https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
То, о чем автор повествует так пространно, так подробно, входя во все физические и психологические детали, описывая пейзажи, людей и нравы, вполне позволяло режиссеру уяснить себе сюжет, образы героев, эпоху. Жюстену просто оставалось перенести на экран все эти детали, следуя подробному описанию автора.
Он представлял себе Латинский квартал тех лет, мастерские, художников, труды и празднества… Париж и загородные прогулки… Барбизон, художники в блузах и деревянных сабо, в широкополых соломенных шляпах, в панамах… Вот здесь-то и хотел бы жить Литтль Билли – Литребили! – вместе с Трильби, бок о бок с Милле, Коро, Добиньи… равный среди равных. Ибо если Литтль Билли был пока всего лишь дебютантом, то позже этот скромный и славный малый, такой воспитанный и такой респектабельный, так изящно одетый и такой хорошенький со своими черными кудрями и светлым взором, станет великим среди великих.
Жюстену представился Литтль Билли на пороге огромной мастерской, он вне себя от горя и стыда, что Трильби совершенно обнаженная позирует перед десятком мужчин… Если до этого мгновения они еще не знали, что любят друг друга, то теперь оба поняли это… «Только бы, – думал Жюстен, – только бы не потерять юмора, присущего дю Морье, в тот момент, когда повествование начинает смахивать на „Даму с камелиями“, – когда появляется мать Литтль Билли и священник, его дядя, специально прибывшие из своего английского захолустья в Париж, чтобы познакомиться с девушкой, на которой их сын и племянник собирается жениться».
Но до этого еще далеко… Сначала любовь… Любовь, преображающая Трильби, эту девушку, похожую на «неестественно красивого мальчика»… Жюстен Мерлэн особенно внимательно, с каким-то страстным любопытством перечитал то место, где описывается Трильби, преображенная любовью.
…Она похудела, особенно лицо, так что начали проступать скулы и челюсти, и линия их была до такой степени совершенной (так же как и лоб, подбородок и нос), что вся она как-то поразительно, почти необъяснимо похорошела.
По мере того как уходило лето, она все реже бывала на открытом воздухе, и вскоре веснушки ее пропали (и у нее тоже были веснушки, совсем как у Бланш! «Вот досада-то, прямо не знаешь, куда Вас и поцеловать!» – писал Раймон, а Жюстена даже растрогало это сходство…). И она отпустила волосы и стала собирать их в маленький пучок на затылке, открывая свои прелестные плотно прижатые к черепу ушки… Они сидели как раз там, где им положено, не слишком выдаваясь вперед и достаточно высоко: сам Литтль Билли не сумел бы их расположить лучше. Также и рот ее, по-прежнему слишком большой, приобрел более четкий и более нежный изгиб, и ее крупные английские зубы были столь белы и столь ровны, что даже сами французы охотно прощали их чисто английские размеры. И новый кроткий свет зажегся в ее очах, какого никто никогда не видел в них раньше. Они стали как звезды, две серые неразличимо похожие звезды или, вернее, две планеты, только что отделившиеся от нового солнца, ибо льющийся из них немеркнущий, неяркий свет не был полностью их собственным светом…
Тип красоты Трильби, – читал дальше Жюстен, – гораздо больше ценился бы в наши дни, нежели в пятидесятые годы. Между ее типом и тем, что узаконил Гаварни для Латинского квартала в описываемый нами период времени, был столь странный контраст, что все, кого она пленяла, с удивлением спрашивали себя, как это с ними могло случиться…
Н-да… В эпоху Бригитты Бардо Жюстен покажет публике Венеру Милосскую. Высокого роста, с еле намеченным изгибом талии, с широкой грудной клеткой, с округлыми грудями, не особенно большими, но и не маленькими… Да нет, вовсе не Юнону! Венеру, говорю вам, Венеру. Запястья, щиколотки не слишком тонкие, но руки, ноги редкой красоты… Дю Морье пространно говорит о непогрешимо прекрасных ногах Трильби, просто чудесно о них говорит…
