https://wodolei.ru/catalog/mebel/
Мы или воевали, или вспоминали о войне, или готовились к ней. Мы никогда не жили иначе. Ко всему ещё мы – артельные, соборные люди. Не умеем жить отдельно… И отвечать каждый за себя, за свои грехи. Никогда так не жили…
Так о каком покаянии и очищении мы можем говорить? Хором поют на праздниках или в военном строю. А каяться надо в одиночку…
В страдании человек велик, а без него он часто просто мал. Я помню, как одна из моих героинь в книге «У войны не женское лицо» потрясла меня рассказом о том, как страшно было видеть после боя убитых – и тех, и других… Молодые… Они лежали рассыпанные, как картошка… Когда я дала почитать этой женщине её же рассказ, она все перечеркнула и принесла мне отчёт о своей военно-патриотической работе. «Это, – говорила она, – ты напечатай, а то я рассказывала тебе, чтобы ты поняла, как нам было страшно на войне». Она требовала своей правды, такой, как понимала её. Она хотела просто жизни. Но как объяснить, что это просто жизнь за пределами искусства? И своеволие автора лишь в одном – сделать это искусством.
Но под силу ли искусству весь ужас нашей жизни? Вслед за «афганским» с войны возвращается «чеченское» поколение. Человек с ружьём кажется вечным. Или наоборот: вечный человек с ружьём…
…Лежит на улице Грозного человек, убитый другим человеком. И в небо смотрит…
Мне говорят: «Поезжай и напиши об этом». А я не могу. Не могу уже видеть человека, превратившегося в нечеловека во имя каких-то государственно-племенных идей. Для меня нет идеи выше одной-единственной человеческой жизни. Мёртвый человек… Мёртвая птица… Мёртвый дом… Во имя? Помыть русские солдатские сапоги в индийских водах… Или качать чеченскую нефть… Не больны ли мы безумием? Разве нормальный, а не безумный человек может смотреть по телевизору и слушать каждый день по радио об убийстве: «За истёкшие сутки позиции федеральных войск обстреливались тридцать четыре раза, трое военнослужащих убиты, один ранен», «Противник на подступах к городу Гудермесу понёс крупные потери». Где-то в далёкой русской деревне ёкнуло материнское сердце… Крикнуло… Я была на одних таких похоронах… Хоронили молодого офицера, его привезли из Грозного. Плотное людское кольцо у свежевырытой могилы… Военный оркестр… Все молчали, даже женщины не плакали. Выступал генерал… Все те же слова, что и десять, и пятьдесят, и сто лет назад: о наших границах, о великой России, о мести, о ненависти, о долге. О долге убивать?! И только маленькая девочка беззащитно и наивно вглядывалась в красный гроб: «Папа! Папочка… Куда ты ушёл? Почему ты молчишь? Ты обещал вернуться… Я нарисовала тебе целый альбом… Папа, папочка, где ты?» Даже военный оркестр не мог заглушить её детского недоумения. И вот, как зверька, её отрывают от красного гроба и несут к машине: «Папа… Папочка… Па-а-а…»
Один нормальный человек был среди нас. Ребёнок.
А заговор взрослых продолжался. По древним ритуалам… Клятва. Салют.
Мы не воюем… А гробы в Россию уже идут из России…
И я пишу о войне…
Из дневниковых записей для книги
История солжёт.
Б. Шоу
14 июня 1986 года
Говорю себе: я не хочу больше писать о войне. Когда окончила «У войны не женское лицо», долго не могла видеть, как от обыкновенного ушиба из носа ребёнка идёт кровь, убегала на даче от рыбаков, весело бросавших на береговой песок выхваченную из закрытых глубин рыбу, меня тошнило от её застывших выпученных глаз. Наверное, у каждого из нас есть свой запас защиты от боли – физический и психологический. Мой был исчерпан до конца. Меня сводил с ума вой подбитой машиной кошки, отворачивала лицо от раздавленного дождевого червяка. Птицы, рыбы, как и все живое, тоже имеют право на свою историю. Её ещё когда-нибудь напишут.
И вдруг! Если это можно назвать «вдруг». Идёт седьмой год войны.
«У существующей печали сто отражений».
(В.Шекспир «Ричард III»).
