Выбирай здесь Водолей
Миних понял не сразу. «…Бог и государыня даруют тебе жизнь», – читал тот же гнусавый голос, видимо, старавшийся – не очень удачно – изобразить некоторое волнение: секретарю были одинаково привычны и приговоры, и помилования: «Если ему, то и мне!» – подумал Миних. Сердце застучало так, словно еще минута и разорвется. – «А может, только ему». Секретарь встретился с ним взглядом, и Миних понял, что спасен, хоть гнусавый человек тотчас отвел глаза, быть может найдя страшными его лицо и улыбку. «Только ли Остерману или всем?!.» Думал, что не доживет, что сердце не выдержит и разорвется, слушал, затаив дыхание, но винт делал свое дело, и на лице его висела та же равнодушная улыбка.
Помилование вышло всем, других и не возводили на эшафот. Снова забил барабан. Их повели в крепость, и он смотрел на небо с торжеством. Гул толпы усиливался: «всякого чина люди весьма разочарованы смягчением участи, оттого ли, что большинство преступников – немцы, или же просто жаль упущенного зрелища. Да, они не виноваты, что звери! И я не виноват, что счастлив!..» Он шел, гордо подняв голову, и улыбка на лице его становилась все презрительнее. «Что же вместо казни? крепость? ссылка? если ссылка, куда?» А когда узнал, что в Пелым, то не мог сам над собой не посмеяться: видно, промысел Божий, – сам туда же сослал Бирона! «Но почему промысел Божий мстит за такого человека, как Бирон?..»
Он теперь не был совершенно уверен, что действительно тогда испытал и продумал все это: едва ли можно было ясно, точно, отчетливо запомнить то, что было пережито в столь короткое, в столь ужасное время: в Пельше так часто возвращался мысленно к тому дню, что позднейшие мысли могли смешаться с подлинными ощущениями минут ожидания казни. Но вполне ясно он помнил одно: день этот был днем его высшего торжества над миром. В чем было торжество, он и сам понимал плохо. Помнил еще, что вечером долго думал в крепости о натуре счастья, и были у него странные мысли, которых теперь не мог восстановить с ясностью. Думал, что в жизни всякого государственного мужа есть или может быть, – или должна быть? – катастрофа: гибель, тюрьма, казнь, – все равно, какая: вот и четвертование бывает разное, с лошадьми и без лошадей, – и этому, пожалуй, присуща доля справедливости… – «Я высшее в жизни счастье испытал над горой трупов в день Ставучанской битвы, и еще в ночь переворота, удавшегося мне благодаря коварству, и вот в этот день, когда меня должны были четвертовать… Оттого, что не четвертовали? От торжества и волнения. И этого больше не будет!»…
Он обвел глазами площадь, то место, где стоял эшафот, то место, где стоял сам, и подумал, что, быть может, больше никогда площади не увидит: все-таки восемьдесят лет. Старичок-сторож с любопытством на него смотрел из подворотни. «Может, он и тогда тут был, всякого чина человек…» Миних тронул коня и поскакал к мосту.
Из отворенного окна Преображенских казарм доносился гул голосов. Постукивали биллиардные шары. В офицерском собрании было, по-видимому, весело. Не слезая с коня, Миних приказал вытянувшемуся радостно дневальному вызвать дежурного офицера. Дневальный рванул дергач, появился унтер-офицер, ахнул и побежал в казарму.
Через минуту из казармы вышел огромного роста капитан. Его лицо, с большим шрамом от рта к уху, остановило внимание Миниха. «Кто такой?» – подумал он с любопытством. Глаза у капитана были дерзкие, насмешливые и страшные. Он почтительно рапортовал, что в лейб-гвардии Преображенском полку все обстоит благополучно, так же почтительно выслушал вопрос и сразу, не задумываясь, ответил, что в двух мушкетерских и в одном гренадерском батальоне полка сейчас значится нижних чинов две тысячи Девятьсот тридцать семь. Миних нахмурился: «уж не шутит ли шутки?» Было маловероятно, чтобы дежурный офицер мог назвать цифру столь точно. Но цифра подходила близко к его предположениям, и трудно было допустить, чтобы капитан, отвечая на вопрос фельдмаршала, позволил себе столь неуместную шутку.