На экране незачем описывать, достаточно ее показать и все. Жюстен Мерлэн будет искать и найдет эту Венеру, он покажет ее, и она будет так прекрасна, что у людей дыхание замрет в груди. Один только Свенгали будет «говорить» о красоте Трильби… Немецкий еврей с итальянской фамилией, гениальный музыкант, этакий «кошкопаук», то нищий, то богач, но при всех обстоятельствах жизни личность страшная. Персонаж грозный, зловещий, сулящий недоброе. Он постоянно встречался на пути Трильби, вставал между нею и солнцем и бросал на нее свою тень… Он тоже заметил пленительную метаморфозу, происходившую с Трильби, и он говорит ей об этом:
…Трильби! Как вы прекрасны! Ваша красота сводит меня с ума! Я Вас обожаю! Вы похудели, и такой вы еще больше мне нравитесь: у вас такой совершенный костяк! Почему Вы не отвечаете на мои письма? Как! Вы их не читаете? Вы бросаете их в огонь? А я-то, я-то… черт возьми! Я совсех забыл, что гризетки из Латинского квартала не умеют ни читать, ни писать; вся их наука заключается в умении плясать канкан с грязными подсвинками, которые именуются мужчинами… Будь они прокляты! Мы, мы научим этих макак-подсвинков танцевать другие танцы, мы, немцы. Мы сочиним для них музыку, под которую им придется поплясать. Бум! Бум! А гризетки Латинского квартала опрокинут «стаканшик белого фина», как говорит ваш макака-подсвинок, ваш грязный verfl?chter Мюссе, «укоторого за плечами такое прекрасное будущее». Ба! Что вы можете знать о господине Альфреде де Мюссе? У нас тоже есть поэт, дорогая Трильби. Зовут его Генрих Гейне. Если только он еще жив, живет он в Париже, на маленькой улочке возле Елисейских полей. Он днями не подымается с постели, и у него остался только один зрячий глаз, как у графини Хан-Ханха! ха! Он обожает французских гризеток. Он даже сочетался браком с одной из них. Зовут ее Матильда, и у нее ножки-крошки, susseFusse, совсем как у вас. Вас он тоже обожал бы за красоту Вашего костяка; ему бы нравилось пересчитывать ваши косточки одну за другой, потому что он тоже любит играть, тоже шутник, вроде меня. Ах, какой получится из вас прекрасный скелет! И очень скоро получится, раз вы не желаете улыбаться вашему Свенгали, обезумевшему от страсти. Вы кидаете в огонь его письма, даже не распечатав!
Жюстен упивался, впивал и впитывал в себя эти страницы, где герои из плоти и крови следовали своему уделу, он чувствовал, как они наступают на него, словно пугающе правдоподобная синерама. Бланш и Трильби как-то странно сливались в его мозгу. Это ей, Бланш, писал страшный, гениальный, неопрятный, загадочный Свенгали, и она жгла его письма, по крайней мере Жюстен не обнаружил их в корзине. Это у Бланш были самые очаровательные ножки-крошки во всем свете, а глаза серые, неразличимо схожие меж собой планеты и совершенный в своей красоте костяк.
Но из мрака былого, из юности Жюстена вставал образ третьей женщины, и она незаметно прокралась меж тех двух. Он был тогда еще очень молод, и она вышла за другого. Уже много лет Жюстен жил с женщиной, которая была немолода, некрасива, но любила его верной упрямой любовью. У нее была своя независимая от него жизнь, она была умна, талантлива, она умела оказаться рядом, когда была нужна, умела не осложнять его существования. Одного лишь недоставало их союзу – мечты, из этого кокона никогда не выпорхнет бабочка. Но мир огромен, Жюстен мог мечтать если не где угодно, то о чем угодно… Но вот сегодня это упоминание о Гейне как о живом человеке и то обстоятельство, что гениальный и жестокий Свенгали написал в своем письме о susse Fusse, цитируя те самые стихи, которые Жюсген в юношеской тоске повторял тогда без конца и которые сопровождали его тоску, как стук колес сопровождает поезд…
Allnachtlich im Traume, seh ich dich,
Und sehe dich freundlich grii'ssen,
Und laut aufweinend sturz ich mich
Zu deincn sussen Fussen…
С болотистого дна забвения силою этих стихов подымались на поверхность пузырьки, как будто там еще жило что-то не окончательно задохнувшееся в пучине.
