https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так Миля очьень льюбил гладьить и целовать эти пьятна, я вас кльянусь, если ви не вьеххьите… Поэтому я нье счьитаю свою жьенскую жьизнь потьеххьянной, в конце концов я всье получьила на двьестьи пххоцьентов. Одьин дьень ххьядом с Милей вьесьит больще года с какьим-ньибудь… С какьим-ньи-будь пххиспособльенцем. Щто, нье вьеххьите?
Бенци было не до того, чтобы чему-то не верить, – все его душевные силы были сосредоточены на одном усилии – не выдать чем-нибудь свою ошеломленность. И не пропустить в свое воображение колыхающуюся под траурным «адидасом» пятнистую грудь своей собеседницы. Поэтому он продолжал выполнять то наипростейшее действие, которое как будто бы неплохо ему удавалось: он кивал и кивал со всей благоговейной проникновенностью, которая была ему доступна. А когда прием начал оскудевать, он ускользнул от испытующих детских глаз к письменному столу и принялся благоговейно рассматривать треснувший «пластиглас».
Под стеклом светилась счастьем и ожиданием с музейного вида линялой фотографии какая-то по-детдомовски стриженная еврейская девочка.
– Это я. Нье узнаете? – растроганно спросила с десятой попытки настигнувшая его и здесь Дора Соломоновна.
– А… Да, не сразу узнал, – честно признался Бенци и поспешил сказать что-нибудь приятное: – Понимаю, почему ваш супруг всегда хотел видеть ваше лицо во время работы.
– Ви думаете, это он хотьел? Мужчьины вьедь такьие ххассеянные. Твоххчьеские мужчьины. Я сама ее сюда положьила. Послье его смьеххти. А то бы он так и нье догадался, он же вьитал в облаках…
Только тут до Бенци дошло, что в музее-квартире Мейлеха Терлецкого нет ни единого следа его прежней семьи. На стене висела лишь одна большая фотография – явно современная, цветная: Мейлех Срульевич и Дора Соломоновна в день «бххакосочетания», больше похожего на золотую свадьбу. Этакие умиротворенные старосоветские дачники, дружная парочка – Абрам да Сарочка…
* * *
– Похха обьедать. – Дора Соломоновна внезапно превратилась в радушную хозяйку. Бенци отказаться не посмел.
* * *
Кухонька умирала – обои свисали целыми лоскутами. – На табуххьет нье садьитесь, – хлопотала заботливая хозяйка, – а то может ххадикульит ххазыгххаться, Миля нье мог сидьеть бьез спьинки… ой, ньет, стул от стьенки нье надо отодвьигать, у ньего ножки нье хватает… ньет-ньет, нье бойтесь, если его нье тххогать, он пххочно стоит.
К столу, покрытому превратившейся в тряпицу на всех четырех углах клетчатой клеенкой, притрагиваться без серьезной причины тоже не стоило, это же можно было сказать и о тарелках: и на столе, и в подвесной сушилке из почерневшей алюминиевой проволоки все как одна они были надтреснуты и надколоты, причем и среди тарелок, и среди чашек, казалось, не было двух одинаковых. Последние сближало между собой только то, что все они были с отбитыми ручками.
Суп был жидок (жидук, шутил когда-то Шимон, осваивая язык и юмор хозяев жизни) неправдоподобно – как будто вымыли кастрюлю и ополоски разлили по тарелкам. Ерцевская баланда – и та, пожалуй, была погуще. Только там огрызки «хряпы» хрустели на зубах, а здесь расползались после тридцатого кипячения. Бенци осторожно поинтересовался, какова пенсия у хранительницы музея-квартиры, затем, по привычке всех иностранцев, перевел в доллары – и слегка обомлел. Хотя привычен был, казалось, ко всякому. Не привык он, пожалуй, только к тому, чтобы к хранительнице памяти еврейского певца родной дальневосточной земли применять африканские стандарты.
Хранительница же, явно не замечая, что за субстанцию она бережно подносит в поблескивающей нержавеющей ложке ко рту с поблескивающими нержавеющими зубами, через свистящую одышку продолжала твердить об одном – о той единственно сказке, которая еще волновала ее в этом мире: Миля, Миля, Миля, Миля – так и текли Миля за Милей…
– Ви нье пххедставльяете – такьих ххыцаххьей больще не осталось! В соххок, кажьется, восьмом году – или девьятом, уже начальись аххьесты евххэев, Милю послали от «Биххобиджанехх штеххн» сопхховождать Стаххостьина, начьяльньика Биххобид-жанского отдьела эмгэбэ. Стаххостьин по доххоге напьился и вообщье пеххьестал стьесньяться. Хотья он и до этого нье очьень-то стесньялся, но всье-таки… Они подъехали к колхозу именьи Кагановьича, к моххковному полью, жьенщины там пололи моххков. Стаххостьин выльез из газьика и закххьичал: а ну, станьтье, как стояли, я посмотххью, у кого, пххостьите за такие подххобности, задньица толще, с той я сьегодня буду спать. Эй, ты, кххьичьит вдовье фххонтовьика, сьегодня я к тебье ночьевать пххийду. Она начьинает плакать: нье позоххьте мьеня, имьейтье совьесть, а он ей: заткньись, а то у мьеня на твоего сына кое-что имьеется, на твоего Абххамчика! Ты щто, думаещь, я на твою задньицу пххьиехал льюбоваться – да у мьеня такьих ххаком до Москвы не пеххьеставьить, я за евххэями пххиехал! Так Миля взьял и его одеххнул: ви нье султан, и ви нье в гаххем пххиехальи! Вас паххтия нье для этого поставьила на ващ отвьетствьенный пост! Миле потом и это пххьипомнильи: дьискххедьитация оххганов… Какьих оххганов, спххащивал Миля, половых оххганов Стаххостьина? Пххостьите за такьие подххобностьи…
Подробности были изумительны – все они гениально оттеняли истинно великую любовь – не любовь юных красавчиков Ромео и Джульетты, а любовь изломанных жизнью стариков Мейлеха и Доры.
