https://wodolei.ru/catalog/garnitury/
8 марта.
Спускался вниз к телефону. Звонил Вам. Нет, не для того, чтобы говорить с Вами. Чтобы услышать Ваш голос. Быть может, Вы бы сказали:
«Алло!»
Быть может, рассердившись на молчание, произнесли бы еще какую-нибудь фразу.
Но номер Ваш не ответил.
Провалился ухом в темную скважину молчания.
Забавно стоять у подножия несостоявшегося телефонного разговора и потирать ушибленное молчанием ухо.
К любви – два пути: сначала видеть, потом желать.
Шел я по ним так:
Рассказывать буду честно:
Вы, Бланш, женщина не удивительная. Можно Вас даже не заметить.
Но я привык по звукам следить за работой машин.
У Вас по звуку голоса слышно, как работает мысль, ритм биения Вашего сердца. Как приходят и удовлетворяются желания. По голосу узнаешь, как Вы живете. Слушаю и знаю, что на заводе девушкам из отдела контроля не много будет работы. Изделия без изъяна. Но не буду говорить о том, что я вижу и слышу. Объективное и безразличное – я все сказал Дальше пришлось бы хвалить. Хвалить не хочу, это обязывает.
Теперь о том, чего мне хочется.
Об этом трудно. Но Вы писать разрешили и знали, что писать я буду о любви.
Самый большой город, когда обживаешься в нем, сжимается, становится мал для тебя и провинциален.
Каждый город имеет свой запах. И запах каждой вещи выдает ее провинциальную родину.
Запах Ваших волос – запах единственного города, который для меня никогда не станет провинцией.
Можно склониться к Вашим рукам. И, склонившись, услышать шелест измятой материи и шорох письма, недочитанного и раздраженно смятого в комок. Оставляю метафоры в стороне и буду говорить просто.
Мне не хочется терять власть над собой.
Я не хочу мечтать о том, что Вы меня полюбите.
Я еще не думал о том, что Вы могли бы мне принадлежать.
Почти не думал.
Я хочу сейчас только целовать Вас.
Больно от этого.
Ложусь головой на стол и хочу целовать Вас.
Вы говорите: «Не надо, будет такая беда!»
Я бьюсь головой о край стола, я повторяю: «Будет такая беда».
И хочу целовать Вас.
Я знал, что не надо звонить. Звонил, уговаривая себя, что звоню только из вежливости – нельзя же пропасть бесследно и даже не осведомиться о здоровье. Звонил. Телефон не отвечал.
Я смелел все больше и больше.
И когда совсем забыл осторожность, телефон взял да и ответил…
Видите, Бланш, даже письмо может быть неудачным.
Ведь я опять умудрился повторить лишь то, что я уже говорил Вам, одно лишь имя Ваше.
А хотел сказать совсем другое.
Хотел сказать, что люблю Вас.
Б.
Следующее письмо, помеченное той же датой, было написано от руки, каллиграфическим, четким почерком.
8 марта.
Бланш! За целую ночь не успел закончить обещанное письмо. Было холодно. Возвратившись домой, едва открыл дверцу машины: так у меня окоченели руки.
Боже, как было холодно! И потом не мог согреться. Даже у раскаленного радиатора.
Сейчас семь часов утра. Начинается день, работа. Сегодня будет нагрузка, как в сильный шторм.
Но письмо, что я обещал, допишу. Получите завтра утром.
Бланш! Случилось вот что:
я спрыгнул с самолета.
Когда чувство высоты было утрачено, когда Париж серым планом слился с окружающими его полями, я вышел из кабины, открыл люк и прыгнул вниз. Вам это знакомо. Лечу,дыхания пет. Вероятно, мое сердце остановилось. Где ему – все равно ему не поспеть. С облаков падать не страшно, Бланш. С крыши страшнее – убиться можно. Падать с облаков слишком высоко для чего бы то ни было.
Удивляет аномалия: при таком падении воздух должен обжигать. А мне холодно. Даже озноб. Как происходит это в действительности, без метафор?
Единственное, чего я хочу, – это упасть головой на Кэ-о-Флер. Остальное все равно. Пусть все устраивается как знает… Только одно: головой на камни Кэ-о-Флер. Впрочем, это сентиментальность.
Бла-а-а-а-а-нш!
Б.
Что-то произошло между этими двумя письмами, помеченными одним и тем же числом. Видимо, Б. утром отправил письмо, аккуратно напечатанное на машинке. А вечером он виделся с Бланш и между ними что-то произошло… Тогда он сказал ей, что напишет… Эти большие страницы, надо полагать, и есть то самое письмо, которое Б. не успел закончить за ночь и обещал написать следующей ночью… В письме чувствовалось что-то надуманное, слишком литературное, даже была попытка придать ему соответствующее оформление особым расположением строк.
12 – 13 марта.
ПИСЬМО К БЛАНШ
совершенно серьезно и не в метафорическом плане.
Какой денек выдался сегодня, Бланш! Получил сообщение, что в море потерпел аварию один из наших пароходов. Человеческих жертв нет, но материальные убытки весьма значительные.