– У вас отменная память, капитан, – сухо сказал Миних. – Ваше имя?
– Алексей Орлов, ваше сиятельство.
Миних с минуту молча на него смотрел. Фамилию эту носил какой-то шалый стрелец, буйный из буйных, не то казненный при Петре Великом, не то помилованный царем на плахе. Да, был такой же случай, что со мной. Может, дед этого или прадед? Яблоко от яблони…» Несмотря на дерзкое выражение лица – или благодаря дерзкому выражению, – офицер понравился Миниху. Понравился ему и взгляд, брошенный Орловым на неаполитанского жеребца, – взгляд любителя и знатока.
– Более ничего. Благодарю вас, капитан, – сказал он и тронул лошадь. Отъехав шагов двадцать, Миних быстро оглянулся. Офицер смотрел ему вслед тяжелым взором страшных в особенности своею неподвижностью глаз. «Надо обратить внимание, кто такой… Дед – ежели дед? – в меня, а внук и того более…» Этот капитан действительно напомнил ему его самого в молодости. Промелькнуло в памяти то, что когда-то о нем говорили: «Кондотьер», «Птица-человекояд», «Дьявольский эмиссарий». – «Ну, что ж, молодые Минихи идут на смену старому, и отлично. Но на этого надо бы обратить особое внимание. Может, далеко пойдет, а может, высоко: на виселицу…» Он свернул на боковую улицу и на повороте снова бросил взгляд в сторону казармы. Капитан по-прежнему смотрел ему вслед.
Кабинет Миниха был во втором этаже. Лестница немного его утомляла, особенно после верховой прогулки. Он нарочно поднялся быстро, как молодой человек, в кабинете устало опустился в кресло и вздохнул. На письменном столе лежало несколько писем. Граф Разумовский звал в свою мызу Гостилицы на бал, который обещали осчастливить присутствием государь и государыня. Миних с досадой бросил приглашение на стол. Гостилицы были его имение, когда-то – Бог знает как давно – пожалованное ему Петром Великим, затем конфискованное при ссылке, вместе со всем другим имуществом. Теперь мыза принадлежала Разумовскому. «Все-таки у этого певчего должно было бы хватить такта не звать меня в гости в мой собственный дом!..»
От резкого движения упал один из стоявших на столе рисунков. Это были скицы , которыми он от скуки занимался в Пельше и которые захватил с собой на память. На рисунке изображен был ямщик-вогул, привозивший в Пелым почту; он стоял на полозе странных, запряженных собаками саней. Миних с улыбкой вспомнил смешного красноглазого человека, его дикую езду, исступленный лай собак, которых он обманывал, то пугая близостью зверя, то обещая подачку. «Так не то, что собаками, так и людьми правят, в этом их счастье», – подумал Миних и взял со стола другое письмо.
На нем была надпись: «Секретнейшее. В собственные Его Сиятельства руки». Хоть он в правительстве теперь не состоял, у него были кое-где тайные осведомители и персональные, и по службе, – нельзя же совсем без них. Миних, хмурясь, прочел письмо. Ничего особенно тревожного в нем не было, но накануне были получены еще два таких же, от других агентов. В совокупности это было тревожно. Почти все говорило, что недовольство в гвардии велико, и почти все наводило опытного человека на мысль, что где-то кем-то готовится заговор. – Где и кем? Это было бы нетрудно узнать, имея власть, получив на то полномочия от царя. Он стал соображать обстоятельства, вспоминая собственный большой опыт, и заговорщический, и правительственный. Нити вели, конечно, к казармам гвардейских полков. «Тогда нельзя терять ни минуты!» – сказал себе граф Миних и уже хотел было потребовать карету. Но подумал, что пока фактов никаких нет. Лучше немного подождать. Несмотря на усталость, он поднялся и стал ходить взад и вперед по кабинету, испытывая необыкновенное, давно забытое, волнение. «Что ежели настал день? Что ежели снова настал день?..»