Бенци ощущал такой подъем духа, что ему и дышалось с давно забытой легкостью: он становился участником красивой трагической сказки, которая рождалась в нем. Как она будет называться? «Красивая смерть»? История поэта, попытавшегося ценой жизни создать красивую легенду? Или «Еврейский Сирано» – история преданной любви к родине, не нуждавшаяся ни в единой крупице обладания? Или попросту – «Мейлех и Дора»: он живет безответной любовью к воображаемой родине, она живет безответной любовью к воображаемому возлюбленному? Только бы нечаянно не выпятить ту пошлую мысль, будто они прожили мнимостями, а кто-то другой, более мудрый, живет реальностью, как она есть, – мысль должна быть та, что живут сказками все, но одним везет, и их сказки находят всеобщее признание, а другие ломаются и присоединяются к сказкам влиятельным и…
Додумывать времени не было, но Бенци чувствовал, что образ рождается масштабный, а если повезет, то и волнующий. И в чем он был твердо уверен – он не умрет, потому что не имеет права умереть, пока не отпустит этот образ блуждать в системе грез, именуемой если уж не мировой, то, по крайней мере, еврейской культурой.
* * *
Бенци довольно легко удалось всучить Доре Соломоновне ее двухгодовую пенсию «на развитие музея». Сначала она, конечно, запротестовала: Миле не нужна мьилостыня, – но Бенцион Шамир торжественно возразил, что это не милостыня, а спонсорский взнос. Людям важнее всего не поступки, а сказочный контекст, в который они погружены, красивые слова, которые на этот контекст намекают, – слово же «спонсор», несмотря на его явное созвучие со словом «понос», в сегодняшней России считалось красивым.
* * *
Наконец наступил миг главного священнодействия – чтения «избхханных пххоизведьений» великого писателя. Дора Соломоновна была настолько торжественна, что Бенци даже не решился открыто посетить туалет – лишь дал понять, что перед торжественным актом хочет еще раз вымыть руки: он уже знал, что санузел в музее совмещенный. Он и воду не решился спустить открыто, но лишь осторожно потянул за медную проволоку, уходящую в открытую воду.
Унитаз, однако, несмотря на сеточку трещин, содержался в чистоте, престарелая Джульетта, должно быть, придавала этому какое-то символическое значение, то есть считала деталью какой-то сказки.
И наконец-то, усевшись на продавленный зеленый диван – последнее прибежище певца Амура и Биджана, – Бенци мог чистыми руками благоговейно раскрыть мятое «Избранное» Мейлеха Терлецкого, выпущенное в свет в Хабаровске после его реабилитации.
Повесть называлась «Сыновья».
– Да-а… Вот, если бы сын мой, Сема, был жив… – говорила часто Лия Черновецкая своим соседям по дому. – Эх, будь у меня сын, как у людей… – безнадежно махнув рукой, добавляла она. – Так нет…
Лия Черновецкая, несмотря на свои шестьдесят с лишним лет, держалась прямо, ходила высоко подняв седую голову.
Она исхудала, но изборожденное морщинами лицо и запавший рот все еще сохраняли черты, говорящие о решительности характера. Продолговатые, некогда иссиня-черные глаза хотя поблекли, но и сейчас темнели под белоснежными бровями. И только в те минуты, когда она говорила о сыне, глаза ее вспыхивали; светилось в них неизбывное материнское горе. Знать бы только, что он жив, знать, что с ним, и она бы могла обрести покой на старости лет…
– Так нет, наказал меня Бог… – заканчивала она разговор о пропавшем сыне, и глаза ее гасли.
Чаще всего Черновецкая изливала душу перед Полей Берман, жившей на втором этаже. Во всем этом густонаселенном доме, глядевшем окнами на две ближние сопки по ту сторону Биры, только Поля не имела детей, и это сблизило ее с Черновецкой. Кроме того, обе они были из одного города на Украине, из Кировограда.