…По дороге в деревню подвезли девочку-школьницу. Она приезжала в Минск за продуктами. Из большой сумки торчали куриные головы, в багажник втиснули сетку с хлебом.
В деревне нас встретила её мать. Она стояла у калитки и кричала.
– Мама!! – подбежала к ней девочка.
– Ой, ты моя дочушка, пришло письмо. Андрей наш в Афганистане… О-о-о!.. Привезут, як Федоринова Ивана… Малое дитя – малая ямка… А я ж вырастила не хлопца, а дуб высокий… Два метра ростом… Написал: «Гордись, мама, я – десантник…» О-о-о!.. Людцы мои золотенькие…
А вот другой, прошлогодний случай.
…На автобусной станции в полупустом зале ожидания сидел офицер с дорожным чемоданом, рядом с ним худой мальчишка, подстриженный под солдатскую нулёвку, копал вилкой в ящике с засохшим фикусом. Бесхитростно подсели к ним деревенские женщины, выспросили: куда, зачем, кто? Офицер сопровождал домой солдата, сошедшего с ума: «С Кабула копает, что попадёт в руки, тем и копает: лопатой, вилкой, палкой, авторучкой». Мальчишка поднял голову: «Прятаться надо… Я вырою щель… У меня быстро получается… Мы называли их братскими могилами… Большую щель для всех вас выкопаю…»
Первый раз я увидела зрачки величиной с глаз…
О чем говорят вокруг меня? О чем пишут? Об интернациональном долге, о геополитике, о наших державных интересах, о южных границах. Глухо ходят слухи о похоронках в панельных домах и сельских хатах с мирными геранями на окнах, о цинковых гробах, не вмещающихся в «пенальных» размерах «хрущевок». Матери, ещё недавно в отчаянии бившиеся над слепыми железными ящиками, выступают в коллективах, в школах, призывая других мальчиков «выполнить долг перед Родиной». Цензура внимательно следит, чтобы в военных очерках не упоминалось о гибели наших солдат, нас заставляют верить, что «ограниченный контингент советских войск» помогает братскому народу строить дороги, развозить удобрение по кишлакам, а советские военврачи принимают роды у афганских женщин. И многие верят. Вернувшиеся солдаты приносят в школы гитары, чтобы спеть о том, о чем надо кричать…
С одним долго говорила. Я добивалась от него признания о мучительности этого выбора – стрелять или не стрелять. А он уходил, для него как бы не существовало тут драмы. Что хорошо – что плохо? Хорошо «во имя социализма» убить? Для этих мальчиков границы нравственности очерчены военным приказом.
У Ю. Карякина: «Ни об одной истории нельзя судить по её самосознанию. Это самосознание трагически неадекватно». А у Кафки прочла о том, что человек безвозвратно потерян в самом себе.
Но я не хочу больше писать о войне…
5-25 сентября 1988 года
Ташкент. В аэропорту душно пахнет дынями, не аэропорт, а бахча. Два часа ночи. Смотрю на ртутный столбик: тридцать градусов выше нуля. Бесстрашно ныряют под такси толстые полудикие кошки, говорят, афганские. Среди загоревшей курортной толпы, среди ящиков, корзинок с фруктами прыгают на костылях молодые солдаты (мальчишки). На них никто не обращает внимания, уже привыкли. Они спят и едят тут же на полу, на старых газетах и журналах, неделями не могут купить билеты в Саратов, Казань, Новосибирск, Ворошиловград, Киев, Минск… Где их искалечили? Что они там защищали? Никому не интересно. Только маленький мальчик не отводит от них своих широко раскрытых глаз и пьяная нищенка подошла к одному солдатику:
– Поди сюда… Пожалею…
Он отмахнулся костылём. А она, не обидевшись, добавила ещё что-то печальное и женское.
Рядом со мной сидят офицеры. Говорят о том, какие у нас плохие протезы. О брюшном тифе, о холере, малярии и гепатите. Как в первые годы не было ни колодцев, ни кухонь, ни бань, нечем было мыть посуду. А ещё о том, кто что привёз: кто – «видик», кто – «Шарп» или «Сони». Для одних война – мачеха, для других – мать родная. Запомнилось, какими глазами они смотрели на красивых, отдохнувших женщин в открытых платьях…
Достоевский писал о военном сословии, он называл их «самыми незадумывающимися людьми в мире».
