https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-s-umyvalnikom/
О любви… Ты понял? Идет война, гибнут люди… А тут такая щемящая пота – воспоминания о юности, о волжских просторах. Я ведь там вырос…
Когда он получил роль Щербака, вернее, сам попросил ее, после того как режиссер Шапс прочитал ему пьесу, он от руки переписал всю роль в тетрадочку. Так он всегда делал – переписывал роли рукой в тетрадочку. А на полях множество знаков, восклицаний, вопросов, подчеркиваний. Он, в ту пору уже прославленный артист, знаменитый Арбенин и Отелло, сидел дома и переписывал роль. Звонил телефон. Приглашали сниматься в кино, выступать в концертах. Он не подходил к телефону и писал…
У меня есть письма его, поздравительные с Новым годом, с другими праздниками. Писал он мелким, трудно разбираемым почерком. Боялся употреблять общеизвестные фразы, стертые, стандартные. Искал собственное слово…
Так он работал над всеми своими ролями. Внимательно, скрупулезно, пробуя, отказываясь, опять пробуя. Его Отелло отличался от всех других мавров на всех сценах мира. Он был резок, груб, воинствен, юн, нежен, растерян. Он, привыкший командовать и повелевать, превращался в ребенка, тихого, наивного, шаловливого. И он был страшен, он был оскорблен, он был убийцей. Он был безумен, когда убивал любимую. Он был раздавлен, когда узнавал о ее невиновности. Он был холоден и решителен, когда убивал сам себя. Он был олицетворением справедливости, цельности, бескомпромиссности.
Были люди, которые смотрели его в Отелло по много десятков раз. И каждый раз удивлялись богатству его эмоций, разнообразию его выразительных средств, голосу, движениям. Я был среди этих зрителей.
После спектакля он сидел на стуле в своей гримировочной комнате, изможденный, похудевший, с красными глазами… Долго не мог вернуться к себе самому.
В трех вариантах он сыграл Арбенина. Один раз в театре, другой раз в кинофильме, третий раз снова в театре. И в каждой постановке он был все лучше, все совершеннее. Целая литература написана о его исполнении Арбенина. А мне кажется – мало. Его бледное лицо, его руки, ловкие, нежные, страшные. Целый мир – мир азарта, гордости, восхищения, разочарования, вызова судьбе, безжалостности и горечи – нес он – Арбенин, с собой. Его партнеры – а все в этом спектакле играли неплохо – рядом с ним были малы, по пояс ему.
Я не видел его в «Короле Лире», о чем очень жалею. Говорят, это была не лучшая его роль, но мне почему-то не верится. Наверно, что-то мешало ему развернуть весь свой могучий талант. И может быть, ему следовало еще раз сыграть Лира и еще раз поставить эту трагедию, как было с «Отелло» и с «Маскарадом».
Он и собирался это сделать. Не успел…
Не успел он сыграть и генерала Хлудова в булгаков-ском «Беге», и Менделя Крика в бабелевском «Закате»… Как бы это обогатило театр и зрителей!
В самом конце пятидесятых годов я принес в театр «Ленинградский проспект» – современную бытовую драму из московской жизни.
Мой друг директор Миша Никонов и Юрий Александрович Завадский уговорили Мордвинова сыграть главную роль – старого рабочего Забродина. Да, кажется, долго уговаривать и не пришлось.
Но во время репетиций он вдруг потребовал от автора целой сцепы, где бы разговор шел о том, ради чего же мы живем. Я написал такую сцену. Он забраковал ее.
– Нет, Исидор, ты не бойся говорить о коммунизме. Прямо, в лоб. Пусть он спросит у сына: «А для чего ты, милый человек, живешь? Веришь ли ты в коммунизм? Или это так просто, болтают». Напиши все, что сейчас думает Забродин. Пиши много – все, что хочешь. Лишнее мы потом вымараем. Но пусть он выскажется. У него же накипело. Он же думает об этом ночами. Пусть все скажет.
– А не будет это сухо, декларативно?
– Нет, почему же, если оно будет идти от сердца…
Я написал. Так оно и осталось в пьесе. Так играли и другие Забродины.