XV
Профессор Штелин был очень близок к новому двору, но, в отличие от многих других придворных людей, не только не хвастал этой близостью и не подчеркивал ее, а, напротив, в меру возможного ее скрывал и отрицал. Поступал он так из врожденной скромности, из благоразумия – мало ли что может случиться? Россия отнюдь не domus secura – и еще оттого, что не хотел вызывать в людях зависть. Это чувство было ему довольно чуждо, и он его считал чувством плебейским; но знал, что оно очень распространено, как все плебейские чувства. Зачем завидовать? Nachbars Kuh ist eine herzensgute Kuh, gibt aber keine Milch.
Получив в июне от придворной конторы приглашение приехать в Ораниенбаум и в Петергоф, Штелин не трубил об этом по столице. Кому же необходимо было сообщить, скромно объяснял, что берут его как библиотекариуса, да еще для обсуждения вопроса о предстоящих коронационных торжествах, и вид принимал такой, точно приглашение ему тягостно. Он сам толком не знал, для чего его пригласили, и хотя гордился честью, но и действительно не так уж радовался приглашению. Работы у него было очень много: к обычным делам прибавились еще ода, надпись для транспаранта на иллюминационных торжествах и другое такое же. Правда, работать можно было и в Ораниенбауме, однако знал по опыту: дома удобнее.
Вдобавок, его смущали и огорчали разные тревожные слухи, все упорнее ходившие по столице. Немцы шепотом говорили, что у кайзерин есть своя партия, что на ее стороне некоторые гвардейские полки и что могут произойти серьезные события. Императрица была по рождению немка, тем не менее, лица у немцев при передаче таких рассказов становились серьезные и печальные. Профессор Штелин слушал с досадой, но не возражал. Его всегда задевало то, что немцы себя выделяли и что их выделяли другие, из общей массы верноподданных граждан. Фамилии у людей, которых считали людьми кайзерин, были почти исключительно русские, – это ничего не значило. Зачем забегать вперед? Зачем заранее опасаться каких-то гонений? Профессор Штелин трусом никогда не был. Напротив, он был человек мужественный и не очень испугался бы настоящих опасностей, как война, болезнь или мор. Однако с неудовольствием замечал, что и на него действует чужая беспричинная тревога. Раз даже спросил себя, не слишком ли ангажировался с партией царя Петра. Сомнение было нелепое, но он почти пожалел, что принял на себя руководство коронационными торжествами. Впрочем, тотчас отогнал от себя эту мысль. Решил в Ораниенбауме, закончив оду и транспарант, заняться большой, давно намеченной научной работой. Это его успокоило: Frisch gewagt ist halb gewonnen.
На случай отъезда в путешествие, у профессора Штелина был раз навсегда составленный список вещей, которые нужно брать в дорогу. Он все делал основательно, не обращая внимания на обычные русские насмешки над немецкой аккуратностью. В числе многих предметов, над которыми размышлял профессор Штелин, был и вопрос об особенных чертах и свойствах разных народов. Подделываясь немного (не слишком) под тон своих русских товарищей, он порою и сам вслух посмеивался над чертами немцев, – частью изнутри как немец, частью со стороны как русский. Но про себя посмеивался и над людьми, у которых эти черты вызывали шутки и остроты. Думал, что его русские товарищи о немцах судят по наблюдениям над ремесленниками Васильевского острова. Знал, что история германских стран полна всевозможных крайностей и неожиданностей более, чем какая-либо иная; находил также, что между его русскими товарищами есть такие специалисты аккуратности, каких среди немцев не сыщешь; а главное, не понимал, что же здесь собственно худого или смешного? Человек встает каждый день в семь часов утра и, вставая, знает, что будет делать в течение дня, знает, где будет есть, кого повидает, над чем будет работать, когда ляжет спать, – ничего тут нет стоящего осуждения или насмешки, хотя бы и благодушной. И не более ли заслуживает осуждения русская черта: думать, будто их, русских, никто не понимает, а они, русские, всех иностранцев насквозь видят. Их же широкие натуры – это в сущности любовь к скандалам.