В накопителе запах испорченного туалета. Долго ждём самолёта на Кабул. Неожиданно много женщин.
Отрывки из разговоров:
– Теряю слух. Первыми перестал слышать высоко поющих птиц. Овсянницу, например, не слышу начисто. Записал её на магнитофон и запускаю на полную мощность… последствие контузии в голову…
– Сначала стреляешь, а потом выясняешь, что это женщина или ребёнок… У каждого свой кошмар…
– Ослик во время обстрела ложится, кончится обстрел – вскакивает.
– Кто я буду в Союзе? Проститутка? Это мы знаем. Хотя бы на кооператив заработать… А мужики? Что – мужики? Все пьют.
– Генерал говорил об интернациональном долге, о защите южных рубежей. Даже расчувствовался:
«Возьмите им леденцов. Это же дети. Лучший подарок – конфеты…»
– Офицер был молодой. Узнал, что отрезали ногу, заплакал. Лицо, как у девочки, – румяное, белое. Я сначала боялась мёртвых, особенно если без ног или без рук… А потом привыкла…
– Берут в плен. Отрезают конечности и перетягивают жгутами, чтобы не умерли от потери крови. И в таком виде оставляют, наши подбирают обрубки. Те хотят умереть, их лечат.
– На таможне увидели мой пустой саквояж: «Что везёшь? „– „Ничего“. – «Ничего?“ Не поверили. Заставили раздеться до трусов. Все везут по два – чемодана.
– Вставай. А то проспишь царство небесное… – Это уже над Кабулом.
Идём на посадку.
…Гул орудий. Патрули с автоматами и в бронежилетах требуют пропуска.
Я не хотела больше писать о войне. Но вот я на настоящей войне.
Что-то есть безнравственное в разглядывании чужого мужества и риска. Вчера шли на завтрак в столовую, поздоровались с часовым. Через полчаса его убил случайно залетевший в гарнизон осколок мины. Целый день пыталась вспомнить лицо этого мальчика…
Журналистов здесь называют сказочниками. Писателей тоже. В нашей писательской группе одни мужчины. Рвутся на дальние заставы, хотят пойти в бой. Спрашиваю у одного:
– Зачем?
– Мне это интересно. Скажу: на Саланге был… Постреляю…
Не могу отделаться от чувства, что война – порождение мужской природы, во многом мне непостижимое.
Из рассказов:
– Я выстрелил в упор и увидел, как разлетается человеческий череп. Подумал: «Первый». После боя раненые и убитые. Все молчат… Мне снятся здесь трамваи. Как я на трамвае еду домой… Любимое воспоминание: мама печёт пироги… В доме пахнет сладким тестом…
– Дружил с хорошим парнем… А потом видишь, как его кишки гирляндой на камнях висят… Начинаешь мстить…
Ждём караван. Ждём два-три дня. Лежим в горячем песке, ходим под себя. К концу третьего дня сатанеешь. И с такой ненавистью выпускаешь первую очередь… После стрельбы, когда все кончилось, обнаружили: караван шёл с бананами и джемом… На всю жизнь сладкого наелись…
* * *
Написать (рассказать) о самом себе всю правду есть, по замечанию Пушкина, невозможность физическая.
…На танке красной краской: «Отомстим за Малкина».
Посреди улицы стояла на коленях молодая афганка перед убитым ребёнком и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери.
Проезжали мимо убитых кишлаков, похожих на перепаханное поле. Мёртвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
В госпитале видела, как русская девушка положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь: обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, – перевели мне слова его матери. – А у тебя есть дети? Кто – мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в её словах – ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Ударило в сознание средневековьем. Здесь и на самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
У Лермонтова в «Герое нашего времени» Максим Максимыч, оценивая действия горца, который зарезал отца Бэлы, говорит: «Конечно, по-ихнему он был совершенно прав», – хотя с точки зрения русского поступок зверский. Писатель уловил эту удивительную черту русского народа – умение стать на позицию другого народа, увидеть вещи и «по-ихнему».