Перед премьерой, на прогоне, не получался финал. Жидко было. Не хватало точки. Сноха Забродина Маша убирала квартиру. Напевала песню, ту самую, которую пела когда-то вместе с покойной Клавдией Петровной, женой Забродина. Маша ждала ребенка от сына Забродина, Бориса… Вот такой элегический, лирический финал. Но на прогоне стало ясно, что героем спектакля получается Забродин. Он был настолько весомее, значительнее, что, когда его не было на сцене, все невольно думали о нем. И когда он появлялся, все становилось на свои места.
Вместе с режиссером спектакля Ириной Сергеевной Анисимовой-Вульф мы думали-гадали, как бы поэффектнее закончить спектакль, что бы такое сделать, чтоб было и завершение, и начало чего-то нового в жизни Забродиных.
Когда закончился прогон, я спросил Мордвинова:
– А если тебе вернуться и сказать Маше: «Вот что… Перебирайтесь-ка вы с Борисом сюда, в большую комнату. А я туда, в маленькую, пойду, в вашу… Вас ведь теперь много будет…»
– Попробую. А ты Ирине говорил?
– Говорил. Она согласна. А ты?
Он никогда сразу не соглашался. Обдумывал. Пробовал.
Поздно вечером позвонил мне по телефону.
– Слушай! А можно я переставлю слова? Скажу: вас теперь будет много . Ты не возражаешь?
– Нет, не возражаю. Если тебе так удобнее.
– Вот послушай.
И он повторил фразу, начав ее словами: «Вот что, доченька…» А последнее слово протянул: «мно-о-ого».
– Вот послушай… Вас теперь будет мно-о-го.
– Да, так хорошо.
– Ну спасибо. Спокойной ночи.
Но его жена Ольга сказала, что он долго не спал, репетировал. Пробовал. Вышло. Так и играл, в такой редакции.
Ну-ка, товарищи молодые актеры, хватит у вас трудолюбия и скромности, честности, полного отсутствия фанаберии, чтоб так удивительно бережно обращаться с замыслом автора?
На генеральной репетиции он вышел на сцену, и у меня, сидящего в зрительном зале, похолодело сердце. Забродин – Мордвинов был удивительно похож на моего отца. Николай не знал его, никогда не видел: отец умер за три года до моего знакомства с Мордвиновым. Это было случайное совпадение. Николай Дмитриевич был мало загримирован. Только седые усы, седые брови. Я сказал ему о сходстве.
– Наверно, это хорошее предзнаменование?
Как все актеры, он был суеверен.
О «Ленинградском проспекте» и о Мордвинове – Забродине много написано. К сожалению, кинофильм снят не с ним. Жалко. Иной раз столько пленки зря изводим, а иной раз, когда надо, экономим. Во всяком случае, образ этот – сильного, самоотверженного, честного старого рабочего – вошел в галерею лучших его ролей.
Множество актеров сыграли эту роль на сценах разных городов и стран. Более двухсот театров – профессиональных, народных, самодеятельных – поставили эту пьесу. Идет она и в его родном театре, артист Жженов отлично играет главную роль. Во всех спектаклях незримо живет образ, впервые созданный Николаем Мордвиновым, звучат слова, придуманные нами вместе.
На открытии памятника на Новодевичьем прозвучали стихи:
Здесь тени возле памятника бродят,
Ушел артист, но тени бродяг тут.
Отелло, Лир, Арбенин и Забродин
Навеки в памяти людей. Живут!…
Осенью шестьдесят пятого года мы встретились в Алма-Ате, на декаде русского искусства и русской литературы в Казахстане. С местной русской драматической труппой он играл «Ленинградский проспект». Перед спектаклем репетировал. Я зашел к нему в гримировочную. Он махнул рукой:
– Ну зачем ты…
Волновался? Да, волновался. И играл очень хорошо, его прямо завалили цветами…
На следующий день читал в концерте «Песню о купце Калашникове». И великолепно разносился по залу филармонии его певучий голос.
В день окончания декады, на приеме, собрались все участники декады и хозяева, когда подносили традиционные бараньи головы, и произносили тосты, и пили казахское вино, слово было предоставлено народному артисту Советского Союза Николаю Мордвинову. Что он скажет? Как перекроет он прекраснейшие, красноречи-вейшие тосты? Что противопоставит он вдохновенным словам писателей, артистов, государственных деятелей? Где найдет слова для того, чтоб выразить наши чувства, рожденные благодарностью за щедрое гостеприимство?
