https://wodolei.ru/catalog/mebel/Italy/
Клянусь, я и близко к нему не подходил. Зачем-то он полез через верхнюю фрамугу, но табурет под ним покачнулся, упал, Вайсс рухнул вместе с ним и со всего маху ударился головой о стенку. Так он погиб.
– Да, это я убил его, – завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.
В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.
– Он отпустил меня, – повторил Чабб. – Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.
16
В тот грозовой день в Куале-Лумпур я не еще не догадывалась, какой талант обнаружу в рукописи Маккоркла. Пока я видела только фантастическую ауру, не проникла дальше панциря, то есть – узнала историю текста. И этот панцирь, и содержимое до крайности заинтересовали меня, однако, учитывая склонность Чабба к мистификациям, я держалась настороженно. Таким образом, я сама превратилась в фальшивку, я притворялась, будто пишу его историю – знать бы тогда, что тринадцать лет спустя, в сторожке усадьбы Антрима, я сяду записывать его рассказ и многое сверх того.
Тогда я еще не понимала, с чем играю, не могла и подозревать, что по следам рассказанной Чаббом истории поеду в Сингапур, Сидней и Мельбурн в тщетной попытке узнать, кем же на самом деле был гигант, который, как я думала, явился на свет из потаенных уголков болезненной фантазии Чабба.
Через три года я возвращусь в Австралию, проеду шестьсот тягостных миль от Мельбурна до Сиднея, а в результате не узнаю ничего нового – разве что увижу, как далеко Чабб бежал от порожденного им призрака.
Прежде Чабба признавали в сиднейских литературных кругах, уважали не только за глубокую начитанность и стойкость в спорах, но и за взыскательный, жесткий вкус. Паренек из Хаберфилда славился тем, что на свою полку допускал лишь немногих поэтов: Донна, Шекспира, Рильке, Малларме. Он вырос во второразрядной – по его понятиям – культуре, и эта аскетическая подборка книг свидетельствовала о той движущей силе, которая в итоге породила Боба Маккоркла, – о страхе польститься на низший сорт, на что-то поверхностное, вторичное, провинциальное.
Об этом стеллаже я потом наслушалась немало, но чаще былые друзья Чабба вспоминали про его любовь к Джелли Ролл Мортону , про долгие пьяные ночи, когда он играл негритянскую музыку, к нижней губе прилип окурок, рот кривился в легкой, почти незаметной улыбке. Женщины так и липли к нему, не забывали упомянуть друзья. Он ничего для этого не делал, просто играл на пианино, а они гладили стриженую монашескую голову.
Но вернувшись в Сидней после смерти Вайсса, Чабб не разыскивал старых друзей. Мне он это объяснил так:
– Я знал, что я – убийца. Я потерял лицо. Я сгорал от стыда, мем.
Вот почему он за милю обходил Пэддингтон, Дарлинг-херст и Кингз-Кросс – все места, где он рисковал наткнуться на собратьев-поэтов и художников.
Вскоре Чабб нашел работу в рекламном агентстве, писал буклеты для кутюрье. Кто бы стал искать ценителя Высокого Искусства в таком месте? Он купил себе первый из множества костюмов, белую рубашку, серую фетровую шляпу – в ту пору Сидней заполонили серые фетровые шляпы. Потом снял плохонькую квартирку в Четсвуде – мещанском районе, где прежде он бы задохнулся и не смог жить. Здесь никому дела не было до поэзии и до судьбы Дэвида Вайсса.
– Там это и было написано, мем. – Он не уточнил: «Написано Маккорклом», а я не переспрашивала. Было ясно: сейчас он отдаст мне рукопись. В горле у меня вдруг пересохло, я подлила в стакан холодного чая и выпила, пока Чабб, как всегда, очень бережно, снимал черную изоленту с упаковки. Один целлофановый пакет, другой – и вот, наконец, толстая пачка бумаг, перетянутая красной резинкой. Та лопнула, когда Чабб попытался ее снять.
Он вручил мне рукопись, и я помедлила, скрывая нетерпение.
– Читайте, мем, – предложил он.
На ощупь страницы оказались сухими и пыльными, они были отпечатаны на желтой, крошащейся бумаге, какую раньше использовали в мимеографах.