Из рассказов :
– Взяли в плен «духов»… Допытываемся: «Где склады? „Молчат. Подняли двоих на вертолётах: «Где? Покажи…“ Молчат. Сбросили одного на скалы…
– Убили друга. Они будут смеяться? Радоваться? А его нет… Где больше людей – туда стреляю… В афганскую свадьбу стрелял… Шли молодые – жених и невеста… Мне никого не жалко… Друга нет…
* * *
У Достоевского Иван Карамазов замечает: «Зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток».
Да, я подозреваю: мы не хотим об этом слышать, мы не хотим об этом писать. Но на любой войне, кто бы её и во имя чего ни вёл – Юлий Цезарь или Иосиф Сталин, – люди убивают друг друга. Это убийство, но об этом у нас не принято задумываться, даже почему-то в школах мы говорим не о патриотическом, а о военно-патриотическом воспитании. Хотя почему я удивляюсь «почему-то», все понятно – военный социализм, военная страна, военное мышление. Но мы же хотим стать другими людьми?..
Нельзя так испытывать человека. Человек не выдержит таких испытаний. В медицине это называется «острым опытом». Опытом на живом.
Кто-то сегодня процитировал Л. Толстого о том, что «человек текучий».
Вечером включили магнитофон, слушали «афганские» песни. Детские, ещё не оформившиеся голоса хрипели под Высоцкого: «Солнце упало в кишлак, как огромная бомба», «Мне не надо славы. Нам бы жить – и вся награда», «Зачем мы убиваем? Зачем нас убивают?», «Что ж ты меня так предала, милая Россия? „, „Вот уже и лица стал я забывать“, „Афганистан, ты больше, чем наш долг. Ты – наше мирозданье“, „Как большие птицы, скачут одноногие у моря“, «Мёртвый – он уже ничей. Нет уже ненависти на его лице“.
Ночью мне снился сон: наши солдаты уезжают в Союз, я – среди провожающих. Подхожу к одному мальчишке, он без языка, немой. Из-под солдатского кителя вылазит госпитальная пижама. Я что-то у него спрашиваю, а он только своё имя пишет: «Ванечка. Ванечка». Так ясно различаю его имя – Ванечка… Лицом похож на паренька, с которым днём беседовала, он все повторял:
1 2 3 4 5 6
Так о каком покаянии и очищении мы можем говорить? Хором поют на праздниках или в военном строю. А каяться надо в одиночку…
В страдании человек велик, а без него он часто просто мал. Я помню, как одна из моих героинь в книге «У войны не женское лицо» потрясла меня рассказом о том, как страшно было видеть после боя убитых – и тех, и других… Молодые… Они лежали рассыпанные, как картошка… Когда я дала почитать этой женщине её же рассказ, она все перечеркнула и принесла мне отчёт о своей военно-патриотической работе. «Это, – говорила она, – ты напечатай, а то я рассказывала тебе, чтобы ты поняла, как нам было страшно на войне». Она требовала своей правды, такой, как понимала её. Она хотела просто жизни. Но как объяснить, что это просто жизнь за пределами искусства? И своеволие автора лишь в одном – сделать это искусством.
Но под силу ли искусству весь ужас нашей жизни? Вслед за «афганским» с войны возвращается «чеченское» поколение. Человек с ружьём кажется вечным. Или наоборот: вечный человек с ружьём…
…Лежит на улице Грозного человек, убитый другим человеком. И в небо смотрит…
Мне говорят: «Поезжай и напиши об этом». А я не могу. Не могу уже видеть человека, превратившегося в нечеловека во имя каких-то государственно-племенных идей. Для меня нет идеи выше одной-единственной человеческой жизни. Мёртвый человек… Мёртвая птица… Мёртвый дом… Во имя? Помыть русские солдатские сапоги в индийских водах… Или качать чеченскую нефть… Не больны ли мы безумием? Разве нормальный, а не безумный человек может смотреть по телевизору и слушать каждый день по радио об убийстве: «За истёкшие сутки позиции федеральных войск обстреливались тридцать четыре раза, трое военнослужащих убиты, один ранен», «Противник на подступах к городу Гудермесу понёс крупные потери». Где-то в далёкой русской деревне ёкнуло материнское сердце… Крикнуло… Я была на одних таких похоронах… Хоронили молодого офицера, его привезли из Грозного. Плотное людское кольцо у свежевырытой могилы… Военный оркестр… Все молчали, даже женщины не плакали. Выступал генерал… Все те же слова, что и десять, и пятьдесят, и сто лет назад: о наших границах, о великой России, о мести, о ненависти, о долге. О долге убивать?! И только маленькая девочка беззащитно и наивно вглядывалась в красный гроб: «Папа! Папочка… Куда ты ушёл? Почему ты молчишь? Ты обещал вернуться… Я нарисовала тебе целый альбом… Папа, папочка, где ты?» Даже военный оркестр не мог заглушить её детского недоумения. И вот, как зверька, её отрывают от красного гроба и несут к машине: «Папа… Папочка… Па-а-а…»
Один нормальный человек был среди нас. Ребёнок.
