маленького коренастого старичка из отставников, проводившего инструктаж по технике безопасности со вновь поступающими на работу. Петр Александрович сидел за казавшимся рядом с ним огромным столом, подогнув под себя и скрестив короткие, в остроносых армейских ботинках ноги, и что-то записывал в школьную, с ядовито-зеленой обложкой тетрадь – и старое лицо его, с хохолками седых бровей, клубеньковатым лоснистым носом и глубоко-складчатыми щеками (лицо обыкновенно значительное, преисполненное чувства собственного достоинства), было сейчас по-детски – откровенно, преувеличенно – сосредоточенным, усердным и даже как будто немного обиженным…! Николай был с ним знаком – недавно тянул проводку в его кабинетик – и уважал уже за резко диссонирующие с его малорослой фигурой многочисленные колодки медалей и орденов, никогда не покидавшие нагрудный карман его до блеска заглаженного и неизменно застегнутого на обе пуговицы пиджака; в другой раз Николай непременно зашел бы к нему – на заводе, где у старика было мало ровесников, он казался совсем заброшенным, – но сейчас ему не хотелось ни с кем говорить и он думал пройти незаметно… Но старик – наверное, заслышав его шаги – проворно (как будто он давно и с нетерпением кого-нибудь поджидал) поднял склоненную над столом стриженную белым щетинистым ежиком голову – и приветственно замахал Николаю рукой… Николай вздохнул и вошел.
– Заходи, заходи… – Петр Александрович встал и протянул ему через стол свою сухую, морщинистую, изрытую черными венами сложенную лодочкой руку. – Заходи, Коля… Как же это вы так, а? Все водка проклятая…
Николая опять резануло. Необъяснимо для него: когда он слышал – от Немцова, от Елисеева, теперь вот от Петра Александровича, – что Бирюков был пьян (а ведь Бирюков был действительно пьян…), ему становилось не по себе. Ему становилось – плохо. Он неопределенно покачал головой и – чтобы перевести разговор – кивнул на мелко исписанную тетрадь на столе у Петра Александровича.
– Что это у тебя, дядя Петя?
Старик с досадой махнул рукой и взглянул на него как будто страдающими, прозрачно-голубыми в красноватых жилках глазами.
– Да вот!… – Голос его сейчас был тонок и сипл (во время инструктажа – энергично-скрипуч). – Позавчерашний случай… описываю. Елисеев приказал внести в инструктаж. Раньше-то я, если помнишь, все о домашнем умельце Косте рассказывал, который в перегоревшую пробку вставляет жучок… ведь на моей памяти у нас по электричеству ни одного несчастного случая не было. А тут вот… – Петр Александрович понизил голос, взглянул на дверь: – Елисеев говорит – все напиши как есть: и фамилию, и имя-отчество, и сколько лет, и какая семья осталась… и сколько водки выпил – все! – чтобы, значит, живой пример. Ну, мое дело – исполнять, только как-то это… – Старик заморщинился и задвигал утонувшими в складках губами.
– Зачем фамилию-то, дядя Петя?! – заволновался Николай. – Бирюков… они ведь рядом живут! Да здесь каждый третий мальчишка идет на завод, все дома заводские… Девочке скоро в школу идти! – вдруг ярко представил он. – В классе будут говорить: ее отца по пьянке током убило… Он что, начальник твой, о… одурел?!
– Правильно, правильно, – заторопился старик, – и я так думаю… Я в инструктаже-то напишу, мне же ему докладывать, – а говорить буду просто: один электромонтер…
Николай представил себе парикмахерскую физиономию Елисеева – прямо сердце заныло от злобной тоски… Он протянул старику руку.
– Ну ладно, дядя Петя. Пойду.
– Иди, Николаша, иди… – Старик его любил, и Николай – с ощущением непонятной вины – чувствовал это. – Ты смотри там, поаккуратней… Вишь, как бывает…
Вернувшись к себе, Николай достал сигареты (разволновавшись, забыл в столе) и отправился в тамбур, к наружной двери – курить. Всегда курил у себя, что официально не разрешалось, но сейчас… Он вышел в тамбур – и понял, что он не один: окна занавесило синим туманом, ведро пестрело окурками – хотя обычно зимой здесь никто не курил, только летом, когда в открытую настежь дверь дышали кусты сирени… Но это ненадолго – на неделю, на две, – потом все опять задымят на стульях и между станками: полгода назад, когда Марчуку оторвало руку, весь третий цех две недели ходил как на съемку: халаты застегнуты на все пуговицы, из-под беретов ни один волосок не торчит, на манжетах резинки – Володьку как раз за манжету и потащило… а сейчас зайдешь – к концу смены половина едва на ногах стоит, халаты нараспашку, а вокруг все так вертится. До следующей руки… Из-за угла появился Лямин – поднял руку, приветствуя, – не доходя до него, свернул в кабинет Немцова. Дверь осталась открытой – Николай невольно прислушался.