В дорожном списке значилось все необходимое из белья, платья, обуви, походная аптечка, картуз виргинского табаку, порошок француза Детардиу для изведения мышей, клопов и прочей гадины, впрочем на этот раз ненужный, ибо ехать было недалеко, и останавливаться на станциях не предполагалось. Книг профессор Штелин захватил на целый месяц (а на месяц ему требовалось книг немало). Взял большой запас бумаги, карандашей, перьев. Взял и бутылку мушкателя, – любил это вино. Уезжал не без удовольствия: летом на море очень хорошо. Но и жаль было оставлять свой уютный, прекрасно устроенный дом.
В ораниенбаумском дворце ему отвели небольшую комнату во фрейлинском флигеле. Других людей приблизительно одного ранга с ним устроили лучше, да и то они ворчали и ругались. Профессор Штелин не ругался; это было не в его привычках, особенно во дворцах. Однако, умываясь с дороги, думал, что, быть может, поворчать следовало бы. Нехорошо, конечно, иметь славу неуживчивого, всем недовольного человека, но у скромности есть и худая сторона: если приучить людей к тому, что ты ничего не требуешь и ни на что не жалуешься, то они понемногу придут к мысли, что ничего требовать, ни на что жаловаться ты и не имеешь права. Напротив, над людьми требовательными, обидчивыми, всегда себя восхваляющими, сначала посмеются, а потом что-то останется вроде мысли: может, и в самом деле замечательные люди, и во всяком случае лучше их не трогать.
Он робко попросил у лакея чаю; принесли не сразу, а через полчаса. К царскому столу его не звали, – может, еще позовут в последнюю минуту? Повесил в шкап три кафтана, – дверцы шкапа раскрывались от всякого толчка, – разложил в комоде белье, на столе книги, бумагу, перья, карандаши. Спросил чернил, – лакей только посмотрел на него с недоумением и обещал сказать в конторе. Впрочем, садиться за работу Штелину еще не хотелось. Он вышел из дворца, осмотрелся, с наслаждением вдохнул воздух, – с моря дул ветерок, – и сказал, вслед за Петронием: «Valete curae». Погода была превосходнейшая. Профессор Штелин говорил друзьям, что красоты натуры всегда умиротворяют его душу, – друзья же думали, что, быть может, и душа у него не такая бурная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Помилование вышло всем, других и не возводили на эшафот. Снова забил барабан. Их повели в крепость, и он смотрел на небо с торжеством. Гул толпы усиливался: «всякого чина люди весьма разочарованы смягчением участи, оттого ли, что большинство преступников – немцы, или же просто жаль упущенного зрелища. Да, они не виноваты, что звери! И я не виноват, что счастлив!..» Он шел, гордо подняв голову, и улыбка на лице его становилась все презрительнее. «Что же вместо казни? крепость? ссылка? если ссылка, куда?» А когда узнал, что в Пелым, то не мог сам над собой не посмеяться: видно, промысел Божий, – сам туда же сослал Бирона! «Но почему промысел Божий мстит за такого человека, как Бирон?..»
Он теперь не был совершенно уверен, что действительно тогда испытал и продумал все это: едва ли можно было ясно, точно, отчетливо запомнить то, что было пережито в столь короткое, в столь ужасное время: в Пельше так часто возвращался мысленно к тому дню, что позднейшие мысли могли смешаться с подлинными ощущениями минут ожидания казни. Но вполне ясно он помнил одно: день этот был днем его высшего торжества над миром. В чем было торжество, он и сам понимал плохо. Помнил еще, что вечером долго думал в крепости о натуре счастья, и были у него странные мысли, которых теперь не мог восстановить с ясностью. Думал, что в жизни всякого государственного мужа есть или может быть, – или должна быть? – катастрофа: гибель, тюрьма, казнь, – все равно, какая: вот и четвертование бывает разное, с лошадьми и без лошадей, – и этому, пожалуй, присуща доля справедливости… – «Я высшее в жизни счастье испытал над горой трупов в день Ставучанской битвы, и еще в ночь переворота, удавшегося мне благодаря коварству, и вот в этот день, когда меня должны были четвертовать… Оттого, что не четвертовали? От торжества и волнения. И этого больше не будет!»…
Он обвел глазами площадь, то место, где стоял эшафот, то место, где стоял сам, и подумал, что, быть может, больше никогда площади не увидит: все-таки восемьдесят лет. Старичок-сторож с любопытством на него смотрел из подворотни. «Может, он и тогда тут был, всякого чина человек…» Миних тронул коня и поскакал к мосту.
