смесители на борт ванны 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Два жилистых полуобнаженных тела, переплетаясь, катаются по земле: противники кусаются, царапаются, бьют друг друга головой и коленями, но движения их так замедленны, что все это больше напоминает не смертельную схватку, а детскую игру. Журема останавливается. Меченый и его люди окружают поляну кольцом, наблюдают за дракой. Руфино и Галль, неузнаваемые, неразделимые, потерявшие человеческий облик, бьются насмерть, но схватка их близится к концу: иссякают последние силы; они даже не замечают, что на них смотрят несколько десятков людей. Одежда на обоих разорвана в клочья, оба истекают кровью и задыхаются.
– Аа, так ты Журема, жена проводника из Кеймадаса! – весело говорит Меченый. – Всетаки нашел тебя! И тебя, и этого убогого, что жил у барона в Калумби.
– Это ж тот бедолага, который угодил сегодня ночью в ловушку, – добавляет с другого конца прогалины ктото из мятежников. – Он очень боялся солдат.
Журема чувствует, как ее ладонь стискивает маленькая пухлая ручка. Это Карлик. Он глядит на нее радостно, точно теперь вдруг оказался в безопасности. Он тоже весь в грязи и пачкает платье Журемы.
– Да останови же их, Меченый! – кричит она. – Спаси моего мужа, спаси…
– Которого из двух? – насмешливо спрашивает Меченый. – Или обоих сразу?
Журема слышит хохот, которым мятежники встречают шутку безносого кабокло.
– Это мужское дело, Журема, – уже серьезно говорит он. – Ты их втравила в это, теперь уж не мешайся, пусть сами разберутсяна то они и мужчины. Одолеет Руфино, он тебя убьет; а если он погибнет, виновата в его смерти будешь ты, и тебе придется отвечать за нее перед Отцом. Придешь в БелоМонте, Наставник скажет, как искупить вину. Иди, не медли, скоро начнется великая битва. Благословен будь Иисус Христос Наставник!
Снова вся каатинга приходит в движение, и в мгновенье ока мятежники растворяются в редколесье. Карлик все крепче стискивает ей руку, не отрывая глаз от дерущихся. Журема видит: под лопаткой у Галля торчит рукоять ножа. Попрежнему звонят колокола, поют горны, завывают пастушьи дудки. Галль, глухо зарычав, откатывается на несколько шагов. Журема видит: он нащупывает нож и со стоном вырывает его. Она смотрит на Руфино, а он, распростершись на земле, полуоткрыв рот, отвечает ей безжизненным взглядом.
– Ты ведь еще не дал мне пощечину, – слышит он голос Галля, который манит к себе Руфино, в руке у него зажат нож.
Журема видит: Руфино кивает. «Они помирятся», – думает она. Она сама не понимает, что значит эта ее мысль, но уверена, что не ошиблась. Как медленно ползет Руфино. Хватит ли у него сил? Он ползет на четвереньках, отталкиваясь локтями и коленями, извиваясь как дождевой червь, опущенная голова тычется в землю при каждом движении. «Мужское дело», – вспоминает Журема. «Это я виновата», – думает она. Руфино добрался до врага и бьет его по лицу, а Галль пытается ударить его ножом. Но занесенная рука проводника теряет силу – а может быть, Руфино утратил уже и ненавистьи опускается на щеку шотландца мягко, точно лаская. Галль раз и другой ударяет противника по голове, и рука его тоже застывает на темени проводника. Не сводя друг с друга глаз, они замирают словно в объятии. Журеме кажется, что их соприкасающиеся лица улыбаются. Больше не слышно ни труб, ни свирелейих сменила частая стрельба. Карлик говорит чтото, но она не понимает его.
«Ну, вот ты и ударил его по щеке, Руфино, смыл бесчестье, – думает Журема, – много ль ты на том выиграл, Руфино? Зачем нужна была твоя месть, если ты умер, Руфино, и оставил меня одну на свете?» Она не плачет, не трогается с места и не сводит глаз с двух неподвижных фигур. Рука Галля, так и оставшаяся на голове Руфино, напоминает ей, как в тот черный день, когда господь привел в Кеймадас шотландца, он ощупал череп ее мужа и узнал все его тайны – прочел их, как колдун Порфирио, который умел гадать по кофейным листьям, как дона Казилда, которая предсказывала будущее, глядя в стакан с водой.

– Не помню, говорил ли я вам, кто объявился у меня в Калумби, в свите полковника Сезара? – спросил барон де Каньябрава. – Тот самый репортер, который сначала работал в моей газете, а потом сбежал к Эпаминондасу. Помните? Двадцать два несчастья? Носил очки со стеклами, как на водолазном шлеме, одет был всегда как пугало и руками размахивал, как мельница. Ты должен помнить его, Адалберто: поэт и курильщик опиума.
Но ни Гумусио, ни Жозе Бернардо Мурау не слушали его. Адалберто, придвинув свечу, перечитывал бумаги, только что переведенные бароном, а старый фазендейро покачивался взадвперед, словно сидел не во главе стола, а дремал в своей качалке на веранде. Однако барон знал, что оба они размышляют над тем, что он прочитал им несколько минут назад. На неубранном столе стояли пустые кофейные чашки.