– Читайте, не торопитесь.
Но как далеко было этому тексту до той единственной страницы, о которой я неотступно мечтала.
– Это Боб Маккоркл? – спросила я, словно о реальном человеке.
– Вы прочтите.
Значит, нет.
Я прочла все сорок три стихотворения, скрывая свое раздражение от автора, который сидел так близко, что я слышала, как бурчит у него в животе. Когда чепуха приходит по почте, не беда – графомана несложно отвергнуть в письме, но тяжело читать стихи под мученическим взглядом автора. И хотя я умела отвергать авторов, сейчас я напрасно подбирала слова утешения.
Если то были его «настоящие» стихи, подайте мне фальшивку. Да, здесь не было избыточной сложности, в какую порой впадал Маккоркл, не было и его жизненной силы, его ярости, неистовой гнусавости, веры в поэзию, которая важнее всего на свете. От пожелтевших страниц несло ханжеством, самооправданием, снобизмом. Поэт здесь стремился к высотам искусства и знания, боролся с Филистерами и Троллями, то и дело в этих стихах мелькал странный узкоплечий человечек с худыми волосатыми запястьями и блестящим яйцеобразным черепом, с которого на плечи сыпалась перхоть. Это был Шпион, Судья или Палач. Пытаясь скрыть разочарование от занудных катренов, я горячо заговорила об этих грозных призраках, расхвалила их плотность, реальность.
Чабб все прекрасно понял. Сложил рукопись и, не глядя на меня, схоронил ее в пластиковый пакет.
– Раз уж вам так понравились эти персонажи, не стану скрывать: они списаны со старины Блэкхолла.
Разумеется, я понятия не имела, кто такой Блэкхолл.
– Хозяин. Шпион. Вы готовы слушать? Не хотелось бы наскучить вам еще больше.
– Бога ради, – сказала я. – Я слушаю. – И снова взялась за ручку, хотя предпочла бы зашвырнуть ее в угол.
Мистер Блэкхолл был не только хозяином того дома в Четсвуде, где жил Чабб, но и начальником железнодорожной станции. Более того, если верить Чаббу, он был шпионом по вдохновению и призванию. Каждый вечер он оставлял на кухне записку: «Мистер Чабб, у вас кран подтекает». «Мистер Чабб, протрите пол в ванной».
– Что я мог поделать, мем? По крайней мере, за квартиру он брал гроши. Но когда я убедился, что Блэкхолл роется в моих бумагах, я не очень-ла радовался.
Тем не менее Чабб явно взбодрился, описывая хитроумные ловушки, которые расставлял своему хозяину. На губах заиграла лукавая улыбка, появился отточенный жест – он складывал большой с указательным пальцы щепотью, излагая стратагемы.
– Просто дар божий, – заметил он. – Целый год самыми интимными человеческими отношениями для меня была игра с соглядатаем.
Было ли ему одиноко, спросила я. Нет, он был доволен жизнью. Нетрудная работа, хорошая зарплата. И к тому же, добавил Чабб, если б я не занялся рекламой, я бы не повстречал вновь Нуссетту.
– Подружку Вайсса?
Вероятно, такой вопрос задавать не следовало. Только Чабб ободрился, а теперь рассердился не на шутку. Нахмурившись, он оправил на себе саронг:
– Почему вы это сказали?
– Но ведь это о ней упоминал Джон?
Опять невпопад.
Чабб посмотрел на меня в упор.
– Слейтер издевался надо мной – так или нет?
– Вы о чем?
– Когда сказал, что мечтал переспать с ней.
– Каким образом это вас задевает?
Как всегда, Чабб ушел от прямого ответа.
– Все хотят, чтобы пара была схожей, нет? Чтобы люди были сама-сама, он и она – одинаково привлекательны. Так вот, Нуссетта была гораздо красивей меня. Никакого спора-ла.
17
– Без Нуссетты не вышло бы всей истории, – предупредил меня Чабб. – Если б не она, я бы не сидел сейчас тут, это уж точно. Я был бы свободен.
Разве он не свободен? Пока он ничего не объяснял.