Из отворенного окна Преображенских казарм доносился гул голосов. Постукивали биллиардные шары. В офицерском собрании было, по-видимому, весело. Не слезая с коня, Миних приказал вытянувшемуся радостно дневальному вызвать дежурного офицера. Дневальный рванул дергач, появился унтер-офицер, ахнул и побежал в казарму.
Через минуту из казармы вышел огромного роста капитан. Его лицо, с большим шрамом от рта к уху, остановило внимание Миниха. «Кто такой?» – подумал он с любопытством. Глаза у капитана были дерзкие, насмешливые и страшные. Он почтительно рапортовал, что в лейб-гвардии Преображенском полку все обстоит благополучно, так же почтительно выслушал вопрос и сразу, не задумываясь, ответил, что в двух мушкетерских и в одном гренадерском батальоне полка сейчас значится нижних чинов две тысячи Девятьсот тридцать семь. Миних нахмурился: «уж не шутит ли шутки?» Было маловероятно, чтобы дежурный офицер мог назвать цифру столь точно. Но цифра подходила близко к его предположениям, и трудно было допустить, чтобы капитан, отвечая на вопрос фельдмаршала, позволил себе столь неуместную шутку.
– У вас отменная память, капитан, – сухо сказал Миних. – Ваше имя?
– Алексей Орлов, ваше сиятельство.
Миних с минуту молча на него смотрел. Фамилию эту носил какой-то шалый стрелец, буйный из буйных, не то казненный при Петре Великом, не то помилованный царем на плахе. Да, был такой же случай, что со мной. Может, дед этого или прадед? Яблоко от яблони…» Несмотря на дерзкое выражение лица – или благодаря дерзкому выражению, – офицер понравился Миниху. Понравился ему и взгляд, брошенный Орловым на неаполитанского жеребца, – взгляд любителя и знатока.
– Более ничего. Благодарю вас, капитан, – сказал он и тронул лошадь. Отъехав шагов двадцать, Миних быстро оглянулся. Офицер смотрел ему вслед тяжелым взором страшных в особенности своею неподвижностью глаз. «Надо обратить внимание, кто такой… Дед – ежели дед? – в меня, а внук и того более…» Этот капитан действительно напомнил ему его самого в молодости. Промелькнуло в памяти то, что когда-то о нем говорили: «Кондотьер», «Птица-человекояд», «Дьявольский эмиссарий». – «Ну, что ж, молодые Минихи идут на смену старому, и отлично. Но на этого надо бы обратить особое внимание. Может, далеко пойдет, а может, высоко: на виселицу…» Он свернул на боковую улицу и на повороте снова бросил взгляд в сторону казармы. Капитан по-прежнему смотрел ему вслед.
Кабинет Миниха был во втором этаже. Лестница немного его утомляла, особенно после верховой прогулки. Он нарочно поднялся быстро, как молодой человек, в кабинете устало опустился в кресло и вздохнул. На письменном столе лежало несколько писем. Граф Разумовский звал в свою мызу Гостилицы на бал, который обещали осчастливить присутствием государь и государыня. Миних с досадой бросил приглашение на стол. Гостилицы были его имение, когда-то – Бог знает как давно – пожалованное ему Петром Великим, затем конфискованное при ссылке, вместе со всем другим имуществом. Теперь мыза принадлежала Разумовскому. «Все-таки у этого певчего должно было бы хватить такта не звать меня в гости в мой собственный дом!..»