А заговор взрослых продолжался. По древним ритуалам… Клятва. Салют.
Мы не воюем… А гробы в Россию уже идут из России…
И я пишу о войне…
Из дневниковых записей для книги
История солжёт.
Б. Шоу
14 июня 1986 года
Говорю себе: я не хочу больше писать о войне. Когда окончила «У войны не женское лицо», долго не могла видеть, как от обыкновенного ушиба из носа ребёнка идёт кровь, убегала на даче от рыбаков, весело бросавших на береговой песок выхваченную из закрытых глубин рыбу, меня тошнило от её застывших выпученных глаз. Наверное, у каждого из нас есть свой запас защиты от боли – физический и психологический. Мой был исчерпан до конца. Меня сводил с ума вой подбитой машиной кошки, отворачивала лицо от раздавленного дождевого червяка. Птицы, рыбы, как и все живое, тоже имеют право на свою историю. Её ещё когда-нибудь напишут.
И вдруг! Если это можно назвать «вдруг». Идёт седьмой год войны.
«У существующей печали сто отражений».
(В.Шекспир «Ричард III»).
…По дороге в деревню подвезли девочку-школьницу. Она приезжала в Минск за продуктами. Из большой сумки торчали куриные головы, в багажник втиснули сетку с хлебом.
В деревне нас встретила её мать. Она стояла у калитки и кричала.
– Мама!! – подбежала к ней девочка.
– Ой, ты моя дочушка, пришло письмо. Андрей наш в Афганистане… О-о-о!.. Привезут, як Федоринова Ивана… Малое дитя – малая ямка… А я ж вырастила не хлопца, а дуб высокий… Два метра ростом… Написал: «Гордись, мама, я – десантник…» О-о-о!.. Людцы мои золотенькие…
А вот другой, прошлогодний случай.
…На автобусной станции в полупустом зале ожидания сидел офицер с дорожным чемоданом, рядом с ним худой мальчишка, подстриженный под солдатскую нулёвку, копал вилкой в ящике с засохшим фикусом. Бесхитростно подсели к ним деревенские женщины, выспросили: куда, зачем, кто? Офицер сопровождал домой солдата, сошедшего с ума: «С Кабула копает, что попадёт в руки, тем и копает: лопатой, вилкой, палкой, авторучкой». Мальчишка поднял голову: «Прятаться надо… Я вырою щель… У меня быстро получается… Мы называли их братскими могилами… Большую щель для всех вас выкопаю…»
Первый раз я увидела зрачки величиной с глаз…
О чем говорят вокруг меня? О чем пишут? Об интернациональном долге, о геополитике, о наших державных интересах, о южных границах. Глухо ходят слухи о похоронках в панельных домах и сельских хатах с мирными геранями на окнах, о цинковых гробах, не вмещающихся в «пенальных» размерах «хрущевок». Матери, ещё недавно в отчаянии бившиеся над слепыми железными ящиками, выступают в коллективах, в школах, призывая других мальчиков «выполнить долг перед Родиной». Цензура внимательно следит, чтобы в военных очерках не упоминалось о гибели наших солдат, нас заставляют верить, что «ограниченный контингент советских войск» помогает братскому народу строить дороги, развозить удобрение по кишлакам, а советские военврачи принимают роды у афганских женщин. И многие верят. Вернувшиеся солдаты приносят в школы гитары, чтобы спеть о том, о чем надо кричать…
С одним долго говорила. Я добивалась от него признания о мучительности этого выбора – стрелять или не стрелять. А он уходил, для него как бы не существовало тут драмы. Что хорошо – что плохо? Хорошо «во имя социализма» убить? Для этих мальчиков границы нравственности очерчены военным приказом.