– Погляжу, как там Эстела, – произнес он, вставая. Проходя по запущенному, полутемному дому в ту комнату, куда перед ужином перенесли Эстелу, барон прикидывал, какое впечатление произвело на его друзей завещание шотландского авантюриста. Споткнувшись о выщербленную плитку кафельного пола в коридоре, по обе стороны которого помещались спальни, он подумал: «В Салвадоре недоуменных вопросов будет еще больше. Всякий раз, начиная объяснения, я стану ловить себя на неувязках. Почему я отпустил Галилео Галля? Что этодурацкая прихоть? Усталость? Отвращение ко всей этой истории? Понравился он мне?» На память ему пришел подслеповатый репортер, и барон прошептал про себя: «Должно быть, у меня и впрямь слабость ко всему необычному, из ряда вон выходящему».
Остановившись на пороге, он увидел при розоватом свете ночникамасляной плошки – профиль Себастьяны. Горничная сидела в ногах кровати в кресле со множеством подушечек, и, хотя она никогда не отличалась веселым нравом, сейчас на лице ее была такая скорбь, что барон встревожился. При его появлении Себастьяна поднялась.
– Спит? – спросил барон, отведя в сторону тюлевый полог и наклоняясь над женой. Глаза Эстелы были закрыты; лицо ее, в полутьме казавшееся особенно бледным, было спокойно. В такт ее дыханию легко поднималась и опускалась простыня.
– Спит, но плохо, – шепнула Себастьяна, провожая его до дверей. Она говорила еле слышно, и барон увидел в ее черных, живых глазах смятение. – Сон дурной видит: говорит, говорит, и все об этом.
«Не решается сказать „поджог“, „пожар“, – со сжавшимся сердцем понял барон. Объявить эти слова несуществующими, запретить упоминание всего, что могло бы напомнить Эстеле о катастрофе в Калумби? Он взял горничную за руку, пытаясь успокоить ее, но не смог выдавить из себя ни слова. Он чувствовал под пальцами шелковистую теплую кожу ее руки.
– Госпоже нельзя здесь оставаться, – прошептала Себастьяна. – Отвезите ее в город. Надо врачам показать, пусть лекарство дадут какоенибудь, чтобы воспоминания ее не мучили. Она же изведется от тоскией ни днем, ни ночью покоя от них нет.
– Да, знаю, знаю, Себастьяна, – ответил барон. – Но путь до Оалвадора такой долгий, такой тяжкий. Опасно везти ее в таком состоянии. И везти нельзя, и здесь оставить боюсь. Завтра будет видно. Иди спать. Ты ведь тоже которую ночь на ногах.
– Я останусь здесь, при госпоже, – с ноткой вызова сказала Себастьяна.
Барон, провожая ее взглядом, невольно подумал, что горничная сохранила на диво стройную и статную фигуру. «Как и Эстела», – пробормотал он себе под нос. Ему с какойто светлой грустью припомнились первые годы их супружества, когда при виде нежной и ничем не омрачаемой дружбы, связывавшей служанку и сеньору, он терзался ревностью. Возвращаясь в столовую, барон подошел к окну: тучи затянули темное ночное небо; звезды исчезли. С улыбкой он вспомнил, как однажды даже попросил жену рассчитать горничную и как по этому поводу они поссорились – едва ли не впервые. Он вошел в столовую, а перед глазами у него стоял, терзая душу, не тронутый временем образ юной баронессыразрумянившись от гнева, она защищала Себастьяну и грозила, что, если ее прогонят, она уйдет с нею вместе. Это воспоминание, которое в продолжение многих лет было воспламенявшей его искрой, и теперь волновало барона до глубины души.
Друзья сидели и спорили о завещании Галля.
– Фанфарон, выдумщик, изобретательный мошенник, пройдоха первейшего разряда, – говорил полковник Мурау. – Ни в каком романе не прочтешь таких приключенийвсе это вранье. Верю только одному: Эпаминондас действительно подрядил его отвезти в Канудос оружие. Заурядный контрабандист, а все эти анархистские штучкине больше чем ширма для собственного оправдания.
– Вот так оправдание! – Адалберто подскочил на стуле. – Это отягчающие обстоятельства.
Барон сел рядом с ним, заставил себя прислушаться к разговору.
– Сражаться за скорейшее и полное уничтожение собственности, религии, брака, моралиэто что же, прикрытие? – продолжал между тем Гумусио. – Это куда опасней, чем торговать изпод полы оружием.
«Брак, мораль…»повторил про себя барон и подумал о том, потерпел бы Гумусио, окажись он на его месте, дружбу Эстелы и Себастьяны. При мысли о жене сердце у него снова защемило. Завтра же поутру надо ехать. Он налил себе португальского портвейна и сделал большой глоток.