– Нуссетте, – продолжал он, – было всего двадцать четыре года, но как она рисовала. У нее уже была репутация-ла, можете мне поверить.
И в самом деле, позднее, побывав в Национальной галерее Австралии, я убедилась, что Чабб отнюдь не преувеличивал. Хотя со временем творчество Нуссетты сделалось непереносимо вторичным, ранние работы были намного крепче: небольшие, совершенно абстрактные рисунки, немного напоминающие британских и русских конструктивистов. Работы в Галерее были подписаны Нуссеттой Марксон, русской австралийкой, хотя на Коллинс-стрит она считалась польской еврейкой. Возможно, прав историк Джон Финч, утверждавший в недавней работе, что на самом деле ее звали Мэри Моррис и она родилась в Вангаратте, однако в пору знакомства с Чаббом Нуссетту считали европейкой. По-английски она говорила с акцентом, вставляя французские словечки и обороты, и однажды получила приз в двадцать фунтов, целиком прочитав наизусть «Цветы зла».
Такие женщины окружают себя поклонниками из самых отчаянных и дерзких и не устают подталкивать их на все новые глупости. Нуссетта Марксон подбила Альберта Такера залезть на крышу Парламента штата, но для начала проделала это сама. По словам Чабба, она славилась также привычкой пользоваться мужской уборной в отеле «Австралия», и отнюдь не в те часы, когда уборная пустовала. У нее были романы со многими известными критиками и художниками, в том числе – с Гордоном Фезерстоуном и Дэвидом Вайссом.
В годы войны Нуссетта была марксисткой, а потому Чабб с удивлением прочел ее имя на доске объявлений, где вывешивались задания внештатникам его рекламного агентства: «Фотограф: Нуссетта Марксон».
– Уах! Я глазам своим не поверил, – сказал он. – Просто невероятно.
Любопытство привело его в студию на Кент-стрит – в закопченный промышленный район, сплошь застроенный красильнями и складами шерсти. В белостенной мансарде четырехэтажного дома он обнаружил былую марксистку, которая профессионально готовила снимки для журнала «Вог».
Всего два месяца назад, в Мельбурне, эта красотка с тонкой талией и длинными каштановыми волосами носила широкие крестьянские юбки, оборки раздувались, играли на ходу. У нее были необыкновенно длинные ноги, и если в студии она порой надевала тапочки, в город Нуссетта выходила только на шпильках. В Сиднее она предстала перед Чаббом с наголо стриженной головой, словно девица, которую поймали на связи с врагом – а с точки зрения ее политических убеждений, так оно и было. Юбка исчезла, сменившись брюками и длинной, приятной на ощупь блузой. Только расцветка напоминала о прежней Нуссетте: все оттенки, вплоть до единственной черной пуговки у горла, она заимствовала из своей палитры.
На Чабба эта перемена образа произвела сильное впечатление. Может показаться странным, что человек, столь дороживший истиной, безумно увлекся женщиной, которой до истины и дела не было. Но Чабб оказался заложником собственного сюжета и не мог не позавидовать человеку, сбросившему с себя прошлое, как старую кожу.
Как удалось Нуссетте изменить все – не только гардероб, но и профессию? Ясного ответа он так и не получил. При первой встрече в Сиднее Чабба восхитила уверенность, с какой Нуссетта распоряжалась освещением, требовала сменить объектив «Хасселблада», а главное – как она очаровала модель. В художественной школе с натурщиками обращаются совсем по-другому. Решительно и жестко Нуссетта командовала всеми, и только с девицей-моделью нянчилась, поглаживала ее по голове, сюсюкала.
Чабба она словно не замечала. Двигалась, словно балерина, плечи развернуты, спина прямая, и хотя в брюках попка Нуссетты оказалась объемнее, чем казалось в Мельбурне, силы и грации это не убавляло. Нуссетта неутомимо перемещалась от камеры к модели и обратно, и к концу сессии девица ловила ее указания на лету. Нуссетта что-то шептала ей, модель смеялась, и за пределами этого магического круга остались все остальные – зачарованные представитель рекламного агентства, арт-директор, два ассистента и, уж конечно, Чабб.