Вместе с тем нам удалась операция, которая принесет Франции около полумиллиарда. Даже Ваш друг Пьер Лабур-гад, невозмутимо наблюдающий за событиями и рассказывающий о них читателю, и тот бы, пожалуй, удивился. Такие деньки выпадают редко, и в смысле потерь и в смысле удач.
Устал. Одиннадцать часов. Но письмо к Вам должно быть написано сегодня, и оно, ненаписанное, меня тяготит. Сажусь за машинку с чувством, почти похожим на страх. Пугает трудность задачи и скромность моих возможностей.Слишком перед Вами беспомощен. Лишен всех прав состояния и почти уже сослан, хотя вынесение приговора мне удалось отсрочить на двадцать четыре часа.
Вам угодно даровать мне милость – разрешить писать. Милостью я воспользуюсь. Рассчитываю при этом не столько на свои силы и умение, сколько на Ваши выдающиеся способности.
Отчитали Вы меня сегодня мастерски, на славу. Так еще ни разу в жизни не отчитывали. Без лести.
Ваша исповедь меня не обидела и не огорчила даже, хотя телефонный аппарат, не будучи в курсе дела, до слез краснел за меня.
Чувство справедливости преодолело во мне самолюбие. Вы были правы в своей резкости. Я вел себя самым недопустимым образом. Отчитали резко, умно, четко. Спасибо большое, искреннее, от души. Бланш! Больно, что, отчитав меня, Вы тут же лишаете меня возможности видеть Вас. Выносите приговор за пять минут до того, как кончилось судебное разбирательство.
Это уже не отповедь – это пощечина. И мне пришлось гореть от стыда перед смущенной телефонной трубкой. И тем не менее я должен принять обиду от Вас, по-моему незаслуженную, не обижаясь. Делаю это охотно. Побуждают меня и уважение к Вам и горячая благодарность.
За факт знакомства с Вами благодарю. И глубже и искреннее никто не будет благодарить Вас даже за годы, прожитые вместе.
Жюстен рассеянно пробежал середину письма. Б. совершил какую-то ошибку, промах, но Жюстен не совсем понял, в чем тут дело…
…Какие намерения приписываете Вы мне, утверждая, чтоя в поведении своем допустил ошибку? Не зная ничего обо мне, не зная меня… Разве я Вам говорил о своих намерениях? Вспомните – нет.
– Ага, – подумал Жюстен, – «breach of promiss»? И вдруг ему стало неприятно, что Бланш хочет женить на себе Б., а тот пытается выйти из щекотливого положения.
…А и говорил бы, Вы бы не поверили. Для нас с Вами это было бы просто смешно. Достаточно я утончен и культурен и даже, если угодно, развращен и пресыщен для любой экстравагантности. Нас обоих не ограничивают ни принципы патриархальности, ни какой бы то пи было примитивный закон.
Вы относитесь ко мне «никак» не потому, что меня не знаете, а потому, что не сумели достаточно быстро подыскать то отношение, которое следует ко мне применить. Позвольте же задним числом подсказать Вам ненайденное решение.
В данном случае, да и во всех аналогичных случаях решайтесь быстро и смело на плохое отношение.
Это ход совершенно беспроигрышный. Я не прошу Вас относиться ко мне плохо, а только советую, Вас это должно устроить – это как раз то, что меньше всего обязывает. Аспирина мне не нужно, Бланш, лечиться не хочу, так как вовсе не болен. Температура 96,50 – не горячка, от нее не умирают.
Мне она не помешала заработать для Франции полмиллиарда. Не помешает также восполнить потери, причиненные аварией в море.
Попытка выброситься на необитаемый остров, с Пьером Лабургадом в качестве спасательного круга, – только упражнение в метафорах. И если бы и нужно было лечиться, то от Вас, Бланш, я не принял бы лекарств. Не имею на это права. Предлагая мне договор, вроде того, что Вы заключили с Пьером Лабургадом, Вы даете мне больше, чем я рассчитывал получить. В конце нашего разговора это звучало почти как амнистия. За щедрость и милость благодарю, не забуду этого жеста. Одного его было достаточно, чтобы влюбиться в Вас.
Предлагаемого, однако, не приму.
Не сердитесь.
Поддерживать со мной знакомство Вам незачем – дли меня слишком много чести, для Вас слишком много хлопот.
Понять мое поведение стоит. Случай неповседневный. Вся необычность моего поведения в том, что я ничего от Вас не хотел, ничего не просил. Но я слишком быстро, как пружина, развернулся перед Вами. Я Вас люблю. Спешат ли мои часы или отстают, дела не меняет. И то, что Вы думаете по этому поводу, тоже ничего не меняет. Это частное мое дело, и разрешения на любовь я ни у кого не спрашиваю, даже у Вас. Чтобы говорить Вам о любви своей, разрешение, конечно; нужно, по оно есть, испрошено, спешу предъявить его.
С любовью своей я не связывал никаких чаяний и ни на какой успех у Вас в данный момент не рассчитывал.
