https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/sayni/
Знаем, знаем, тысячи раз слышали и читали о бараках, палатках, комсомольцах, штурмах.
Из вежливости меня не перебивают. Но слушают без всякого интереса. Это естественно. Большинство гостей родилось гораздо позднее описываемых мной событий. Конечно, интересно, но сколько можно?!
Тогда, чтоб поддержать интерес ко мне и отвлечь Милочку, я перехожу на другую тему. Я рассказываю о своих встречах с великими людьми, о том, как я видел Есенина, ходил на все вечера Маяковского, встречал Горького, видел Станиславского, хорошо знаком с Райкиным… Тут уж меня вовсе перестают слушать и потихоньку разговаривают о своих делах. И мне становится грустно. Я так хотел провести сегодняшний вечер с Милочкой и Альбертом. Но Милочка на кухне, хлопочет, ей не до меня. Альберта нет и нет…
Думаю об Альберте.
Когда я чувствую себя одиноким, вижу, что никому до меня нет дела, я перевоплощаюсь и летаю из одного времени в другое, легко преодолеваю тысячи километров, десятилетия, возраст. Сейчас я улетаю в тысяча девятьсот двадцать пятый год, на комсомольское собрание в Театре Революции. Идет вопрос о вступлении старых комсомольцев в партию. Из речи Фимки Хвесина я узнаю, что Берта был рабочим на гвоздильном в Елисаветграде, где дружил с такими же, как он, первыми комсомольцами города, юными поэтами Михаилом Светловым и Михаилом Голодным… А потом – низенькая комнатка в Охотном ряду и среди штаба синеблузников, готовящих программу к десятилетию Октября, и он, Берта, руководитель одной из групп.
…А потом здесь, на Урале, сорок два года назад, вместе со всеми трамовцами, прямо с репетиции мы бежим на доменный участок, вода заливает котлован, до утра, а потом еще сутки Альберт по пояс в ледяной воде откачивает воду, роет траншею для стока подпочвенного ключа… Потом две недели болеет ангиной.
В темной, опустевшей Москве первых месяцев войны я встретил его на улице Горького. Он бежал на призывной пункт, вместе с собственной ложкой и кружкой. Маленький, растрепанный, очень возбужденный, он помахал мне рукой:
– Прощай, старик!
Он был политруком истребительного батальона, попал в окружение, потерял две трети батальона, вернулся в Москву, был представлен к ордену, не успел получить его, был отправлен на Восток, потом на Север. Там трудился на руднике, спасал людей от голода и цинги, сам делал за многих тяжелую работу, вновь соединился с Милочкой, вернулся в Москву, опять послан на свой старый пост в профсоюзы, организовал театральный коллектив во Дворце строителей, где ставил разные пьесы, в том числе и одну мою.
Так уж повелось, что профсоюзных деятелей обычно выводили в театре, в кино, в рассказах как персонажей комических. С туго набитым портфелем, суетливая, малограмотная и в общем-то мало кому нужная личность. В самом деле – у нас государство рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. Зачем же еще этот профсоюзник? Кого и от кого он должен защищать?
Однако об Альберте Душенко никто так не думает. Наоборот! Он являет совсем новую фигуру. Защитник неотъемлемых прав строителей, враг несправедливостей, которые еще случаются, невнимания к нуждам производства и быта.
Восьмой год ездит по Уралу, следит за точным, буквальным выполнением договоров, за техникой безопасности, за борьбой с нарушителями чистоты земли, воды, воздуха.
Милочка мне сегодня рассказывала, как он успел насмерть поссориться с директором комбината, своим бывшим другом, тоже первым пришедшим на стройку вместе с Альбертом и жившим с ним в одном бараке и спавшим на одной койке.
Дирекция отдала приказ об уплотнении жилищной площади сталеваров, выселении всех, кто, проживая в ведомственных домах, утратили связь с комбинатом, о подселении в малозаселенные квартиры вновь приехавших рабочих, не имеющих жилплощади.
Альберт доказал, что право жить в благоустроенных и комфортабельных квартирах нужно заслужить многолетним трудом, нельзя оптом расселять, заселять, не разобравшись в каждом отдельном случае, а если рабочий стал портным или кондуктором, он так же нужен городу, как и горновой.