Гримерки здесь не было, спрятаться негде – разве что в крошечной уборной с унитазом в разводах грязи. Модель переодевалась у всех на глазах – нескромность, привычная для тех, кто бывал за кулисами модельного бизнеса, но Чабб испугался и вместе с тем возбудился, когда девушка сбросила костюм и осталась перед камерой в нижнем белье. Тут-то он сообразил, что ему здесь делать нечего – и уж вовсе это стало ясно, когда Нуссетта обхватила рукой тонкую шею модели и притянула ее лицо к своим губам. Они целовались на глазах у всех.
В современном Лондоне такое поведение нормально, но то был послевоенный Сидней. Агентство представляла крепкая, затянутая в корсет женщина лет пятидесяти; арт-директором была застенчивая хрупкая девчушка, которой едва сравнялось двадцать. На редкость несхожая пара, но обе одинаково склонили головы набок, натужно улыбаясь, чтобы скрыть шок.
Чабб попятился, однако Нуссетта, конечно же, давно его заметила. Она бегом ринулась к гостю, обняла, поцеловала, представила модели и всем прочим как великого поэта и самого умного мужчину, какого она только знала. В Мельбурне Чабб подобного приема не удостаивался. Там он был недостаточно дерзок, недостаточно буен для нее, недостаточно красив, его вызов обществу сводился к буги-вуги и сигаретам «Крейвен А». Возможно, подумалось ему, Нуссетта изменилась потому, что дело Маккоркла привлекло всеобщее внимание? Как бы то ни было, Нуссетта прижималась к нему всем телом, и это было приятно. Он чувствовал едковатый запах ее пота.
Нуссетта потребовала, чтобы Чабб оставил ей свой рабочий телефон и пообещал позвонить ей. Не прошло и двух часов, как она сама набрала его номер.
– Кристофер, дорогой, не вздумай рассказывать кому-нибудь, что на самом деле я – художник. Обещай мне, дорогой!
– Нуссетта, меня взяли на работу, потому что я – поэт. Они только обрадуются, что ты – художник.
– Нет, им этого знать не следует. Концы с концами не сойдутся. Я им совсем другое говорила.
– Что именно?
– Ну, насчет фотографии. Я могу на тебя положиться, Кристофер?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– Да, это я убил его, – завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.
В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.
– Он отпустил меня, – повторил Чабб. – Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.
16
В тот грозовой день в Куале-Лумпур я не еще не догадывалась, какой талант обнаружу в рукописи Маккоркла. Пока я видела только фантастическую ауру, не проникла дальше панциря, то есть – узнала историю текста. И этот панцирь, и содержимое до крайности заинтересовали меня, однако, учитывая склонность Чабба к мистификациям, я держалась настороженно. Таким образом, я сама превратилась в фальшивку, я притворялась, будто пишу его историю – знать бы тогда, что тринадцать лет спустя, в сторожке усадьбы Антрима, я сяду записывать его рассказ и многое сверх того.
Тогда я еще не понимала, с чем играю, не могла и подозревать, что по следам рассказанной Чаббом истории поеду в Сингапур, Сидней и Мельбурн в тщетной попытке узнать, кем же на самом деле был гигант, который, как я думала, явился на свет из потаенных уголков болезненной фантазии Чабба.
Через три года я возвращусь в Австралию, проеду шестьсот тягостных миль от Мельбурна до Сиднея, а в результате не узнаю ничего нового – разве что увижу, как далеко Чабб бежал от порожденного им призрака.
Прежде Чабба признавали в сиднейских литературных кругах, уважали не только за глубокую начитанность и стойкость в спорах, но и за взыскательный, жесткий вкус. Паренек из Хаберфилда славился тем, что на свою полку допускал лишь немногих поэтов: Донна, Шекспира, Рильке, Малларме. Он вырос во второразрядной – по его понятиям – культуре, и эта аскетическая подборка книг свидетельствовала о той движущей силе, которая в итоге породила Боба Маккоркла, – о страхе польститься на низший сорт, на что-то поверхностное, вторичное, провинциальное.