У Ю. Карякина: «Ни об одной истории нельзя судить по её самосознанию. Это самосознание трагически неадекватно». А у Кафки прочла о том, что человек безвозвратно потерян в самом себе.
Но я не хочу больше писать о войне…
5-25 сентября 1988 года
Ташкент. В аэропорту душно пахнет дынями, не аэропорт, а бахча. Два часа ночи. Смотрю на ртутный столбик: тридцать градусов выше нуля. Бесстрашно ныряют под такси толстые полудикие кошки, говорят, афганские. Среди загоревшей курортной толпы, среди ящиков, корзинок с фруктами прыгают на костылях молодые солдаты (мальчишки). На них никто не обращает внимания, уже привыкли. Они спят и едят тут же на полу, на старых газетах и журналах, неделями не могут купить билеты в Саратов, Казань, Новосибирск, Ворошиловград, Киев, Минск… Где их искалечили? Что они там защищали? Никому не интересно. Только маленький мальчик не отводит от них своих широко раскрытых глаз и пьяная нищенка подошла к одному солдатику:
– Поди сюда… Пожалею…
Он отмахнулся костылём. А она, не обидевшись, добавила ещё что-то печальное и женское.
Рядом со мной сидят офицеры. Говорят о том, какие у нас плохие протезы. О брюшном тифе, о холере, малярии и гепатите. Как в первые годы не было ни колодцев, ни кухонь, ни бань, нечем было мыть посуду. А ещё о том, кто что привёз: кто – «видик», кто – «Шарп» или «Сони». Для одних война – мачеха, для других – мать родная. Запомнилось, какими глазами они смотрели на красивых, отдохнувших женщин в открытых платьях…
Достоевский писал о военном сословии, он называл их «самыми незадумывающимися людьми в мире».
В накопителе запах испорченного туалета. Долго ждём самолёта на Кабул. Неожиданно много женщин.
Отрывки из разговоров:
– Теряю слух. Первыми перестал слышать высоко поющих птиц. Овсянницу, например, не слышу начисто. Записал её на магнитофон и запускаю на полную мощность… последствие контузии в голову…
– Сначала стреляешь, а потом выясняешь, что это женщина или ребёнок… У каждого свой кошмар…
– Ослик во время обстрела ложится, кончится обстрел – вскакивает.
– Кто я буду в Союзе? Проститутка? Это мы знаем. Хотя бы на кооператив заработать… А мужики? Что – мужики? Все пьют.
– Генерал говорил об интернациональном долге, о защите южных рубежей. Даже расчувствовался:
«Возьмите им леденцов. Это же дети. Лучший подарок – конфеты…»
– Офицер был молодой. Узнал, что отрезали ногу, заплакал. Лицо, как у девочки, – румяное, белое. Я сначала боялась мёртвых, особенно если без ног или без рук… А потом привыкла…
– Берут в плен. Отрезают конечности и перетягивают жгутами, чтобы не умерли от потери крови. И в таком виде оставляют, наши подбирают обрубки. Те хотят умереть, их лечат.
– На таможне увидели мой пустой саквояж: «Что везёшь? „– „Ничего“. – «Ничего?“ Не поверили. Заставили раздеться до трусов. Все везут по два – чемодана.
– Вставай. А то проспишь царство небесное… – Это уже над Кабулом.
Идём на посадку.
…Гул орудий. Патрули с автоматами и в бронежилетах требуют пропуска.
Я не хотела больше писать о войне. Но вот я на настоящей войне.
Что-то есть безнравственное в разглядывании чужого мужества и риска. Вчера шли на завтрак в столовую, поздоровались с часовым. Через полчаса его убил случайно залетевший в гарнизон осколок мины. Целый день пыталась вспомнить лицо этого мальчика…
Журналистов здесь называют сказочниками. Писателей тоже. В нашей писательской группе одни мужчины. Рвутся на дальние заставы, хотят пойти в бой. Спрашиваю у одного:
– Зачем?