– Ну, включил?
– Включил, Владимир Егорыч. Все в порядке.
– Теперь посмотри… ну-ка, поди сюда. А ну дыхни.
– Да пиво, Владимир Егорыч! Что уже, пива в обед нельзя выпить?
– Ты смотри, Александр! Один уже выпил.
– Да… ей-богу, пиво, Владимир Егорыч!
– Ладно. Смотри сюда…
Николай бросил в ведро окурок и вернулся к себе. Делать ничего не хотелось. Он посмотрел на часы – пора… взял регистрационный журнал и пошел к распределительному устройству. Шум цеха дробился о коридорные повороты, ступенчато угасал, наконец осел последними брызгами на пороге закрытой двери. Николай открыл ее и вошел. Здесь было тихо – приглушенной щитами, звенящей басовыми струнами трансформаторов тишиной. Люминесцентные трубчатые лучи заливали голубоватым холодным светом тускло поблескивающий линолеум и матовые панели щитов. Он открыл первую ячейку, переломил журнал, начал записывать, поглядывая в мертвые глазницы приборов. Амперметр… так. Вольтметр… так. Ваттметр… Счетчик… Фазометр… Он закрыл дверцу – язычок щелкнул камнем, упавшим в колодец, – перешел к следующей. Ампер. Вольт. Ватт. Киловатт-час. Косинус фи… Он обошел зал, вернулся в дежурную комнату, сел, закурил – в тамбур не пошел… напрягся: он обреченно чувствовал – что-то как будто подкрадывается к нему изнутри, – ходит на цыпочках вдоль границы сознания, готовится к прыжку – сейчас прыгнет, ворвется… Вот оно.
Мысли-слова аккуратно пошли одно за другим – твердо, бесстрастно, стройно.
Пьян был Бирюков или нет, но он видел, что второй кабель отключен от сети, когда расписывался в журнале. Если бы Николай не включил рубильник, Бирюков был бы жив. Николай это сделал – и Бирюкова убило. Неважно, кто из них был прав по инструкции. Оба были не правы. Но он включил – и Бирюкова убило.
Он сидел и медленно курил, невидяще глядя в противоположную стену. С ним никого не было, чтобы ему помочь. Но сейчас никто и не смог бы ему помочь: душевно он слишком устал, чтобы пробужденное кем-нибудь чувство его невиновности могло ввести в заблуждение разум. Да, Бирюков допустил ошибку (какое детское слово…) – не проверил рубильник перед началом осмотра, – потому что за час или два перед этим видел его в положении «вниз»; но если бы Николай его не включил, Бирюкова бы не убило. А самое главное было то (он забыл об этом, Светка вчера, с его собственной подсознательной помощью, его загипнотизировала), – было то, что включив рубильник он должен был Бирюкова предупредить. Просто так, безо всякой инструкции, на всякий случай – предупредить работающего с тобой человека, что вот сейчас был ноль, а сейчас пошла фаза. Он этого не сделал. Он не подумал об этом.
Он потушил сигарету – в пепельнице в виде выпотрошенного сверху ежа, – машинально придвинул к себе стопку технических описаний, взял верхнее, перелистнул титульный лист. «Малообъемный масляный выключатель МВ48-13К предназначен для…» Захлопнул и посмотрел на часы – просто так, ему не хотелось домой, он чувствовал, что нигде не найдет себе места – ни на работе, ни дома. Все говорят, что Бирюков был пьян. Елисеев говорит об этом равнодушно, как о чем-то само собой разумеющемся; Немцов – с облегчением, ему не отвечать; Михеич и Петр Александрович – сокрушенно; алкаш Быстрецов, не вылезающий из вытрезвителя, с гордостью за себя: «Я – я! – даже если через губу переплюнуть не в состоянии, в запитанный контур не полезу. У меня это – как инстинкт!» А Бирюков, пусть он и был пьян, и не лез в запитанный контур; пусть его действия были чудовищным, самоубийственным легкомыслием («не таким уж и чудовищным…»), – но он видел и был уверен, что линия отключена. Он не знал, что Николай перед уходом включит рубильник. И действительно… выключить – тоже глупость, если тебе уходить, но еще куда ни шло, – но включить?!
Есть ему совершенно не хотелось, но в двенадцать он пообедал: не было смысла не обедать, он просто продолжал жить по привычке. После обеда он занялся монтажом; работа его отвлекла, но он знал, что это вернется. Теперь ему все было ясно.
Вечером, подходя к проходной, он издалека увидел портрет, повязанный двухцветным траурным крепом. На столике перед ним (столик был из столовой, из-под белого покрывала торчали ободранные тощие ножки) отбрасывали кровавые отблески на освещенный окнами снег четыре багровые, перекрученные морозом гвоздики. Фотография была совсем молодой – наверное, увеличенная карточка из личного дела в отделе кадров:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16