Врагов он наплодил множество, но добился и очистных сооружений, и справедливости в распределении квартир, и увеличения строительства домов…
И вот такой человек… Почему никто сейчас не говорит о нем, никто не волнуется? Все заняты своими ничтожными делами.
Часы бьют двенадцать.
Я бегу на кухню. Там Милочка раскладывает на блюдечки пломбир. И я взрываюсь. Я начинаю ее ругать черными словами, я возмущен ею. Почему она не едет на розыски, почему она так спокойна?!
– Но я уже привыкла, что он всегда где-нибудь задерживается, опаздывает.
– Ты никогда не любила его, я давно подозревал. Какую он сделал глупость, женившись на тебе, – изобличаю я Милочку.
– Замолчи, курносый!
Она не слушает меня и разносит пломбир. Затем отзывает в сторону седовласого зятя и молодого мужа.
Втроем они одеваются и собираются куда-то ехать на машине зятя. Я тоже одеваюсь. Я тоже поеду с ними. В конце концов, я раньше всех знаком с Бертой, раньше всех! Я знаю его сорок восемь лет!
Звонок из автоинспекции. Действительно, во время ливня было несколько катастроф на западном шоссе. Количество жертв и фамилии выясняются.
Впопыхах я не могу найти мои ботинки. Я их ищу и вдруг молча начинаю молиться. Господи, молюсь я, спаси этого проклятого Берту, а то ведь, если он погибнет, я никогда в жизни не найду себе покоя, господи, спаси его…
И чудо происходит. Открывается дверь, входит Альберт. Грязный до самых бровей, улыбающийся и мокрый.
Он аккуратно, еще на лестнице, снимает заляпанные грязью ботинки, здесь, на Урале, все так делают. Уходит в ванную, умывается, возвращается в большую комнату, отмахивается от Милочки: «Ну задержался, и все!», выпивает штрафную, целует молодых, подходит ко мне.
– Привет, Дорочка!
– Привет, Берточка!
Ласково треплет меня по уху. Он маленький, еле достает мне до плеча.
Внучатый племянник густым басом кричит:
– За здоровье дяди Берты!
Дядя Берта делает жест Милочке. Та без слов понимает его и приносит крошечную гармошку-черепашку, с которой обычно выступают в цирке клоуны-эксцентрики.
Альберт запевает песню о том, как «попид горою, по-пид зеленою козаки идут, а попереду Дорошенко…». Играет он на черепашке виртуозно и поет неплохо. Оказывается, у него баритон.
Затем он долго и жадно ест, и Милочка смотрит на него своими лучистыми и преданными глазами. Как она его ждала, и как волновалась, и как не показывала этого!…
И тут мне ужасно захотелось перевоплотиться. В Берту Душенко. Хоть ненадолго, хоть на десять минут.
Но было уже поздно, и я утратил свойство перевоплощаться.
С тех пор я никого никогда не уговариваю не выходить замуж…
Я начал свой рассказ с того, что сорок два года назад писал последнюю картину драмы «Земля дрожит» и у меня никак не получалась. Теперь я понимаю, почему не получалась. И еще многое понимаю… Впрочем, после того как пьеса была поставлена, и прошла раз шесть или семь, была хвалебная рецензия, и пьеса в общем-то провалилась, и мы никогда с Альбертом не вспоминаем о ней при встречах, дружба наша продолжалась и будет продолжаться всегда. С ним, с Милочкой и с этим странным городом на границе Азии и Европы. Всегда, пока мы живы. И даже немножко после.
Эскиз романа
Тереза Горобец ударила по клавишам. Рояль сыпал трели и ронял аккорды. Я, объявленный конферансье как артист-мелодекламатор Исидорский, открыл рот и прошептал:
– Любовь – это сон упоительный.
– Чего, чего? – закричали в публике.
– Сон! Упоительный! – повторил я.
Тереза опять стукнула по клавишам.
Я разевал пасть, как карась на столе. Публика шумела. Чем больше я старался, тем страннее звуки вырывались из меня. Так я стоял у рояля с накрашенными губами, густо напудренный, со страдальческими, устремленными к переносице нарисованными бровями, в кофте Пьеро и с черным чулком на голове. Пытался под музыку рассказать монолог из «Принцессы Грезы» Ростана. С каждой буквой у меня пропадал голос и очень быстро пропал совсем. Я вращал глазами и вздымал руки. Публика хохотала. Тереза играла изо всей мочи. Раздались свистки. И я покинул сцену.