Столы ломились от яств, плодов, цветов, вин.
Мордвинов поднял бокал. Оглядел всех. Улыбнулся широко. И тихо, как бы спрашивая у каждого из нас, сидящих за столом, произнес:
– Что смолкнул веселия глас?
А потом звонко, весело, задорно крикнул:
– Раздайтесь, вакхальны припевы!
Улыбнулся, засмеялся и прочитал сразу, залпом, все стихотворение. Только когда заговорил о ложной мудрости, которая мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума, словно тень пробежала по его лицу. Будто вспомнил что-то подлое, тяжелое. Потом махнул рукой и закончил, как нечто само собой разумеющееся:
– Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Конечно же да здравствует солнце, иначе и быть не может.
Он был образованный и начитанный человек. Прекрасный собеседник. Когда нужно – оратор. Но он не счел возможным закончить этот вечер словами своими. Он избрал Пушкина. Всем известное. Школьное. Хрестоматийное. А прозвучало это стихотворение так, будто произнесено оно впервые. Он был актер. Разве можно было полнее выразить наши чувства? Вряд ли.
Меня словно обожгло открытие – вот в чем причина успеха этого артиста! Он ненавидел уныние. В самых драматических своих образах он нес веселость. Веселость борьбы, жизни, драки. Помните, как в «Богдане Хмельницком» ходит по столу, сбивая бокалы? Помните, как Арбенин бросает карты, словно вызывая на бой судьбу? Помните, как размахивает огромным кнутом восставший против вожака цыган Юдко в «Последнем таборе»? Как держит на руках Дездемону Отелло? Как вспоминает вместе с Скворцом футбольные баталии Василий Забродин? Он же боец! Бесстрашный. Веселый в бою. Есть упоение в бою и в бездне мрачной на краю.
Кто мог написать такие слова и кто мог их произнести? Мужчина, витязь, боец.
В самых трагических ролях своих он был весел. И того же требовал от соратников своих. Погибать, так с музыкой! Что смолкнул веселия глас?!
Вот эта удаль, беззаветность, цельность и целеустремленность были душой его героев.
Есть упоение в бою.
На одном из его творческих вечеров его спросили, какой поэт ему ближе всего. Конечно, Пушкин! И Лермонтов, конечно. Но сначала Пушкин…
– Что смолкнул веселия глас?
Умер он ужасно рано. Не сыграл и половины тех ролей, которые сыграть должен был.
Почему такое темное облако легло на его лицо тогда, там, в Алма-Ате, когда он сказал: «Так ложная мудрость мерцает и тлеет…»
Что он имел в виду? О чем вспомнил?
Как-то мы беседовали у него в актерской уборной в Москве.
– Тебе нужен собственный театр, – сказал я.
– Что я там буду делать?
– Играть. Каждый день играть. Каждые полгода новую роль.
– Что я должен сыграть?
– Принесу тебе список ролей.
Я написал этот список. Там были Сальери, Скупой рыцарь, Борис Годунов, Городничий, Фамусов, Каренин, Хаджи Мурат… Всего более тридцати ролей.
Мордвинов усмехнулся:
– Не успею.
Не успел.
Но и то, что он сыграл, навсегда запомнилось. И его Мурзавецкий. И Сухово-Кобылин (в драме Голичникова и Попаригопуло). О Котовском, Хмельницком, Вожаке, Ученике Дьявола, Лире, Отелло, Забродине знают все. Лучшего Арбенина я не видел. И вряд ли увижу.
Почему Мордвинов не стал режиссером? Ведь он так хорошо относился к молодым, так много с ними всегда возился, так прекрасно знал сцену. Думаю, потому, что был слишком требователен. Требовал от актеров того, что и от себя самого: самоотверженности, непрерывного труда и совершенствования, отказа от мелких радостей жизни, дисциплины во всем. Был придирчив к другим так же, как к самому себе. Свершал подвиг ежедневно. Того же требовал от каждого актера. Крови. Не воды, не лимонада. Крови, Яго, крови!
Ну конечно же это нравилось не всем. Режиссеру, кроме требования подвигов от артистов, необходимо еще и терпение. Ему нужно уметь быть снисходительным к недостаткам. Прощать заблуждения, нерадивость. Мордвинов с этим не мирился!