От резкого движения упал один из стоявших на столе рисунков. Это были скицы , которыми он от скуки занимался в Пельше и которые захватил с собой на память. На рисунке изображен был ямщик-вогул, привозивший в Пелым почту; он стоял на полозе странных, запряженных собаками саней. Миних с улыбкой вспомнил смешного красноглазого человека, его дикую езду, исступленный лай собак, которых он обманывал, то пугая близостью зверя, то обещая подачку. «Так не то, что собаками, так и людьми правят, в этом их счастье», – подумал Миних и взял со стола другое письмо.
На нем была надпись: «Секретнейшее. В собственные Его Сиятельства руки». Хоть он в правительстве теперь не состоял, у него были кое-где тайные осведомители и персональные, и по службе, – нельзя же совсем без них. Миних, хмурясь, прочел письмо. Ничего особенно тревожного в нем не было, но накануне были получены еще два таких же, от других агентов. В совокупности это было тревожно. Почти все говорило, что недовольство в гвардии велико, и почти все наводило опытного человека на мысль, что где-то кем-то готовится заговор. – Где и кем? Это было бы нетрудно узнать, имея власть, получив на то полномочия от царя. Он стал соображать обстоятельства, вспоминая собственный большой опыт, и заговорщический, и правительственный. Нити вели, конечно, к казармам гвардейских полков. «Тогда нельзя терять ни минуты!» – сказал себе граф Миних и уже хотел было потребовать карету. Но подумал, что пока фактов никаких нет. Лучше немного подождать. Несмотря на усталость, он поднялся и стал ходить взад и вперед по кабинету, испытывая необыкновенное, давно забытое, волнение. «Что ежели настал день? Что ежели снова настал день?..»
XV
Профессор Штелин был очень близок к новому двору, но, в отличие от многих других придворных людей, не только не хвастал этой близостью и не подчеркивал ее, а, напротив, в меру возможного ее скрывал и отрицал. Поступал он так из врожденной скромности, из благоразумия – мало ли что может случиться? Россия отнюдь не domus secura – и еще оттого, что не хотел вызывать в людях зависть. Это чувство было ему довольно чуждо, и он его считал чувством плебейским; но знал, что оно очень распространено, как все плебейские чувства. Зачем завидовать? Nachbars Kuh ist eine herzensgute Kuh, gibt aber keine Milch.
Получив в июне от придворной конторы приглашение приехать в Ораниенбаум и в Петергоф, Штелин не трубил об этом по столице. Кому же необходимо было сообщить, скромно объяснял, что берут его как библиотекариуса, да еще для обсуждения вопроса о предстоящих коронационных торжествах, и вид принимал такой, точно приглашение ему тягостно. Он сам толком не знал, для чего его пригласили, и хотя гордился честью, но и действительно не так уж радовался приглашению. Работы у него было очень много: к обычным делам прибавились еще ода, надпись для транспаранта на иллюминационных торжествах и другое такое же. Правда, работать можно было и в Ораниенбауме, однако знал по опыту: дома удобнее.
Вдобавок, его смущали и огорчали разные тревожные слухи, все упорнее ходившие по столице. Немцы шепотом говорили, что у кайзерин есть своя партия, что на ее стороне некоторые гвардейские полки и что могут произойти серьезные события. Императрица была по рождению немка, тем не менее, лица у немцев при передаче таких рассказов становились серьезные и печальные. Профессор Штелин слушал с досадой, но не возражал. Его всегда задевало то, что немцы себя выделяли и что их выделяли другие, из общей массы верноподданных граждан. Фамилии у людей, которых считали людьми кайзерин, были почти исключительно русские, – это ничего не значило. Зачем забегать вперед? Зачем заранее опасаться каких-то гонений? Профессор Штелин трусом никогда не был. Напротив, он был человек мужественный и не очень испугался бы настоящих опасностей, как война, болезнь или мор. Однако с неудовольствием замечал, что и на него действует чужая беспричинная тревога. Раз даже спросил себя, не слишком ли ангажировался с партией царя Петра. Сомнение было нелепое, но он почти пожалел, что принял на себя руководство коронационными торжествами. Впрочем, тотчас отогнал от себя эту мысль. Решил в Ораниенбауме, закончив оду и транспарант, заняться большой, давно намеченной научной работой. Это его успокоило: Frisch gewagt ist halb gewonnen.