Что было потом, я расскажу. Но сперва то, что было до этого.
До этого был фурункулез. Четыре фурункула рдели под мышкой, называлось это «сучье вымя». Болела вся рука, температура доходила до тридцати девяти, тошнило. Я прикладывал сырой лук, листья подорожника. Не помогало.
В шестнадцать с половиной лет, когда живешь на даче под Харьковом, в местности, называемой Зеленый Гай, когда знаешь, что это последнее лето под родительским кровом и скоро поезд умчит тебя в огромную столицу, где ты будешь учиться в студии Художественного или другого театра и скоро станешь знаменитым на всю Россию, – все кажется призрачным, как бы нарисованным на тюле. Жаркие южные ночи, мечты о будущем, страстное желание влюбиться в кого-нибудь, неурядицы в семье и этот фурункулез еще…
Готовясь к вступительным экзаменам в Москве, я учил стихи Блока, Брюсова, Надсона, Волошина, Ростана, Каменского, все, что попадалось под руку. Но стихи от сучьего вымени не помогали. Помогали только свежие пивные дрожжи, которые в бутылках мне привозил раз в три дня отец из города.
Вместе со мной готовилась ехать в Москву и стать знаменитой артисткой костлявая и поэтичная Тереза Горобец, дочь известного профессора музыки и хорошая пианистка. А также Мишка Э., ставший впоследствии популярным кинорежиссером, Захар С, ставший вскорости журналистом, затем хорошим писателем, редактором толстого журнала, и Володя К., именуемый нами почему-то Тарасом Трясило. Вот Володя-то и сделал гигантскую карьеру, стал электротехником, окончил два института, работал с Шателеном и теперь, кажется, академик. Никто из нас так и не стал актером. Из пятерых – никто. Ну это, наверно, правильный процент. Тогда мы еще не знали своей будущей судьбы. Были полны надежд, самоуверенны и беспредельны в своих помыслах.
Перед отъездом в Москву решили дать в музыкальной раковине Зеленого Гая концерт. Вход пять копеек. Места не нумерованы.
Мы волновались. День начался скверно. Сперва шел дождь, потом вдруг разразилась такая жара, какой не было лет сто. Приехал из Харькова на поезде отец. Из-за жары у него в вагоне взорвалась бутылка с пивными дрожжами, и на светлом чесучовом костюме кусками лежали выскочившие из бутылки, взбесившиеся дрожжи. Они же висели на усах и на брюках. Чертыхаясь и соскребая с лица следы аварии, он с омерзением посмотрел на мои приготовления к вечернему концерту. В актерские мои таланты он абсолютно не верил. В моих товарищей тоже. Но Тереза Горобец ему нравилась. И папа ей нравился тоже. А я был влюблен немножечко, чуть-чуть в Терезу. В дальнейшем эта тема не имела никакого развития.
Я зубрил монолог из «Принцессы Грезы» насчет упоительного сна, бинтовал больную подмышку, рисовал и стирал на лице страданье. Потом выпил холодной воды из колодца, и у меня сел голос.
Все остальное вы знаете.
Я бежал из музыкальной раковины Зеленого Гая в поля, к речке, на станцию, ко всем чертям… Мне казалось, что следом за мной бегут и улюлюкают все зрители, заплатившие по пять копеек за вход.
Что там следом за мной делали Тереза, Мишка, Захар и Тарас Трясило, я не знаю. Кажется, показывали фокусы, танцевали, пели частушки, и все кончилось очень мило. Я этого не видел…
Через три месяца, в Москве, я брел по аллеям Петровского парка. В руке лубяная коробка – в ней находилось все мое нехитрое имущество. На голове ковбойская шляпа «Гарри Пиль». На ногах шашечные гольфы «Гарольд Ллойд».
Только что меня выселили из Мишина проезда, где я жил у друга отца в деревянной одноэтажной хатке. Я искал нового пристанища.
Шел по Башиловке, по Масловке, по Петровско-Разумовскому проезду, по Большой и по Пневой улице, по Старому Зыкову… Деваться мне было совсем некуда. Каждый день я проваливался на экзамене в какую-нибудь студию. Уже провалился в школу Малого театра имени Ермоловой, в ГИТИС, в студию Шаляпина, Завадского, Глазунова, Вахтангова, МХАТа, циркового искусства. Но неожиданно зацепился в школе юниоров при Театре Революции. Однако общежития там не было. Погруженный в эти мысли, я подбрасывал ногами сухие листья и бессмысленно разглядывал белые записочки на стеклах окон. Но там все «продается дом», «продается часть дачи», «продается сука дворовая». А о том, что сдается угол, – ни слова.