Если молодой или старый актер не отвечал его непреклонным требованиям, он терял к этому актеру всякий интерес. Становился резким, неприятным, злым.
Он и театры-то из-за этого редко посещал. Посмотрит, посмотрит немного и уходит.
– Что-то я себя плохо чувствую сегодня… Вы уж извините…
– Может быть, вам не нравится?
– Да, в общем, не нравится.
Не любил кривить душой.
На собраниях выступал редко. От интервью отказывался.
– Юбилейный вечер? Нет, это потом как-нибудь…
Зато мог с друзьями ночи напролет беседовать о театре, о литературе, читать стихи, вспоминать… Был падок на смешное, очень ценил юмор, обожал остроумных и легких людей. Мало знавшим его он казался угрюмым, нелюдимым. К новым знакомствам относился с опаской, подозрительно. С друзьями был резок и откровенен. Иногда говорил неприятные слова. Любил петь под гитару. В гости ходить не любил. У меня он никогда не был. Несмотря на тридцатисемилетнее наше знакомство, встречались мы с ним только в театре. Театр был его домом, его профессией, его страстью.
Он терпеть не мог театральных дрязг, а их, увы, всегда хватает. Гнал от себя внутритеатральных и околотеатральных сплетников. Он не был равнодушен к славе своей. Почему же, ведь это неотделимо от искусства. Но у него не было болезненного, завистливого отношения к славе. Дружил со своими дублерами, помогал им. Ему не нужно было завидовать. Да и некому. Слава? Хватит на всех.
Скромных и застенчивых людей много. И талантливые есть. И тружеников множество. И людей, которым претят позерство, фанфаронство, театральная дешевка, – уйма. И деятелей искусства, которые умеют широко, в масштабе своего времени мыслить, хватает. Но в Мордвинове все эти качества соединились. Он был высок, красив, атлетически сложен, умен и обаятелен.
Он был актер. Большой. Огромный. Щедрый. Смелый. Веселый. И ужасно как его не хватает.
– Что смолкнул веселия глас?!
Нун Xа
Путь наш лежал из Бухареста в Констанцу, в древний город Томы на берегу Черного моря, давший приют великому скитальцу, поэту, изгнаннику Овидию Назону.
Проехав большую часть пути, вереница машин – их было девятнадцать, по числу делегаций, – остановилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Когда он получил роль Щербака, вернее, сам попросил ее, после того как режиссер Шапс прочитал ему пьесу, он от руки переписал всю роль в тетрадочку. Так он всегда делал – переписывал роли рукой в тетрадочку. А на полях множество знаков, восклицаний, вопросов, подчеркиваний. Он, в ту пору уже прославленный артист, знаменитый Арбенин и Отелло, сидел дома и переписывал роль. Звонил телефон. Приглашали сниматься в кино, выступать в концертах. Он не подходил к телефону и писал…
У меня есть письма его, поздравительные с Новым годом, с другими праздниками. Писал он мелким, трудно разбираемым почерком. Боялся употреблять общеизвестные фразы, стертые, стандартные. Искал собственное слово…
Так он работал над всеми своими ролями. Внимательно, скрупулезно, пробуя, отказываясь, опять пробуя. Его Отелло отличался от всех других мавров на всех сценах мира. Он был резок, груб, воинствен, юн, нежен, растерян. Он, привыкший командовать и повелевать, превращался в ребенка, тихого, наивного, шаловливого. И он был страшен, он был оскорблен, он был убийцей. Он был безумен, когда убивал любимую. Он был раздавлен, когда узнавал о ее невиновности. Он был холоден и решителен, когда убивал сам себя. Он был олицетворением справедливости, цельности, бескомпромиссности.
Были люди, которые смотрели его в Отелло по много десятков раз. И каждый раз удивлялись богатству его эмоций, разнообразию его выразительных средств, голосу, движениям. Я был среди этих зрителей.
После спектакля он сидел на стуле в своей гримировочной комнате, изможденный, похудевший, с красными глазами… Долго не мог вернуться к себе самому.
В трех вариантах он сыграл Арбенина. Один раз в театре, другой раз в кинофильме, третий раз снова в театре. И в каждой постановке он был все лучше, все совершеннее. Целая литература написана о его исполнении Арбенина. А мне кажется – мало. Его бледное лицо, его руки, ловкие, нежные, страшные. Целый мир – мир азарта, гордости, восхищения, разочарования, вызова судьбе, безжалостности и горечи – нес он – Арбенин, с собой. Его партнеры – а все в этом спектакле играли неплохо – рядом с ним были малы, по пояс ему.