Он уже превращал в сценарий мелодраматическую часть: приезд матери Литтль Билли в Париж, растерявшихся под градом ее вопросов двух его друзей – да, Трильби занималась стиркой тонкого белья, да, Трильби была натурщицей. Великий Боже! И вот появляется Трильби собственной персоной и отказывается от Литтль Билли, ведь ей сказали, что она искалечит всю его жизнь…
Сцена, когда с криком вбегает Литтль Билли: «Трильби, где она, что с ней?… Она исчезла… о!» – эту сцену Жюстен Мерлэн разыграл в лицах, чуть ли не громко прокричал последнюю реплику… Литтль Билли теряет сознание, у него что-то вроде эпилептического припадка, он в бреду…
Всегда случается только то, чего не ждешь. Pazienza!
Надо будет показать, как любовь сметает все, целую жизнь, сведенную к условностям, приличиям… Показать, как возникает любовь и как там, где гаснет ее пламя, все высыхает, умирает, иссякает, даже трава больше не растет… Подумайте о том, как мало значат события в жизни человека, если за ними не стоят сердце и разум… Кажется, Жюстен цитирует Раймона, одного из корреспондентов Бланш! Ну, а дальше что? Pazienza! Pazienza!… Теперь надо привести в порядок первую часть сценария.
Жюстен писал, делал пометки, проверял жизненный путь каждого действующего лица, выбирал своих персонажей из множества прочих, любезно предоставленных в его распоряжение автором «Трильби», намечал кульминационные пункты, отдельные сцены… Он мог позволить себе все что угодно: Жюстен Мерлэн был сам своим собственным продюсером, он мог позволить себе все что угодно и когда угодно.
И все время, пока он работал, облик Трильби сливался с обликом Бланш… Да, отныне это было так: именно Трильби походила на Бланш… Pazienza! Рано или поздно она повернет к нему свое лицо.
Дни и ночи… Жюстен Мерлэн жил жизнью своих героев.
Проходит пять лет, Литтль Билли у себя на родине медленно поправляется от пережитого, окруженный заботами матери и сестры, и к этому времени он уже прославился. Пейзажи Девоншира, думал Жюстен, который в детстве бывал там с матерью, – пейзажи Девоншира, просторные, зеленые, пустынные, передадут состояние души Литтль Билли, его внутреннюю опустошенность. Кому, – спрашивал себя Жюстен Мерлэн, – кому откроет душу этот одинокий, скрытный англичанин, рядовой англичанин, корректный и гениальный? Псу хорошенькой соседки? Да, именно псу, пес – самый подходящий собеседник для Литтль Билли. Жюстен даже написал монолог: «Я думаю о Трильби, – скажет, к примеру, Литтль Билли, – думаю о ней постоянно и без волнения. У меня такое чувство, будто ради опыта мне удалили часть головного мозга и я не ощущаю ничего, кроме беспокойства по поводу одного любопытного явления – полного моего равнодушия ко всему на свете…» Но в этом он не признается никому ни во время самых скучных увеселительных прогулок, ни во время музыкальных вечеров, на которых присутствует их хорошенькая соседка, молодая леди, подруга его сестры… Перед ним всепоглощающая пустота, окутанная неизменными тусклыми сумерками. А потом в один прекрасный день Уильям Баго, он же Литтль Билли, расправляет крылья и летит в Лондон, где его ждет слава. Жюстен Мерлэн представлял себе картину прощания, ожидающих у крыльца лошадей, слуг…
Лондон, успех, большой свет и по-прежнему глубокое равнодушие. Жюстену Мерлэну все это было слишком хорошо известно по собственному опыту, он знал, как показать на экране такой вот салон, где болтают обо всем понемногу и ухаживают за знаменитостями. Вот здесь-то два избалованных успехом человека – Литтль Билли и еще один, не менее известный художник – молча играют в бильбоке… Но прежде чем уйти и как бы продолжая оживленную беседу, Литтль Билли скажет, к примеру, следующее: «Сегодня я завтракал с двумя старыми и самыми закадычными моими друзьями… Если бы я заметил под столом зажженный шнур от бомбы, я бы пальцем не пошевелил, чтобы спасти друзей, спасти самого себя…» – «Но ведь существует живопись», – возразит его собеседник. «Живопись существовала», – скажет Литтль Билли. И они разойдутся. Сцена, пожалуй, может получиться.