Об этом стеллаже я потом наслушалась немало, но чаще былые друзья Чабба вспоминали про его любовь к Джелли Ролл Мортону , про долгие пьяные ночи, когда он играл негритянскую музыку, к нижней губе прилип окурок, рот кривился в легкой, почти незаметной улыбке. Женщины так и липли к нему, не забывали упомянуть друзья. Он ничего для этого не делал, просто играл на пианино, а они гладили стриженую монашескую голову.
Но вернувшись в Сидней после смерти Вайсса, Чабб не разыскивал старых друзей. Мне он это объяснил так:
– Я знал, что я – убийца. Я потерял лицо. Я сгорал от стыда, мем.
Вот почему он за милю обходил Пэддингтон, Дарлинг-херст и Кингз-Кросс – все места, где он рисковал наткнуться на собратьев-поэтов и художников.
Вскоре Чабб нашел работу в рекламном агентстве, писал буклеты для кутюрье. Кто бы стал искать ценителя Высокого Искусства в таком месте? Он купил себе первый из множества костюмов, белую рубашку, серую фетровую шляпу – в ту пору Сидней заполонили серые фетровые шляпы. Потом снял плохонькую квартирку в Четсвуде – мещанском районе, где прежде он бы задохнулся и не смог жить. Здесь никому дела не было до поэзии и до судьбы Дэвида Вайсса.
– Там это и было написано, мем. – Он не уточнил: «Написано Маккорклом», а я не переспрашивала. Было ясно: сейчас он отдаст мне рукопись. В горле у меня вдруг пересохло, я подлила в стакан холодного чая и выпила, пока Чабб, как всегда, очень бережно, снимал черную изоленту с упаковки. Один целлофановый пакет, другой – и вот, наконец, толстая пачка бумаг, перетянутая красной резинкой. Та лопнула, когда Чабб попытался ее снять.
Он вручил мне рукопись, и я помедлила, скрывая нетерпение.
– Читайте, мем, – предложил он.
На ощупь страницы оказались сухими и пыльными, они были отпечатаны на желтой, крошащейся бумаге, какую раньше использовали в мимеографах.
– Читайте, не торопитесь.
Но как далеко было этому тексту до той единственной страницы, о которой я неотступно мечтала.
– Это Боб Маккоркл? – спросила я, словно о реальном человеке.
– Вы прочтите.
Значит, нет.
Я прочла все сорок три стихотворения, скрывая свое раздражение от автора, который сидел так близко, что я слышала, как бурчит у него в животе. Когда чепуха приходит по почте, не беда – графомана несложно отвергнуть в письме, но тяжело читать стихи под мученическим взглядом автора. И хотя я умела отвергать авторов, сейчас я напрасно подбирала слова утешения.
Если то были его «настоящие» стихи, подайте мне фальшивку. Да, здесь не было избыточной сложности, в какую порой впадал Маккоркл, не было и его жизненной силы, его ярости, неистовой гнусавости, веры в поэзию, которая важнее всего на свете. От пожелтевших страниц несло ханжеством, самооправданием, снобизмом. Поэт здесь стремился к высотам искусства и знания, боролся с Филистерами и Троллями, то и дело в этих стихах мелькал странный узкоплечий человечек с худыми волосатыми запястьями и блестящим яйцеобразным черепом, с которого на плечи сыпалась перхоть. Это был Шпион, Судья или Палач. Пытаясь скрыть разочарование от занудных катренов, я горячо заговорила об этих грозных призраках, расхвалила их плотность, реальность.
Чабб все прекрасно понял. Сложил рукопись и, не глядя на меня, схоронил ее в пластиковый пакет.
– Раз уж вам так понравились эти персонажи, не стану скрывать: они списаны со старины Блэкхолла.
Разумеется, я понятия не имела, кто такой Блэкхолл.
– Хозяин. Шпион. Вы готовы слушать? Не хотелось бы наскучить вам еще больше.
– Бога ради, – сказала я. – Я слушаю. – И снова взялась за ручку, хотя предпочла бы зашвырнуть ее в угол.
Мистер Блэкхолл был не только хозяином того дома в Четсвуде, где жил Чабб, но и начальником железнодорожной станции. Более того, если верить Чаббу, он был шпионом по вдохновению и призванию. Каждый вечер он оставлял на кухне записку: «Мистер Чабб, у вас кран подтекает». «Мистер Чабб, протрите пол в ванной».