Я не видел его в «Короле Лире», о чем очень жалею. Говорят, это была не лучшая его роль, но мне почему-то не верится. Наверно, что-то мешало ему развернуть весь свой могучий талант. И может быть, ему следовало еще раз сыграть Лира и еще раз поставить эту трагедию, как было с «Отелло» и с «Маскарадом».
Он и собирался это сделать. Не успел…
Не успел он сыграть и генерала Хлудова в булгаков-ском «Беге», и Менделя Крика в бабелевском «Закате»… Как бы это обогатило театр и зрителей!
В самом конце пятидесятых годов я принес в театр «Ленинградский проспект» – современную бытовую драму из московской жизни.
Мой друг директор Миша Никонов и Юрий Александрович Завадский уговорили Мордвинова сыграть главную роль – старого рабочего Забродина. Да, кажется, долго уговаривать и не пришлось.
Но во время репетиций он вдруг потребовал от автора целой сцепы, где бы разговор шел о том, ради чего же мы живем. Я написал такую сцену. Он забраковал ее.
– Нет, Исидор, ты не бойся говорить о коммунизме. Прямо, в лоб. Пусть он спросит у сына: «А для чего ты, милый человек, живешь? Веришь ли ты в коммунизм? Или это так просто, болтают». Напиши все, что сейчас думает Забродин. Пиши много – все, что хочешь. Лишнее мы потом вымараем. Но пусть он выскажется. У него же накипело. Он же думает об этом ночами. Пусть все скажет.
– А не будет это сухо, декларативно?
– Нет, почему же, если оно будет идти от сердца…
Я написал. Так оно и осталось в пьесе. Так играли и другие Забродины.
Перед премьерой, на прогоне, не получался финал. Жидко было. Не хватало точки. Сноха Забродина Маша убирала квартиру. Напевала песню, ту самую, которую пела когда-то вместе с покойной Клавдией Петровной, женой Забродина. Маша ждала ребенка от сына Забродина, Бориса… Вот такой элегический, лирический финал. Но на прогоне стало ясно, что героем спектакля получается Забродин. Он был настолько весомее, значительнее, что, когда его не было на сцене, все невольно думали о нем. И когда он появлялся, все становилось на свои места.
Вместе с режиссером спектакля Ириной Сергеевной Анисимовой-Вульф мы думали-гадали, как бы поэффектнее закончить спектакль, что бы такое сделать, чтоб было и завершение, и начало чего-то нового в жизни Забродиных.
Когда закончился прогон, я спросил Мордвинова:
– А если тебе вернуться и сказать Маше: «Вот что… Перебирайтесь-ка вы с Борисом сюда, в большую комнату. А я туда, в маленькую, пойду, в вашу… Вас ведь теперь много будет…»
– Попробую. А ты Ирине говорил?
– Говорил. Она согласна. А ты?
Он никогда сразу не соглашался. Обдумывал. Пробовал.
Поздно вечером позвонил мне по телефону.
– Слушай! А можно я переставлю слова? Скажу: вас теперь будет много . Ты не возражаешь?
– Нет, не возражаю. Если тебе так удобнее.
– Вот послушай.
И он повторил фразу, начав ее словами: «Вот что, доченька…» А последнее слово протянул: «мно-о-ого».
– Вот послушай… Вас теперь будет мно-о-го.
– Да, так хорошо.
– Ну спасибо. Спокойной ночи.
Но его жена Ольга сказала, что он долго не спал, репетировал. Пробовал. Вышло. Так и играл, в такой редакции.
Ну-ка, товарищи молодые актеры, хватит у вас трудолюбия и скромности, честности, полного отсутствия фанаберии, чтоб так удивительно бережно обращаться с замыслом автора?
На генеральной репетиции он вышел на сцену, и у меня, сидящего в зрительном зале, похолодело сердце. Забродин – Мордвинов был удивительно похож на моего отца. Николай не знал его, никогда не видел: отец умер за три года до моего знакомства с Мордвиновым. Это было случайное совпадение. Николай Дмитриевич был мало загримирован. Только седые усы, седые брови. Я сказал ему о сходстве.