Вдруг за желтым деревом, с балкона деревянного домика, я услышал:
– Любовь – это сон упоительный!
И голоса – женский и мужской, кличущие меня.
– Мелодекламатор! Исидорский!
– А я вас ищу!
На балконе стояли Тереза, Мишка и Тарас Трясило.
– Я вас потерял. А спросить не у кого – вы не прописаны.
Они жили тут вчетвером. Только Захар успел уже жениться и проживал то здесь, то у молодой жены на Зацепе. Какое счастье, что я их встретил! Теперь я буду с ними. Где спать? А не все ли равно? На полу, на газетах, в сенях, на коврике, без коврика…
Мы ели воблу, болтали, смеялись, вспоминали, предполагали.
Явился Захар с молодой женой, потом ушел, и я воцарился на его койке.
Со двора неслись граммофонные звуки цыганского пения.
Вокруг стола в саду, за большим самоваром, сидела семья: черный как ворон хозяин – старый цыган, его жена и четверо детей – две девочки и два мальчика. Они пили чай и слушали граммофон. Потом две девчонки, лет девяти и одиннадцати, выбежали из-за стола. За ними побежал их старший брат, парень лет двадцати, и вернул их к столу. Они о чем-то кричали на своем языке, но о чем – не знаю, я тогда еще не понимал их языка. Младшую девчонку брат схватил за косу, и та отбивалась…
Петровский парк и все прилегающие к нему районы были странным государством. Роскошные особняки миллионеров рядом с дряхлыми хибарками, рестораны «Аполло», Скалкина, «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо» с цыганскими хорами, с извозчиками на дутых шинах, с кавалькадами велосипедистов, с кинофабрикой, с подпольными игорными домами, с нищими, проститутками и с большим количеством рабочего люда, самого настоящего пролетариата, работавшего на заводах и фабриках Пресни, Всехсвятского, Покровско-Стрешнева… Здесь жили некогда кочевые, а теперь оседлые цыгане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Из вежливости меня не перебивают. Но слушают без всякого интереса. Это естественно. Большинство гостей родилось гораздо позднее описываемых мной событий. Конечно, интересно, но сколько можно?!
Тогда, чтоб поддержать интерес ко мне и отвлечь Милочку, я перехожу на другую тему. Я рассказываю о своих встречах с великими людьми, о том, как я видел Есенина, ходил на все вечера Маяковского, встречал Горького, видел Станиславского, хорошо знаком с Райкиным… Тут уж меня вовсе перестают слушать и потихоньку разговаривают о своих делах. И мне становится грустно. Я так хотел провести сегодняшний вечер с Милочкой и Альбертом. Но Милочка на кухне, хлопочет, ей не до меня. Альберта нет и нет…
Думаю об Альберте.
Когда я чувствую себя одиноким, вижу, что никому до меня нет дела, я перевоплощаюсь и летаю из одного времени в другое, легко преодолеваю тысячи километров, десятилетия, возраст. Сейчас я улетаю в тысяча девятьсот двадцать пятый год, на комсомольское собрание в Театре Революции. Идет вопрос о вступлении старых комсомольцев в партию. Из речи Фимки Хвесина я узнаю, что Берта был рабочим на гвоздильном в Елисаветграде, где дружил с такими же, как он, первыми комсомольцами города, юными поэтами Михаилом Светловым и Михаилом Голодным… А потом – низенькая комнатка в Охотном ряду и среди штаба синеблузников, готовящих программу к десятилетию Октября, и он, Берта, руководитель одной из групп.
…А потом здесь, на Урале, сорок два года назад, вместе со всеми трамовцами, прямо с репетиции мы бежим на доменный участок, вода заливает котлован, до утра, а потом еще сутки Альберт по пояс в ледяной воде откачивает воду, роет траншею для стока подпочвенного ключа… Потом две недели болеет ангиной.
В темной, опустевшей Москве первых месяцев войны я встретил его на улице Горького. Он бежал на призывной пункт, вместе с собственной ложкой и кружкой. Маленький, растрепанный, очень возбужденный, он помахал мне рукой:
– Прощай, старик!