А потом – музыкальный вечер в одном из самых знатных домов Лондона… Жюстен до сих пор еще помнил приемы, которые устраивали в Англии в честь его отца. Меломаны толкуют о необыкновенной женщине, которая два или три года назад появилась на музыкальном горизонте, о некоей певице, перед которой склоняются в экстазе самые великие артисты и коронованные особы, к ногам которой бросают цветы, драгоценности и сердца, о певице, равной которой никогда не было и никогда не будет… Имя ее – Свенгали! И так как музыка еще может – только она одна и может – пробиться сквозь равнодушие Литтль Билли, он с интересом прислушивается к рассказам о певице, и при мысли, что когда-нибудь ему доведется услышать этот неземной голос, он решает обождать с самоубийством.
Жюстен Мерлэн жил «Трильби». Он знал о ней буквально все и в большом и в мельчайших деталях.
Что из всего этого он введет в фильм? Он начал отбирать. Как же был он признателен дю Морье за то, что тот показал ему Трильби, ставшую позже госпожой Свенгали, в тот самый момент, когда она подымается на сцену; ведь во всем доме Бланш не было ни одной фотографии, и даже зеркала, когда Жюстен проходил мимо, казалось, опускали веки, чтобы скрыть от него отражение Бланш…
… Высокая, статная женщина, задрапированная в греческую тунику из золотой парчи, расшитую алыми крыльями птиц; обнаженные плечи и руки снежной белизны, голову ее венчала небольшая корона из бриллиантовых звездочек; роскошные каштановые волосы, поддерживаемые на затылке гребнем, падали до колен; такую шевелюру можно видеть лишь на витрине парикмахерских у сидящих спиной к публике манекенов в качестве рекламы какого-нибудь средства для ращения волос.
Лицо у нее было изможденное, и выражало оно скорее смятение, противоречащее искусственной свежести красок; по очертания его были так божественно прекрасны и выражение его столь кротко, столь скромно, столь трогательно в своей простоте и нежности, что при виде ее человек умилялся душой. Никогда ни до этого, ни после этого, ни на сцене, ни на эстраде не появлялась женщина столь великолепная и обольстительная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Он представлял себе Латинский квартал тех лет, мастерские, художников, труды и празднества… Париж и загородные прогулки… Барбизон, художники в блузах и деревянных сабо, в широкополых соломенных шляпах, в панамах… Вот здесь-то и хотел бы жить Литтль Билли – Литребили! – вместе с Трильби, бок о бок с Милле, Коро, Добиньи… равный среди равных. Ибо если Литтль Билли был пока всего лишь дебютантом, то позже этот скромный и славный малый, такой воспитанный и такой респектабельный, так изящно одетый и такой хорошенький со своими черными кудрями и светлым взором, станет великим среди великих.
Жюстену представился Литтль Билли на пороге огромной мастерской, он вне себя от горя и стыда, что Трильби совершенно обнаженная позирует перед десятком мужчин… Если до этого мгновения они еще не знали, что любят друг друга, то теперь оба поняли это… «Только бы, – думал Жюстен, – только бы не потерять юмора, присущего дю Морье, в тот момент, когда повествование начинает смахивать на „Даму с камелиями“, – когда появляется мать Литтль Билли и священник, его дядя, специально прибывшие из своего английского захолустья в Париж, чтобы познакомиться с девушкой, на которой их сын и племянник собирается жениться».
Но до этого еще далеко… Сначала любовь… Любовь, преображающая Трильби, эту девушку, похожую на «неестественно красивого мальчика»… Жюстен Мерлэн особенно внимательно, с каким-то страстным любопытством перечитал то место, где описывается Трильби, преображенная любовью.
…Она похудела, особенно лицо, так что начали проступать скулы и челюсти, и линия их была до такой степени совершенной (так же как и лоб, подбородок и нос), что вся она как-то поразительно, почти необъяснимо похорошела.