– Наверно, это хорошее предзнаменование?
Как все актеры, он был суеверен.
О «Ленинградском проспекте» и о Мордвинове – Забродине много написано. К сожалению, кинофильм снят не с ним. Жалко. Иной раз столько пленки зря изводим, а иной раз, когда надо, экономим. Во всяком случае, образ этот – сильного, самоотверженного, честного старого рабочего – вошел в галерею лучших его ролей.
Множество актеров сыграли эту роль на сценах разных городов и стран. Более двухсот театров – профессиональных, народных, самодеятельных – поставили эту пьесу. Идет она и в его родном театре, артист Жженов отлично играет главную роль. Во всех спектаклях незримо живет образ, впервые созданный Николаем Мордвиновым, звучат слова, придуманные нами вместе.
На открытии памятника на Новодевичьем прозвучали стихи:
Здесь тени возле памятника бродят,
Ушел артист, но тени бродяг тут.
Отелло, Лир, Арбенин и Забродин
Навеки в памяти людей. Живут!…
Осенью шестьдесят пятого года мы встретились в Алма-Ате, на декаде русского искусства и русской литературы в Казахстане. С местной русской драматической труппой он играл «Ленинградский проспект». Перед спектаклем репетировал. Я зашел к нему в гримировочную. Он махнул рукой:
– Ну зачем ты…
Волновался? Да, волновался. И играл очень хорошо, его прямо завалили цветами…
На следующий день читал в концерте «Песню о купце Калашникове». И великолепно разносился по залу филармонии его певучий голос.
В день окончания декады, на приеме, собрались все участники декады и хозяева, когда подносили традиционные бараньи головы, и произносили тосты, и пили казахское вино, слово было предоставлено народному артисту Советского Союза Николаю Мордвинову. Что он скажет? Как перекроет он прекраснейшие, красноречи-вейшие тосты? Что противопоставит он вдохновенным словам писателей, артистов, государственных деятелей? Где найдет слова для того, чтоб выразить наши чувства, рожденные благодарностью за щедрое гостеприимство?
Столы ломились от яств, плодов, цветов, вин.
Мордвинов поднял бокал. Оглядел всех. Улыбнулся широко. И тихо, как бы спрашивая у каждого из нас, сидящих за столом, произнес:
– Что смолкнул веселия глас?
А потом звонко, весело, задорно крикнул:
– Раздайтесь, вакхальны припевы!
Улыбнулся, засмеялся и прочитал сразу, залпом, все стихотворение. Только когда заговорил о ложной мудрости, которая мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума, словно тень пробежала по его лицу. Будто вспомнил что-то подлое, тяжелое. Потом махнул рукой и закончил, как нечто само собой разумеющееся:
– Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Конечно же да здравствует солнце, иначе и быть не может.
Он был образованный и начитанный человек. Прекрасный собеседник. Когда нужно – оратор. Но он не счел возможным закончить этот вечер словами своими. Он избрал Пушкина. Всем известное. Школьное. Хрестоматийное. А прозвучало это стихотворение так, будто произнесено оно впервые. Он был актер. Разве можно было полнее выразить наши чувства? Вряд ли.
Меня словно обожгло открытие – вот в чем причина успеха этого артиста! Он ненавидел уныние. В самых драматических своих образах он нес веселость. Веселость борьбы, жизни, драки. Помните, как в «Богдане Хмельницком» ходит по столу, сбивая бокалы? Помните, как Арбенин бросает карты, словно вызывая на бой судьбу? Помните, как размахивает огромным кнутом восставший против вожака цыган Юдко в «Последнем таборе»? Как держит на руках Дездемону Отелло? Как вспоминает вместе с Скворцом футбольные баталии Василий Забродин? Он же боец! Бесстрашный. Веселый в бою. Есть упоение в бою и в бездне мрачной на краю.
Кто мог написать такие слова и кто мог их произнести? Мужчина, витязь, боец.
В самых трагических ролях своих он был весел. И того же требовал от соратников своих. Погибать, так с музыкой! Что смолкнул веселия глас?!
Вот эта удаль, беззаветность, цельность и целеустремленность были душой его героев.
Есть упоение в бою.
На одном из его творческих вечеров его спросили, какой поэт ему ближе всего. Конечно, Пушкин! И Лермонтов, конечно. Но сначала Пушкин…
– Что смолкнул веселия глас?