Он был политруком истребительного батальона, попал в окружение, потерял две трети батальона, вернулся в Москву, был представлен к ордену, не успел получить его, был отправлен на Восток, потом на Север. Там трудился на руднике, спасал людей от голода и цинги, сам делал за многих тяжелую работу, вновь соединился с Милочкой, вернулся в Москву, опять послан на свой старый пост в профсоюзы, организовал театральный коллектив во Дворце строителей, где ставил разные пьесы, в том числе и одну мою.
Так уж повелось, что профсоюзных деятелей обычно выводили в театре, в кино, в рассказах как персонажей комических. С туго набитым портфелем, суетливая, малограмотная и в общем-то мало кому нужная личность. В самом деле – у нас государство рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. Зачем же еще этот профсоюзник? Кого и от кого он должен защищать?
Однако об Альберте Душенко никто так не думает. Наоборот! Он являет совсем новую фигуру. Защитник неотъемлемых прав строителей, враг несправедливостей, которые еще случаются, невнимания к нуждам производства и быта.
Восьмой год ездит по Уралу, следит за точным, буквальным выполнением договоров, за техникой безопасности, за борьбой с нарушителями чистоты земли, воды, воздуха.
Милочка мне сегодня рассказывала, как он успел насмерть поссориться с директором комбината, своим бывшим другом, тоже первым пришедшим на стройку вместе с Альбертом и жившим с ним в одном бараке и спавшим на одной койке.
Дирекция отдала приказ об уплотнении жилищной площади сталеваров, выселении всех, кто, проживая в ведомственных домах, утратили связь с комбинатом, о подселении в малозаселенные квартиры вновь приехавших рабочих, не имеющих жилплощади.
Альберт доказал, что право жить в благоустроенных и комфортабельных квартирах нужно заслужить многолетним трудом, нельзя оптом расселять, заселять, не разобравшись в каждом отдельном случае, а если рабочий стал портным или кондуктором, он так же нужен городу, как и горновой.
Врагов он наплодил множество, но добился и очистных сооружений, и справедливости в распределении квартир, и увеличения строительства домов…
И вот такой человек… Почему никто сейчас не говорит о нем, никто не волнуется? Все заняты своими ничтожными делами.
Часы бьют двенадцать.
Я бегу на кухню. Там Милочка раскладывает на блюдечки пломбир. И я взрываюсь. Я начинаю ее ругать черными словами, я возмущен ею. Почему она не едет на розыски, почему она так спокойна?!
– Но я уже привыкла, что он всегда где-нибудь задерживается, опаздывает.
– Ты никогда не любила его, я давно подозревал. Какую он сделал глупость, женившись на тебе, – изобличаю я Милочку.
– Замолчи, курносый!
Она не слушает меня и разносит пломбир. Затем отзывает в сторону седовласого зятя и молодого мужа.
Втроем они одеваются и собираются куда-то ехать на машине зятя. Я тоже одеваюсь. Я тоже поеду с ними. В конце концов, я раньше всех знаком с Бертой, раньше всех! Я знаю его сорок восемь лет!
Звонок из автоинспекции. Действительно, во время ливня было несколько катастроф на западном шоссе. Количество жертв и фамилии выясняются.
Впопыхах я не могу найти мои ботинки. Я их ищу и вдруг молча начинаю молиться. Господи, молюсь я, спаси этого проклятого Берту, а то ведь, если он погибнет, я никогда в жизни не найду себе покоя, господи, спаси его…
И чудо происходит. Открывается дверь, входит Альберт. Грязный до самых бровей, улыбающийся и мокрый.
Он аккуратно, еще на лестнице, снимает заляпанные грязью ботинки, здесь, на Урале, все так делают. Уходит в ванную, умывается, возвращается в большую комнату, отмахивается от Милочки: «Ну задержался, и все!», выпивает штрафную, целует молодых, подходит ко мне.
– Привет, Дорочка!
– Привет, Берточка!
Ласково треплет меня по уху. Он маленький, еле достает мне до плеча.
Внучатый племянник густым басом кричит:
– За здоровье дяди Берты!
Дядя Берта делает жест Милочке. Та без слов понимает его и приносит крошечную гармошку-черепашку, с которой обычно выступают в цирке клоуны-эксцентрики.