По мере того как уходило лето, она все реже бывала на открытом воздухе, и вскоре веснушки ее пропали (и у нее тоже были веснушки, совсем как у Бланш! «Вот досада-то, прямо не знаешь, куда Вас и поцеловать!» – писал Раймон, а Жюстена даже растрогало это сходство…). И она отпустила волосы и стала собирать их в маленький пучок на затылке, открывая свои прелестные плотно прижатые к черепу ушки… Они сидели как раз там, где им положено, не слишком выдаваясь вперед и достаточно высоко: сам Литтль Билли не сумел бы их расположить лучше. Также и рот ее, по-прежнему слишком большой, приобрел более четкий и более нежный изгиб, и ее крупные английские зубы были столь белы и столь ровны, что даже сами французы охотно прощали их чисто английские размеры. И новый кроткий свет зажегся в ее очах, какого никто никогда не видел в них раньше. Они стали как звезды, две серые неразличимо похожие звезды или, вернее, две планеты, только что отделившиеся от нового солнца, ибо льющийся из них немеркнущий, неяркий свет не был полностью их собственным светом…
Тип красоты Трильби, – читал дальше Жюстен, – гораздо больше ценился бы в наши дни, нежели в пятидесятые годы. Между ее типом и тем, что узаконил Гаварни для Латинского квартала в описываемый нами период времени, был столь странный контраст, что все, кого она пленяла, с удивлением спрашивали себя, как это с ними могло случиться…
Н-да… В эпоху Бригитты Бардо Жюстен покажет публике Венеру Милосскую. Высокого роста, с еле намеченным изгибом талии, с широкой грудной клеткой, с округлыми грудями, не особенно большими, но и не маленькими… Да нет, вовсе не Юнону! Венеру, говорю вам, Венеру. Запястья, щиколотки не слишком тонкие, но руки, ноги редкой красоты… Дю Морье пространно говорит о непогрешимо прекрасных ногах Трильби, просто чудесно о них говорит…
На экране незачем описывать, достаточно ее показать и все. Жюстен Мерлэн будет искать и найдет эту Венеру, он покажет ее, и она будет так прекрасна, что у людей дыхание замрет в груди. Один только Свенгали будет «говорить» о красоте Трильби… Немецкий еврей с итальянской фамилией, гениальный музыкант, этакий «кошкопаук», то нищий, то богач, но при всех обстоятельствах жизни личность страшная. Персонаж грозный, зловещий, сулящий недоброе. Он постоянно встречался на пути Трильби, вставал между нею и солнцем и бросал на нее свою тень… Он тоже заметил пленительную метаморфозу, происходившую с Трильби, и он говорит ей об этом:
…Трильби! Как вы прекрасны! Ваша красота сводит меня с ума! Я Вас обожаю! Вы похудели, и такой вы еще больше мне нравитесь: у вас такой совершенный костяк! Почему Вы не отвечаете на мои письма? Как! Вы их не читаете? Вы бросаете их в огонь? А я-то, я-то… черт возьми! Я совсех забыл, что гризетки из Латинского квартала не умеют ни читать, ни писать; вся их наука заключается в умении плясать канкан с грязными подсвинками, которые именуются мужчинами… Будь они прокляты! Мы, мы научим этих макак-подсвинков танцевать другие танцы, мы, немцы. Мы сочиним для них музыку, под которую им придется поплясать. Бум! Бум! А гризетки Латинского квартала опрокинут «стаканшик белого фина», как говорит ваш макака-подсвинок, ваш грязный verfl?chter Мюссе, «укоторого за плечами такое прекрасное будущее». Ба! Что вы можете знать о господине Альфреде де Мюссе? У нас тоже есть поэт, дорогая Трильби. Зовут его Генрих Гейне. Если только он еще жив, живет он в Париже, на маленькой улочке возле Елисейских полей. Он днями не подымается с постели, и у него остался только один зрячий глаз, как у графини Хан-Ханха! ха! Он обожает французских гризеток. Он даже сочетался браком с одной из них. Зовут ее Матильда, и у нее ножки-крошки, susseFusse, совсем как у вас. Вас он тоже обожал бы за красоту Вашего костяка; ему бы нравилось пересчитывать ваши косточки одну за другой, потому что он тоже любит играть, тоже шутник, вроде меня. Ах, какой получится из вас прекрасный скелет! И очень скоро получится, раз вы не желаете улыбаться вашему Свенгали, обезумевшему от страсти. Вы кидаете в огонь его письма, даже не распечатав!