Умер он ужасно рано. Не сыграл и половины тех ролей, которые сыграть должен был.
Почему такое темное облако легло на его лицо тогда, там, в Алма-Ате, когда он сказал: «Так ложная мудрость мерцает и тлеет…»
Что он имел в виду? О чем вспомнил?
Как-то мы беседовали у него в актерской уборной в Москве.
– Тебе нужен собственный театр, – сказал я.
– Что я там буду делать?
– Играть. Каждый день играть. Каждые полгода новую роль.
– Что я должен сыграть?
– Принесу тебе список ролей.
Я написал этот список. Там были Сальери, Скупой рыцарь, Борис Годунов, Городничий, Фамусов, Каренин, Хаджи Мурат… Всего более тридцати ролей.
Мордвинов усмехнулся:
– Не успею.
Не успел.
Но и то, что он сыграл, навсегда запомнилось. И его Мурзавецкий. И Сухово-Кобылин (в драме Голичникова и Попаригопуло). О Котовском, Хмельницком, Вожаке, Ученике Дьявола, Лире, Отелло, Забродине знают все. Лучшего Арбенина я не видел. И вряд ли увижу.
Почему Мордвинов не стал режиссером? Ведь он так хорошо относился к молодым, так много с ними всегда возился, так прекрасно знал сцену. Думаю, потому, что был слишком требователен. Требовал от актеров того, что и от себя самого: самоотверженности, непрерывного труда и совершенствования, отказа от мелких радостей жизни, дисциплины во всем. Был придирчив к другим так же, как к самому себе. Свершал подвиг ежедневно. Того же требовал от каждого актера. Крови. Не воды, не лимонада. Крови, Яго, крови!
Ну конечно же это нравилось не всем. Режиссеру, кроме требования подвигов от артистов, необходимо еще и терпение. Ему нужно уметь быть снисходительным к недостаткам. Прощать заблуждения, нерадивость. Мордвинов с этим не мирился!
Если молодой или старый актер не отвечал его непреклонным требованиям, он терял к этому актеру всякий интерес. Становился резким, неприятным, злым.
Он и театры-то из-за этого редко посещал. Посмотрит, посмотрит немного и уходит.
– Что-то я себя плохо чувствую сегодня… Вы уж извините…
– Может быть, вам не нравится?
– Да, в общем, не нравится.
Не любил кривить душой.
На собраниях выступал редко. От интервью отказывался.
– Юбилейный вечер? Нет, это потом как-нибудь…
Зато мог с друзьями ночи напролет беседовать о театре, о литературе, читать стихи, вспоминать… Был падок на смешное, очень ценил юмор, обожал остроумных и легких людей. Мало знавшим его он казался угрюмым, нелюдимым. К новым знакомствам относился с опаской, подозрительно. С друзьями был резок и откровенен. Иногда говорил неприятные слова. Любил петь под гитару. В гости ходить не любил. У меня он никогда не был. Несмотря на тридцатисемилетнее наше знакомство, встречались мы с ним только в театре. Театр был его домом, его профессией, его страстью.
Он терпеть не мог театральных дрязг, а их, увы, всегда хватает. Гнал от себя внутритеатральных и околотеатральных сплетников. Он не был равнодушен к славе своей. Почему же, ведь это неотделимо от искусства. Но у него не было болезненного, завистливого отношения к славе. Дружил со своими дублерами, помогал им. Ему не нужно было завидовать. Да и некому. Слава? Хватит на всех.
Скромных и застенчивых людей много. И талантливые есть. И тружеников множество. И людей, которым претят позерство, фанфаронство, театральная дешевка, – уйма. И деятелей искусства, которые умеют широко, в масштабе своего времени мыслить, хватает. Но в Мордвинове все эти качества соединились. Он был высок, красив, атлетически сложен, умен и обаятелен.
Он был актер. Большой. Огромный. Щедрый. Смелый. Веселый. И ужасно как его не хватает.
– Что смолкнул веселия глас?!
Нун Xа
Путь наш лежал из Бухареста в Констанцу, в древний город Томы на берегу Черного моря, давший приют великому скитальцу, поэту, изгнаннику Овидию Назону.
Проехав большую часть пути, вереница машин – их было девятнадцать, по числу делегаций, – остановилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29