Альберт запевает песню о том, как «попид горою, по-пид зеленою козаки идут, а попереду Дорошенко…». Играет он на черепашке виртуозно и поет неплохо. Оказывается, у него баритон.
Затем он долго и жадно ест, и Милочка смотрит на него своими лучистыми и преданными глазами. Как она его ждала, и как волновалась, и как не показывала этого!…
И тут мне ужасно захотелось перевоплотиться. В Берту Душенко. Хоть ненадолго, хоть на десять минут.
Но было уже поздно, и я утратил свойство перевоплощаться.
С тех пор я никого никогда не уговариваю не выходить замуж…
Я начал свой рассказ с того, что сорок два года назад писал последнюю картину драмы «Земля дрожит» и у меня никак не получалась. Теперь я понимаю, почему не получалась. И еще многое понимаю… Впрочем, после того как пьеса была поставлена, и прошла раз шесть или семь, была хвалебная рецензия, и пьеса в общем-то провалилась, и мы никогда с Альбертом не вспоминаем о ней при встречах, дружба наша продолжалась и будет продолжаться всегда. С ним, с Милочкой и с этим странным городом на границе Азии и Европы. Всегда, пока мы живы. И даже немножко после.
Эскиз романа
Тереза Горобец ударила по клавишам. Рояль сыпал трели и ронял аккорды. Я, объявленный конферансье как артист-мелодекламатор Исидорский, открыл рот и прошептал:
– Любовь – это сон упоительный.
– Чего, чего? – закричали в публике.
– Сон! Упоительный! – повторил я.
Тереза опять стукнула по клавишам.
Я разевал пасть, как карась на столе. Публика шумела. Чем больше я старался, тем страннее звуки вырывались из меня. Так я стоял у рояля с накрашенными губами, густо напудренный, со страдальческими, устремленными к переносице нарисованными бровями, в кофте Пьеро и с черным чулком на голове. Пытался под музыку рассказать монолог из «Принцессы Грезы» Ростана. С каждой буквой у меня пропадал голос и очень быстро пропал совсем. Я вращал глазами и вздымал руки. Публика хохотала. Тереза играла изо всей мочи. Раздались свистки. И я покинул сцену.
Что было потом, я расскажу. Но сперва то, что было до этого.
До этого был фурункулез. Четыре фурункула рдели под мышкой, называлось это «сучье вымя». Болела вся рука, температура доходила до тридцати девяти, тошнило. Я прикладывал сырой лук, листья подорожника. Не помогало.
В шестнадцать с половиной лет, когда живешь на даче под Харьковом, в местности, называемой Зеленый Гай, когда знаешь, что это последнее лето под родительским кровом и скоро поезд умчит тебя в огромную столицу, где ты будешь учиться в студии Художественного или другого театра и скоро станешь знаменитым на всю Россию, – все кажется призрачным, как бы нарисованным на тюле. Жаркие южные ночи, мечты о будущем, страстное желание влюбиться в кого-нибудь, неурядицы в семье и этот фурункулез еще…
Готовясь к вступительным экзаменам в Москве, я учил стихи Блока, Брюсова, Надсона, Волошина, Ростана, Каменского, все, что попадалось под руку. Но стихи от сучьего вымени не помогали. Помогали только свежие пивные дрожжи, которые в бутылках мне привозил раз в три дня отец из города.
Вместе со мной готовилась ехать в Москву и стать знаменитой артисткой костлявая и поэтичная Тереза Горобец, дочь известного профессора музыки и хорошая пианистка. А также Мишка Э., ставший впоследствии популярным кинорежиссером, Захар С, ставший вскорости журналистом, затем хорошим писателем, редактором толстого журнала, и Володя К., именуемый нами почему-то Тарасом Трясило. Вот Володя-то и сделал гигантскую карьеру, стал электротехником, окончил два института, работал с Шателеном и теперь, кажется, академик. Никто из нас так и не стал актером. Из пятерых – никто. Ну это, наверно, правильный процент. Тогда мы еще не знали своей будущей судьбы. Были полны надежд, самоуверенны и беспредельны в своих помыслах.
Перед отъездом в Москву решили дать в музыкальной раковине Зеленого Гая концерт. Вход пять копеек. Места не нумерованы.