– Мне это интересно. Скажу: на Саланге был… Постреляю…
Не могу отделаться от чувства, что война – порождение мужской природы, во многом мне непостижимое.
Из рассказов:
– Я выстрелил в упор и увидел, как разлетается человеческий череп. Подумал: «Первый». После боя раненые и убитые. Все молчат… Мне снятся здесь трамваи. Как я на трамвае еду домой… Любимое воспоминание: мама печёт пироги… В доме пахнет сладким тестом…
– Дружил с хорошим парнем… А потом видишь, как его кишки гирляндой на камнях висят… Начинаешь мстить…
Ждём караван. Ждём два-три дня. Лежим в горячем песке, ходим под себя. К концу третьего дня сатанеешь. И с такой ненавистью выпускаешь первую очередь… После стрельбы, когда все кончилось, обнаружили: караван шёл с бананами и джемом… На всю жизнь сладкого наелись…
* * *
Написать (рассказать) о самом себе всю правду есть, по замечанию Пушкина, невозможность физическая.
…На танке красной краской: «Отомстим за Малкина».
Посреди улицы стояла на коленях молодая афганка перед убитым ребёнком и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери.
Проезжали мимо убитых кишлаков, похожих на перепаханное поле. Мёртвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
В госпитале видела, как русская девушка положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь: обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, – перевели мне слова его матери. – А у тебя есть дети? Кто – мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в её словах – ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Ударило в сознание средневековьем. Здесь и на самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
У Лермонтова в «Герое нашего времени» Максим Максимыч, оценивая действия горца, который зарезал отца Бэлы, говорит: «Конечно, по-ихнему он был совершенно прав», – хотя с точки зрения русского поступок зверский. Писатель уловил эту удивительную черту русского народа – умение стать на позицию другого народа, увидеть вещи и «по-ихнему».
Из рассказов :
– Взяли в плен «духов»… Допытываемся: «Где склады? „Молчат. Подняли двоих на вертолётах: «Где? Покажи…“ Молчат. Сбросили одного на скалы…
– Убили друга. Они будут смеяться? Радоваться? А его нет… Где больше людей – туда стреляю… В афганскую свадьбу стрелял… Шли молодые – жених и невеста… Мне никого не жалко… Друга нет…
* * *
У Достоевского Иван Карамазов замечает: «Зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток».
Да, я подозреваю: мы не хотим об этом слышать, мы не хотим об этом писать. Но на любой войне, кто бы её и во имя чего ни вёл – Юлий Цезарь или Иосиф Сталин, – люди убивают друг друга. Это убийство, но об этом у нас не принято задумываться, даже почему-то в школах мы говорим не о патриотическом, а о военно-патриотическом воспитании. Хотя почему я удивляюсь «почему-то», все понятно – военный социализм, военная страна, военное мышление. Но мы же хотим стать другими людьми?..
Нельзя так испытывать человека. Человек не выдержит таких испытаний. В медицине это называется «острым опытом». Опытом на живом.
Кто-то сегодня процитировал Л. Толстого о том, что «человек текучий».
Вечером включили магнитофон, слушали «афганские» песни. Детские, ещё не оформившиеся голоса хрипели под Высоцкого: «Солнце упало в кишлак, как огромная бомба», «Мне не надо славы. Нам бы жить – и вся награда», «Зачем мы убиваем? Зачем нас убивают?», «Что ж ты меня так предала, милая Россия? „, „Вот уже и лица стал я забывать“, „Афганистан, ты больше, чем наш долг. Ты – наше мирозданье“, „Как большие птицы, скачут одноногие у моря“, «Мёртвый – он уже ничей. Нет уже ненависти на его лице“.
Ночью мне снился сон: наши солдаты уезжают в Союз, я – среди провожающих. Подхожу к одному мальчишке, он без языка, немой. Из-под солдатского кителя вылазит госпитальная пижама. Я что-то у него спрашиваю, а он только своё имя пишет: «Ванечка. Ванечка». Так ясно различаю его имя – Ванечка… Лицом похож на паренька, с которым днём беседовала, он все повторял:
1 2 3 4 5 6