Вероятно, я значительно опытнее Вас в любви, хотя специально этим не занимаюсь – и без того работы много. С точки зрения моего опыта у меня не может быть сомнения насчет моих шансов. Выигрыш был для меня начисто исключен, поэтому я не стал играть. Быть может, никогда я не относился к женщине так честно, как к Вам. Я скрыл от Вас только одно обстоятельство, одно только единственное движение свое. Поверять его Вам было бы слишком тяжело и совершенно бесцельно.
Было бы хорошо, если бы Вы позволили унести эту тайну с собой. Хотя теперь я словно зерно, перемолотое жерновами в муку, я все же люблю Вас не меньше, чем вчера, а может быть, больше. И все так же ничего не жду и не добиваюсь ничего, даже в мыслях своих.
Хочу только увидеть Вас и получить право не краснеть со стыда, когда при мне будут произносить Ваше имя.
Бланш,
хотите Вы еще раз отчитать меня?
Б.
Бланш, светлая, Вам писать нельзя. Боюсь сказать самое главное, чего теперь говорить не следует.
15/III
Бланш,
читал письмо Ваше.
Больно, до чего больно, Бланш!
Буду читать его каждый день, как добрый христианин Евангелие.
Когда перевалит за пятьдесят и больше не будет стыдно любви и муки, я напечатаю его как свою автобиографию. Чувствую себя, как вещь, умелой и опытной рукой поставленная на место. Благодарю за возвращенное право видеть Вас.
Каждый раз я возвращаюсь от Вас сильнее и умнее, чем шел к Вам.
Б.
Жюстен бросил письмо на стол и поднялся. Вся эта история могла заинтересовать только тех, кто был в ней непосредственно заинтересован. Он потянулся, зевнул, оттолкнул ногой кресло.
Тишина… Ночная тишина была самым замечательным свойством этого дома, и теперь, когда Жюстен отоспался, его по утрам не беспокоил даже шум мотороллеров, ибо в шесть часов он уже не спал. Завтра он пойдет гулять далеко-далеко. Ноги его постепенно обрели былую легкость, он предпримет дальнюю экскурсию.
Он поднялся по ступенькам, отворил дверь спальни, зажег свет: в этом сигарном ящике светлого дерева вспыхнули розово-зеленым огнем флаконы на туалетном столике. Жюстена вновь охватило уже испытанное чувство, будто он вошел к чужим людям, ворвался в интимную жизнь незнакомой женщины. Но он тут же рассердился на себя за это. Все вокруг принадлежит ему, он у себя дома. Что же касается писем, – сама виновата, зачем их здесь бросила.
Жюстен вышел на террасу подышать ночным, по-весеннему влажным воздухом. С кем приезжала сюда эта Бланш? С государственным деятелем? Потому что тот влюбленный, которому удалось спасти для Франции полмиллиарда франков, конечно, был государственным деятелем. Должно быть, окончил Политехнический институт, все они, эти «деятели», кончали Политехнический институт. И так как литература не была его делом, он мечтал об одном: писать. Любовь он превращал в литературу и, вероятно, был высокого мнения о своем писательском даре, считая в душе, что ничем не хуже господ из «НРФ» … Таково было его тайное увлечение. Человек, у дверей кабинета которого, должно быть, стояли швейцары, а впереди его автомобиля мчались мотоциклы, был влюблен, как гимназист. Бланш при желании могла бы из него веревки вить! Та самая Бланш, которая, возможно, привозила сюда своего журналиста Пьера Лабургада. Жюстен Марлэн почувствовал, что становится просто смешон… «Эта самая» Бланш, «ее» журналист – что-то подозрительно похоже на самую обыкновенную досаду. Чужая интимная жизнь всегда почему-то неприемлема, непонятна. Где-нибудь в гостинице слышишь за стеной: «Чья это попочка? – Твоего Жозефа!» – а потом встречаешь в холле господина в летах с розеткой Почетного легиона в петлице и его почтенную супругу, и когда она вдруг скомандует: «Жозеф, поторапливайся – мы на поезд опаздываем!» – покажется, что это просто сон.
В любовных письмах, брошенных Бланш на произвол судьбы, думал Жюстен, не было ничего непристойного, они не походили на письма, распространяемые из-под полы, и оба писавшие хотели показать себя с самой лучшей стороны, в самом высоком накале своих чувств, со всеми полагающимися в состоянии любовного опьянения благоглупостями.
Лично у Жюстена Мерлэна были с любовью таинственные взаимоотношения. В кинематографической среде про него болтали разное, но в этой среде этому «разному» не придают особого значения.
Он знал достаточно женщин. Достаточно готовых на все. Ведь подумать только, мечты всех женщин зачастую могли воплотиться в жизнь лишь с его помощью. Он был известен как человек неуязвимый, поглощенный целиком своей режиссерской деятельностью, и поэтому-то старались обнаружить в нем пороки, изъяны. Возможно, они за ним и водились. Его глаза, до краев заполненные лазурью, и светлые волосы, окружавшие голову сиянием, которое с годами отодвигалось все дальше к затылку, в известной мере служили защитой против слишком грубых предположений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19