Пятнадцать лет тому назад, после внезапной смерти мужа-биндюжника, Черновецкая вместе с Полей Берман и ее мужем-столяром переехала в Биробиджан. За два года до этого он, ее Сема, уехал в эти края и с тех пор будто в воду канул.
Даниил Берман, долговязый худой человек, несколько лет тому назад перешел на инвалидность и сейчас работал в своей же артели ночным сторожем.
В своей просторной и безупречно чистой комнате на первом этаже Черновецкая могла по звукам, проникавшим через потолок, различать все, что происходит наверху в комнате Поли: вот она возвратилась, вот уходит в свою артель ее муж. Тогда Лия, прихватив какую-нибудь работу, поднималась на второй этаж.
В эти вечера Лия могла вдосталь поговорить о своем сыне, в тысячный раз припоминая его высокий рост, могучую, унаследованную от отца силу, мужественные черты лица.
– Но что мне теперь с того? – говорила она в заключение, собираясь уходить.
Однажды, уже стоя на пороге, Лия сказала:
– У тебя, Поля, никогда не было детей… У тебя никогда не болело так сердце. Но иметь одно-единственное дитя, такого сына, как мой Семен, и потерять его… Да что и говорить…
У Поли защемило в груди, и слезы навернулись у нее на глаза. Она незаметно смахнула их и долго еще не отпускала подругу домой.
– Что и говорить! – сказала Поля. – Но прошло уже столько лет… Тем более, такое время, такое страшное время… Война… А если бы тогда с вашим сыном ничего не случилось, кто знает, что было бы теперь… Вот у Ривы сын… Легче ей, что ли?
– У Ривы? – переспросила Лия.
Кто не знал сына Ривы Мандель? Тихий и смирный, слова, бывало, громко не скажет. Окончив школу, ушел в армию, а потом на фронт, был снайпером.
Но недавно родители получили письмо от командира части, в которой служил их сын. Младший лейтенант Григорий Мандель пал смертью храбрых…
– Разве Риве легче? – повторила Поля.
После длительного молчания Лия проговорила:
– Кто знает?..
И ушла. Прислушиваясь к ее шагам по лестнице, Поля подумала, что в конце концов, быть может, ей, Лие, труднее…
Дора Соломоновна в музейной кухоньке гремела посудой, и Бенци решился воровато порыться в книжке в поисках конца – много ли еще осталось? Оставалось довольно много. Заодно Бенци увидел дату написания: 1947 год. Понятно, примерно тогда в советской литературе мастерством и ответственностью перед народом и стала окончательно считаться ординарность, перечислительность, отсутствие хоть сколько-нибудь необщих слов и личной интонации.
Однако Бенци не позволил разочарованию овладеть собою, он был готов проявить великодушие и терпение, увидеть и услышать не только то, что автор говорит, но и то, что он хочет, только не умеет или не смеет сказать.
И все-таки буквы передавали одни лишь грубые события, то есть такие, которые только и представляются событиями грубому наблюдателю.
Лия родила единственного сына на восьмом году после свадьбы, так Сема и рос единственным ребенком-баловнем. Соседи жаловались, что он поколачивает их ребят, но мать лишь разводила руками – ваши дети старше, пусть сдачи дают. А отец, Азриэль Черновецкий, приземистый, широкоплечий силач, биндюжник, разражался громовым хохотом: «Вот это по-моему! Молодец! Настоящий, не ледащий!»
В двенадцать лет Сема пытался бежать в какие-то неслыханные края, начитавшись про них у каких-то неведомых Фенимора Купера и Майн Рида, а после школы поступил в строительный техникум. Хотя почему бы ему было не выучиться на зубного врача?
В ответ на уговоры матери Семен сказал:
– Все специальности, мама, хороши. Но в каждую пору бывает так, что одна из них является главной. Сейчас – это специальность строителя.
Что она могла возразить?
К этому времени стало известно, что правительство отдает трудящимся евреям свободные земли в Приамурской полосе Дальневосточного края, включающие Биробиджанский район.
Лия поняла, что местность эта где-то страшно далеко, еще дальше Сибири, и слышать не хотела об отъезде. И особенно тогда, когда узнала, что одним из первых туда собирается Лемех Лемперт.
Это был приземистый, коротконогий человек с редкой, всегда аккуратно расчесанной седоватой бородкой. Трудно было смотреть ему в глаза – они все время беспокойно бегали. Одет Лемперт был всегда чистенько, в руках вертел тросточку.
Известно о нем было, в общем, очень мало. Знали, что он когда-то вел богатую жизнь в Одессе. Источники богатства Лемперта, судя по всему, были весьма сомнительного свойства, так как он скоро угодил в тюрьму. Потом приехал в Кировоград, открыл галантерейную лавку, но лавка, очевидно, служила ширмой для каких-то других дел. В результате он снова попал в тюрьму. А потом Лемперту стало уже не до лавки – время было не то.
Знали также, что Лемех Лемперт по приезде в Кировоград объявил себя вдовцом, бездетным. Женился на женщине гораздо моложе его, родилась девочка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я