– Я склонен думать, что он не лгал, – горячился Гумусио. – Он так запросто говорит о всех этих побегах, убийствах, налетах, о своем воздержании. Согласитесь, это не каждый день случается, все это исключительные ситуации. Потому я полагаю, что они прожиты им в действительности, а он и вправду верит всему этому вздору, ниспровергающему семью и общество.
– Разумеется, верит, – вмешался барон, наслаждаясь терпкой сладостью портвейна. – В Калумби он только о том и толковал.
Старый Мурау снова наполнил рюмки. За обедом они не пили, но, когда подали кофе, он достал эту бутылкусейчас она была уже почти пуста. «Не напиться ли? – подумал барон. – Только и остается, а то опять буду думать о том, что случилось с Эстелой».
– Он путает мечту и реальность, он не знает, где граница между ними, – сказал барон вслух. – Вполне вероятно, что он толкует об этом с полнейшей искренностью и верит этому всем сердцем. Но важно другое. Он смотрит и не видит, у него шоры на глазахшоры идей и убеждений. Вы помните, что он написал о Канудосе, о мятежниках? Вот и с прочим то же. Он и впрямь считает, что поножовщина барселонских сутенеров или облава марсельской полиции на контрабандистовэто битва между угнетенными и угнетателями, эпизод великой войны за освобождение страждущего человечества.
– А отказ от женщин? – подхватил Мурау, глаза его заблестели, голос стал мягок и нежен. – Как вам понравятся десять лет воздержания? Десять лет хранить целомудрие, чтобы сберечь силы, а потом разом истратить их на революцию?!
Барон подумал, что он тотчас начнет рассказывать истории, вгоняющие в краску.
– Но ведь отказываются же от брака священники во имя любви к богу. А Галльнечто вроде священнослужителя.
– Наш любезный хозяин судит о людях по себе, – шутливо заметил Гумусио, поворачиваясь к Мурау. – Тебе бы нипочем не прожить десять лет в чистоте.
– Нипочем! – засмеялся тот. – Не глупо ли отказываться от одного из немногих удовольствий нашей скудной жизни?
Свеча в канделябре задымила, затрещала, рассыпая искры, и Мурау, поднявшись, погасил ее и заодно разлил по рюмкам остатки портвейна.
– За эти десять лет он скопил столько силы, что смог бы обрюхатить и ослицу, – сказал он, блестя вспыхнувшими глазами, расхохотался и нетвердыми шагами направился к поставцу за другой бутылкой. Свечи догорали, в комнате становилось темно. – Кстати, как выглядит жена того проводника, ради которой Галль нарушил свой обет?
– Я давно ее не видел, – ответил барон. – Ничего особенного – тоненькая, хрупкая, робкая.
– Бедра хороши? – спросил Мурау, дрожащей рукой поднимая рюмку. – Это лучшее, что есть у здешних женщин. Все они низкорослые, невидные, рано увядают. Но бедра – на диво.
Адалберто де Гумусио поспешил сменить тему.
– А ведь нам трудно будет прийти к соглашению с якобинцами. Наши ни за что не согласятся сотрудничать с теми, кто столько лет так яростно нападал на нас.
– Разумеется, – отвечал барон, взглядом поблагодарив Гумусио, – а трудней всего будет убедить Эпаминондаса, который уже торжествует победу. Но в конце концов все поймут, что иного пути нет. Это вопрос жизни.
Цоканье копыт и ржание под окном прервали его. Послышались удары в дверь. Жозе Бернардо Мурау с неудовольствием поморщился. «Кого это черт несет», – проворчал он, с трудом вставая изза стола, и, волоча ноги, вышел из комнаты. Барон снова наполнил рюмки.
– Пьешь? Это чтото новое, – заметил Гумусио. – Неужели изза Калумби? Не стоит… Жизнь не кончена. Это всего лишь удар судьбы.
– Изза Эстелы, – сказал барон. – Никогда себе не прощу. Я виноват, Адалберто, я переоценил ее силы. Не надо было брать ее с собойвы с Вианой были правы. Я поступил как бездушный себялюбец.
На дверях звякнула щеколда, послышались голоса.
– Пройдет, – сказал Гумусио, – она скоро оправится. Полно, что за глупости? Ни в чем ты не виноват.
– Я решил завтра же ехать в Салвадор, – сказал барон. – Опасно оставлять ее здесь. Ей нужен врач.
В дверях столовой появился Жозе Бернардо Мурау. Хмель вьвзетрился мгновенно; на лице было такое странное выражение, что барон и Гумусио бросились к нему.
– Известия от Морейры Сезара? – барон схватил его за руку, пытаясь привести в чувство.
– Невероятно, невероятно, – бормотал сквозь стиснутые зубы старый помещик с таким видом, точно увидел перед собой привидение.

VII

Брезжит рассвет. Репортер, счищая с себя грязь, замечает, что ломит его еще сильней, чем накануне: тело болит, словно всю эту бессонную ночь по нему колотили палками. Лихорадочная суета солдат прекратилась, вокруг стоит тишина, особенно разительная после того, как ночь напролет пушки, колокола и трубы терзали его слух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я