– Что я мог поделать, мем? По крайней мере, за квартиру он брал гроши. Но когда я убедился, что Блэкхолл роется в моих бумагах, я не очень-ла радовался.
Тем не менее Чабб явно взбодрился, описывая хитроумные ловушки, которые расставлял своему хозяину. На губах заиграла лукавая улыбка, появился отточенный жест – он складывал большой с указательным пальцы щепотью, излагая стратагемы.
– Просто дар божий, – заметил он. – Целый год самыми интимными человеческими отношениями для меня была игра с соглядатаем.
Было ли ему одиноко, спросила я. Нет, он был доволен жизнью. Нетрудная работа, хорошая зарплата. И к тому же, добавил Чабб, если б я не занялся рекламой, я бы не повстречал вновь Нуссетту.
– Подружку Вайсса?
Вероятно, такой вопрос задавать не следовало. Только Чабб ободрился, а теперь рассердился не на шутку. Нахмурившись, он оправил на себе саронг:
– Почему вы это сказали?
– Но ведь это о ней упоминал Джон?
Опять невпопад.
Чабб посмотрел на меня в упор.
– Слейтер издевался надо мной – так или нет?
– Вы о чем?
– Когда сказал, что мечтал переспать с ней.
– Каким образом это вас задевает?
Как всегда, Чабб ушел от прямого ответа.
– Все хотят, чтобы пара была схожей, нет? Чтобы люди были сама-сама, он и она – одинаково привлекательны. Так вот, Нуссетта была гораздо красивей меня. Никакого спора-ла.
17
– Без Нуссетты не вышло бы всей истории, – предупредил меня Чабб. – Если б не она, я бы не сидел сейчас тут, это уж точно. Я был бы свободен.
Разве он не свободен? Пока он ничего не объяснял.
– Нуссетте, – продолжал он, – было всего двадцать четыре года, но как она рисовала. У нее уже была репутация-ла, можете мне поверить.
И в самом деле, позднее, побывав в Национальной галерее Австралии, я убедилась, что Чабб отнюдь не преувеличивал. Хотя со временем творчество Нуссетты сделалось непереносимо вторичным, ранние работы были намного крепче: небольшие, совершенно абстрактные рисунки, немного напоминающие британских и русских конструктивистов. Работы в Галерее были подписаны Нуссеттой Марксон, русской австралийкой, хотя на Коллинс-стрит она считалась польской еврейкой. Возможно, прав историк Джон Финч, утверждавший в недавней работе, что на самом деле ее звали Мэри Моррис и она родилась в Вангаратте, однако в пору знакомства с Чаббом Нуссетту считали европейкой. По-английски она говорила с акцентом, вставляя французские словечки и обороты, и однажды получила приз в двадцать фунтов, целиком прочитав наизусть «Цветы зла».
Такие женщины окружают себя поклонниками из самых отчаянных и дерзких и не устают подталкивать их на все новые глупости. Нуссетта Марксон подбила Альберта Такера залезть на крышу Парламента штата, но для начала проделала это сама. По словам Чабба, она славилась также привычкой пользоваться мужской уборной в отеле «Австралия», и отнюдь не в те часы, когда уборная пустовала. У нее были романы со многими известными критиками и художниками, в том числе – с Гордоном Фезерстоуном и Дэвидом Вайссом.
В годы войны Нуссетта была марксисткой, а потому Чабб с удивлением прочел ее имя на доске объявлений, где вывешивались задания внештатникам его рекламного агентства: «Фотограф: Нуссетта Марксон».
– Уах! Я глазам своим не поверил, – сказал он. – Просто невероятно.
Любопытство привело его в студию на Кент-стрит – в закопченный промышленный район, сплошь застроенный красильнями и складами шерсти. В белостенной мансарде четырехэтажного дома он обнаружил былую марксистку, которая профессионально готовила снимки для журнала «Вог».