Жюстен упивался, впивал и впитывал в себя эти страницы, где герои из плоти и крови следовали своему уделу, он чувствовал, как они наступают на него, словно пугающе правдоподобная синерама. Бланш и Трильби как-то странно сливались в его мозгу. Это ей, Бланш, писал страшный, гениальный, неопрятный, загадочный Свенгали, и она жгла его письма, по крайней мере Жюстен не обнаружил их в корзине. Это у Бланш были самые очаровательные ножки-крошки во всем свете, а глаза серые, неразличимо схожие меж собой планеты и совершенный в своей красоте костяк.
Но из мрака былого, из юности Жюстена вставал образ третьей женщины, и она незаметно прокралась меж тех двух. Он был тогда еще очень молод, и она вышла за другого. Уже много лет Жюстен жил с женщиной, которая была немолода, некрасива, но любила его верной упрямой любовью. У нее была своя независимая от него жизнь, она была умна, талантлива, она умела оказаться рядом, когда была нужна, умела не осложнять его существования. Одного лишь недоставало их союзу – мечты, из этого кокона никогда не выпорхнет бабочка. Но мир огромен, Жюстен мог мечтать если не где угодно, то о чем угодно… Но вот сегодня это упоминание о Гейне как о живом человеке и то обстоятельство, что гениальный и жестокий Свенгали написал в своем письме о susse Fusse, цитируя те самые стихи, которые Жюсген в юношеской тоске повторял тогда без конца и которые сопровождали его тоску, как стук колес сопровождает поезд…
Allnachtlich im Traume, seh ich dich,
Und sehe dich freundlich grii'ssen,
Und laut aufweinend sturz ich mich
Zu deincn sussen Fussen…
С болотистого дна забвения силою этих стихов подымались на поверхность пузырьки, как будто там еще жило что-то не окончательно задохнувшееся в пучине.
Он уже превращал в сценарий мелодраматическую часть: приезд матери Литтль Билли в Париж, растерявшихся под градом ее вопросов двух его друзей – да, Трильби занималась стиркой тонкого белья, да, Трильби была натурщицей. Великий Боже! И вот появляется Трильби собственной персоной и отказывается от Литтль Билли, ведь ей сказали, что она искалечит всю его жизнь…
Сцена, когда с криком вбегает Литтль Билли: «Трильби, где она, что с ней?… Она исчезла… о!» – эту сцену Жюстен Мерлэн разыграл в лицах, чуть ли не громко прокричал последнюю реплику… Литтль Билли теряет сознание, у него что-то вроде эпилептического припадка, он в бреду…
Всегда случается только то, чего не ждешь. Pazienza!
Надо будет показать, как любовь сметает все, целую жизнь, сведенную к условностям, приличиям… Показать, как возникает любовь и как там, где гаснет ее пламя, все высыхает, умирает, иссякает, даже трава больше не растет… Подумайте о том, как мало значат события в жизни человека, если за ними не стоят сердце и разум… Кажется, Жюстен цитирует Раймона, одного из корреспондентов Бланш! Ну, а дальше что? Pazienza! Pazienza!… Теперь надо привести в порядок первую часть сценария.
Жюстен писал, делал пометки, проверял жизненный путь каждого действующего лица, выбирал своих персонажей из множества прочих, любезно предоставленных в его распоряжение автором «Трильби», намечал кульминационные пункты, отдельные сцены… Он мог позволить себе все что угодно: Жюстен Мерлэн был сам своим собственным продюсером, он мог позволить себе все что угодно и когда угодно.
И все время, пока он работал, облик Трильби сливался с обликом Бланш… Да, отныне это было так: именно Трильби походила на Бланш… Pazienza! Рано или поздно она повернет к нему свое лицо.
Дни и ночи… Жюстен Мерлэн жил жизнью своих героев.