Мы волновались. День начался скверно. Сперва шел дождь, потом вдруг разразилась такая жара, какой не было лет сто. Приехал из Харькова на поезде отец. Из-за жары у него в вагоне взорвалась бутылка с пивными дрожжами, и на светлом чесучовом костюме кусками лежали выскочившие из бутылки, взбесившиеся дрожжи. Они же висели на усах и на брюках. Чертыхаясь и соскребая с лица следы аварии, он с омерзением посмотрел на мои приготовления к вечернему концерту. В актерские мои таланты он абсолютно не верил. В моих товарищей тоже. Но Тереза Горобец ему нравилась. И папа ей нравился тоже. А я был влюблен немножечко, чуть-чуть в Терезу. В дальнейшем эта тема не имела никакого развития.
Я зубрил монолог из «Принцессы Грезы» насчет упоительного сна, бинтовал больную подмышку, рисовал и стирал на лице страданье. Потом выпил холодной воды из колодца, и у меня сел голос.
Все остальное вы знаете.
Я бежал из музыкальной раковины Зеленого Гая в поля, к речке, на станцию, ко всем чертям… Мне казалось, что следом за мной бегут и улюлюкают все зрители, заплатившие по пять копеек за вход.
Что там следом за мной делали Тереза, Мишка, Захар и Тарас Трясило, я не знаю. Кажется, показывали фокусы, танцевали, пели частушки, и все кончилось очень мило. Я этого не видел…
Через три месяца, в Москве, я брел по аллеям Петровского парка. В руке лубяная коробка – в ней находилось все мое нехитрое имущество. На голове ковбойская шляпа «Гарри Пиль». На ногах шашечные гольфы «Гарольд Ллойд».
Только что меня выселили из Мишина проезда, где я жил у друга отца в деревянной одноэтажной хатке. Я искал нового пристанища.
Шел по Башиловке, по Масловке, по Петровско-Разумовскому проезду, по Большой и по Пневой улице, по Старому Зыкову… Деваться мне было совсем некуда. Каждый день я проваливался на экзамене в какую-нибудь студию. Уже провалился в школу Малого театра имени Ермоловой, в ГИТИС, в студию Шаляпина, Завадского, Глазунова, Вахтангова, МХАТа, циркового искусства. Но неожиданно зацепился в школе юниоров при Театре Революции. Однако общежития там не было. Погруженный в эти мысли, я подбрасывал ногами сухие листья и бессмысленно разглядывал белые записочки на стеклах окон. Но там все «продается дом», «продается часть дачи», «продается сука дворовая». А о том, что сдается угол, – ни слова.
Вдруг за желтым деревом, с балкона деревянного домика, я услышал:
– Любовь – это сон упоительный!
И голоса – женский и мужской, кличущие меня.
– Мелодекламатор! Исидорский!
– А я вас ищу!
На балконе стояли Тереза, Мишка и Тарас Трясило.
– Я вас потерял. А спросить не у кого – вы не прописаны.
Они жили тут вчетвером. Только Захар успел уже жениться и проживал то здесь, то у молодой жены на Зацепе. Какое счастье, что я их встретил! Теперь я буду с ними. Где спать? А не все ли равно? На полу, на газетах, в сенях, на коврике, без коврика…
Мы ели воблу, болтали, смеялись, вспоминали, предполагали.
Явился Захар с молодой женой, потом ушел, и я воцарился на его койке.
Со двора неслись граммофонные звуки цыганского пения.
Вокруг стола в саду, за большим самоваром, сидела семья: черный как ворон хозяин – старый цыган, его жена и четверо детей – две девочки и два мальчика. Они пили чай и слушали граммофон. Потом две девчонки, лет девяти и одиннадцати, выбежали из-за стола. За ними побежал их старший брат, парень лет двадцати, и вернул их к столу. Они о чем-то кричали на своем языке, но о чем – не знаю, я тогда еще не понимал их языка. Младшую девчонку брат схватил за косу, и та отбивалась…
Петровский парк и все прилегающие к нему районы были странным государством. Роскошные особняки миллионеров рядом с дряхлыми хибарками, рестораны «Аполло», Скалкина, «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо» с цыганскими хорами, с извозчиками на дутых шинах, с кавалькадами велосипедистов, с кинофабрикой, с подпольными игорными домами, с нищими, проститутками и с большим количеством рабочего люда, самого настоящего пролетариата, работавшего на заводах и фабриках Пресни, Всехсвятского, Покровско-Стрешнева… Здесь жили некогда кочевые, а теперь оседлые цыгане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29