Всего два месяца назад, в Мельбурне, эта красотка с тонкой талией и длинными каштановыми волосами носила широкие крестьянские юбки, оборки раздувались, играли на ходу. У нее были необыкновенно длинные ноги, и если в студии она порой надевала тапочки, в город Нуссетта выходила только на шпильках. В Сиднее она предстала перед Чаббом с наголо стриженной головой, словно девица, которую поймали на связи с врагом – а с точки зрения ее политических убеждений, так оно и было. Юбка исчезла, сменившись брюками и длинной, приятной на ощупь блузой. Только расцветка напоминала о прежней Нуссетте: все оттенки, вплоть до единственной черной пуговки у горла, она заимствовала из своей палитры.
На Чабба эта перемена образа произвела сильное впечатление. Может показаться странным, что человек, столь дороживший истиной, безумно увлекся женщиной, которой до истины и дела не было. Но Чабб оказался заложником собственного сюжета и не мог не позавидовать человеку, сбросившему с себя прошлое, как старую кожу.
Как удалось Нуссетте изменить все – не только гардероб, но и профессию? Ясного ответа он так и не получил. При первой встрече в Сиднее Чабба восхитила уверенность, с какой Нуссетта распоряжалась освещением, требовала сменить объектив «Хасселблада», а главное – как она очаровала модель. В художественной школе с натурщиками обращаются совсем по-другому. Решительно и жестко Нуссетта командовала всеми, и только с девицей-моделью нянчилась, поглаживала ее по голове, сюсюкала.
Чабба она словно не замечала. Двигалась, словно балерина, плечи развернуты, спина прямая, и хотя в брюках попка Нуссетты оказалась объемнее, чем казалось в Мельбурне, силы и грации это не убавляло. Нуссетта неутомимо перемещалась от камеры к модели и обратно, и к концу сессии девица ловила ее указания на лету. Нуссетта что-то шептала ей, модель смеялась, и за пределами этого магического круга остались все остальные – зачарованные представитель рекламного агентства, арт-директор, два ассистента и, уж конечно, Чабб.
Гримерки здесь не было, спрятаться негде – разве что в крошечной уборной с унитазом в разводах грязи. Модель переодевалась у всех на глазах – нескромность, привычная для тех, кто бывал за кулисами модельного бизнеса, но Чабб испугался и вместе с тем возбудился, когда девушка сбросила костюм и осталась перед камерой в нижнем белье. Тут-то он сообразил, что ему здесь делать нечего – и уж вовсе это стало ясно, когда Нуссетта обхватила рукой тонкую шею модели и притянула ее лицо к своим губам. Они целовались на глазах у всех.
В современном Лондоне такое поведение нормально, но то был послевоенный Сидней. Агентство представляла крепкая, затянутая в корсет женщина лет пятидесяти; арт-директором была застенчивая хрупкая девчушка, которой едва сравнялось двадцать. На редкость несхожая пара, но обе одинаково склонили головы набок, натужно улыбаясь, чтобы скрыть шок.
Чабб попятился, однако Нуссетта, конечно же, давно его заметила. Она бегом ринулась к гостю, обняла, поцеловала, представила модели и всем прочим как великого поэта и самого умного мужчину, какого она только знала. В Мельбурне Чабб подобного приема не удостаивался. Там он был недостаточно дерзок, недостаточно буен для нее, недостаточно красив, его вызов обществу сводился к буги-вуги и сигаретам «Крейвен А». Возможно, подумалось ему, Нуссетта изменилась потому, что дело Маккоркла привлекло всеобщее внимание? Как бы то ни было, Нуссетта прижималась к нему всем телом, и это было приятно. Он чувствовал едковатый запах ее пота.
Нуссетта потребовала, чтобы Чабб оставил ей свой рабочий телефон и пообещал позвонить ей. Не прошло и двух часов, как она сама набрала его номер.
– Кристофер, дорогой, не вздумай рассказывать кому-нибудь, что на самом деле я – художник. Обещай мне, дорогой!
– Нуссетта, меня взяли на работу, потому что я – поэт. Они только обрадуются, что ты – художник.
– Нет, им этого знать не следует. Концы с концами не сойдутся. Я им совсем другое говорила.
– Что именно?
– Ну, насчет фотографии. Я могу на тебя положиться, Кристофер?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30