Проходит пять лет, Литтль Билли у себя на родине медленно поправляется от пережитого, окруженный заботами матери и сестры, и к этому времени он уже прославился. Пейзажи Девоншира, думал Жюстен, который в детстве бывал там с матерью, – пейзажи Девоншира, просторные, зеленые, пустынные, передадут состояние души Литтль Билли, его внутреннюю опустошенность. Кому, – спрашивал себя Жюстен Мерлэн, – кому откроет душу этот одинокий, скрытный англичанин, рядовой англичанин, корректный и гениальный? Псу хорошенькой соседки? Да, именно псу, пес – самый подходящий собеседник для Литтль Билли. Жюстен даже написал монолог: «Я думаю о Трильби, – скажет, к примеру, Литтль Билли, – думаю о ней постоянно и без волнения. У меня такое чувство, будто ради опыта мне удалили часть головного мозга и я не ощущаю ничего, кроме беспокойства по поводу одного любопытного явления – полного моего равнодушия ко всему на свете…» Но в этом он не признается никому ни во время самых скучных увеселительных прогулок, ни во время музыкальных вечеров, на которых присутствует их хорошенькая соседка, молодая леди, подруга его сестры… Перед ним всепоглощающая пустота, окутанная неизменными тусклыми сумерками. А потом в один прекрасный день Уильям Баго, он же Литтль Билли, расправляет крылья и летит в Лондон, где его ждет слава. Жюстен Мерлэн представлял себе картину прощания, ожидающих у крыльца лошадей, слуг…
Лондон, успех, большой свет и по-прежнему глубокое равнодушие. Жюстену Мерлэну все это было слишком хорошо известно по собственному опыту, он знал, как показать на экране такой вот салон, где болтают обо всем понемногу и ухаживают за знаменитостями. Вот здесь-то два избалованных успехом человека – Литтль Билли и еще один, не менее известный художник – молча играют в бильбоке… Но прежде чем уйти и как бы продолжая оживленную беседу, Литтль Билли скажет, к примеру, следующее: «Сегодня я завтракал с двумя старыми и самыми закадычными моими друзьями… Если бы я заметил под столом зажженный шнур от бомбы, я бы пальцем не пошевелил, чтобы спасти друзей, спасти самого себя…» – «Но ведь существует живопись», – возразит его собеседник. «Живопись существовала», – скажет Литтль Билли. И они разойдутся. Сцена, пожалуй, может получиться.
А потом – музыкальный вечер в одном из самых знатных домов Лондона… Жюстен до сих пор еще помнил приемы, которые устраивали в Англии в честь его отца. Меломаны толкуют о необыкновенной женщине, которая два или три года назад появилась на музыкальном горизонте, о некоей певице, перед которой склоняются в экстазе самые великие артисты и коронованные особы, к ногам которой бросают цветы, драгоценности и сердца, о певице, равной которой никогда не было и никогда не будет… Имя ее – Свенгали! И так как музыка еще может – только она одна и может – пробиться сквозь равнодушие Литтль Билли, он с интересом прислушивается к рассказам о певице, и при мысли, что когда-нибудь ему доведется услышать этот неземной голос, он решает обождать с самоубийством.
Жюстен Мерлэн жил «Трильби». Он знал о ней буквально все и в большом и в мельчайших деталях.
Что из всего этого он введет в фильм? Он начал отбирать. Как же был он признателен дю Морье за то, что тот показал ему Трильби, ставшую позже госпожой Свенгали, в тот самый момент, когда она подымается на сцену; ведь во всем доме Бланш не было ни одной фотографии, и даже зеркала, когда Жюстен проходил мимо, казалось, опускали веки, чтобы скрыть от него отражение Бланш…
… Высокая, статная женщина, задрапированная в греческую тунику из золотой парчи, расшитую алыми крыльями птиц; обнаженные плечи и руки снежной белизны, голову ее венчала небольшая корона из бриллиантовых звездочек; роскошные каштановые волосы, поддерживаемые на затылке гребнем, падали до колен; такую шевелюру можно видеть лишь на витрине парикмахерских у сидящих спиной к публике манекенов в качестве рекламы какого-нибудь средства для ращения волос.
Лицо у нее было изможденное, и выражало оно скорее смятение, противоречащее искусственной свежести красок; по очертания его были так божественно прекрасны и выражение его столь кротко, столь скромно, столь трогательно в своей простоте и нежности, что при виде ее человек умилялся душой. Никогда ни до этого, ни после этого, ни на сцене, ни на эстраде не появлялась женщина столь великолепная и обольстительная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19