На случай отъезда в путешествие, у профессора Штелина был раз навсегда составленный список вещей, которые нужно брать в дорогу. Он все делал основательно, не обращая внимания на обычные русские насмешки над немецкой аккуратностью. В числе многих предметов, над которыми размышлял профессор Штелин, был и вопрос об особенных чертах и свойствах разных народов. Подделываясь немного (не слишком) под тон своих русских товарищей, он порою и сам вслух посмеивался над чертами немцев, – частью изнутри как немец, частью со стороны как русский. Но про себя посмеивался и над людьми, у которых эти черты вызывали шутки и остроты. Думал, что его русские товарищи о немцах судят по наблюдениям над ремесленниками Васильевского острова. Знал, что история германских стран полна всевозможных крайностей и неожиданностей более, чем какая-либо иная; находил также, что между его русскими товарищами есть такие специалисты аккуратности, каких среди немцев не сыщешь; а главное, не понимал, что же здесь собственно худого или смешного? Человек встает каждый день в семь часов утра и, вставая, знает, что будет делать в течение дня, знает, где будет есть, кого повидает, над чем будет работать, когда ляжет спать, – ничего тут нет стоящего осуждения или насмешки, хотя бы и благодушной. И не более ли заслуживает осуждения русская черта: думать, будто их, русских, никто не понимает, а они, русские, всех иностранцев насквозь видят. Их же широкие натуры – это в сущности любовь к скандалам.
В дорожном списке значилось все необходимое из белья, платья, обуви, походная аптечка, картуз виргинского табаку, порошок француза Детардиу для изведения мышей, клопов и прочей гадины, впрочем на этот раз ненужный, ибо ехать было недалеко, и останавливаться на станциях не предполагалось. Книг профессор Штелин захватил на целый месяц (а на месяц ему требовалось книг немало). Взял большой запас бумаги, карандашей, перьев. Взял и бутылку мушкателя, – любил это вино. Уезжал не без удовольствия: летом на море очень хорошо. Но и жаль было оставлять свой уютный, прекрасно устроенный дом.
В ораниенбаумском дворце ему отвели небольшую комнату во фрейлинском флигеле. Других людей приблизительно одного ранга с ним устроили лучше, да и то они ворчали и ругались. Профессор Штелин не ругался; это было не в его привычках, особенно во дворцах. Однако, умываясь с дороги, думал, что, быть может, поворчать следовало бы. Нехорошо, конечно, иметь славу неуживчивого, всем недовольного человека, но у скромности есть и худая сторона: если приучить людей к тому, что ты ничего не требуешь и ни на что не жалуешься, то они понемногу придут к мысли, что ничего требовать, ни на что жаловаться ты и не имеешь права. Напротив, над людьми требовательными, обидчивыми, всегда себя восхваляющими, сначала посмеются, а потом что-то останется вроде мысли: может, и в самом деле замечательные люди, и во всяком случае лучше их не трогать.
Он робко попросил у лакея чаю; принесли не сразу, а через полчаса. К царскому столу его не звали, – может, еще позовут в последнюю минуту? Повесил в шкап три кафтана, – дверцы шкапа раскрывались от всякого толчка, – разложил в комоде белье, на столе книги, бумагу, перья, карандаши. Спросил чернил, – лакей только посмотрел на него с недоумением и обещал сказать в конторе. Впрочем, садиться за работу Штелину еще не хотелось. Он вышел из дворца, осмотрелся, с наслаждением вдохнул воздух, – с моря дул ветерок, – и сказал, вслед за Петронием: «Valete curae». Погода была превосходнейшая. Профессор Штелин говорил друзьям, что красоты натуры всегда умиротворяют его душу, – друзья же думали, что, быть может, и душа у него не такая бурная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13