Установка сантехники, оч. рекомендую
потом, когда тот уволился, раздобыл компьютерную программу для подделки печатей. Как смог, сочинил нечто похожее; Игорь подмены не заметил.
А я продолжал писать.
Ведь я помню все дни рождения.
Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились.
А я продолжал писать письма от умершей матери.
Потому что Игорь — настоящий герой.
А я — его друг.
Нет, не так.
Он — мой друг. Единственный.
Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж.
Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже.
Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали.
Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет.
И вообще — «выключенный» человек счастлив.
Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести.
Певец интимно шептал в ухо:
— Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на…
«Ш-шлюшка»… — пробормотал я.
Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул.
Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало.
Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать.
Опять споткнулся о робота.
— Ладно, — пробурчал, — пора тебе зарядиться и топать к отцу. Надеюсь, он уже проспался. А если нет, отправишься на свалку. Я, конечно, меняюсь к лучшему, собираюсь переводить бабушек через дорогу, стрелять вредных работников ЖЭКа и все такое, но ребенка-робота усыновлять пока не готов.
Я схватил мальчишку за ноги и потащил в комнату. Оставил его возле дивана, нащупал вилку под джинсами, вытянул шнур и воткнул вилку в розетку. Паренек дернулся и затих. Все в порядке. Я уже видел, как происходит зарядка у Лешки — минут через десять малец встанет.
И будет стоять навытяжку, как дурак.
Оставив Колю заряжаться, я отправился на кухню, где убедился, что за время моего отсутствия еды в холодильнике не прибавилось. Пришлось ставить на огонь чайник и засыпать в кружку остатки зеленого чая. Заваривать «по правилам» не было ни времени, ни сил.
Блюдце в углу у мойки было заполнено дохлыми тараканами, и я вдруг вспомнил, что, когда со мной жила Маша, у нас был котенок. Из этого блюдца он пил молоко и воду. А потом Маша забрала котенка с собой.
И теперь у нее есть жених, с которым она, шлюха, спит.
В прихожей зазвонил телефон.
— Погоди пока, — сказал я блюдцу, — расплата придет.
Весело насвистывая под нос «Yesterday» (голова не болела — холодная вода лечит похмелье), я вернулся в прихожую и снял трубку.
— Алло! Алло!
— Лешка, ты, что ли?
— Ты дома, Кир? Дома? Скажи, ради бога, дома?!
— Нет.
— А где? Где?!
— В Саудовской Аравии. Добываю нефть совковой лопатой. Ты чего, Леша? Дома я, конечно.
— Кирюха… — Похоже, древнерусский богатырь снова плакал. — Господи, Киря, Коленька пропал! Нет его нигде!
— Ты чего, забыл? Ты ж роботенка вчера на площадку выставил. А я его приютил.
— Чего-о?!
— Он сейчас у меня, заряжается.
— Он у тебя? Господи… сейчас приду… только бы успеть…
— Чего успеть? — спросил я, но Леша уже повесил трубку. Через минуту он звонил в дверь. Я немедленно открыл: — Эй, Громов, твою мать…
Он оттолкнул меня и ломанул в зал, сметая все на своем пути.
— Ты чего?
Громов-старший кинулся к сыну: сел на пол перед ним, рывком перевернул парня на спину и заревел по-своему, по-медвежьи:
— Господи! Как ты мог?!
— Что случилось? — тихо спросил я. Из прихожей не было видно, что ему там открылось.
Леша не ответил. Он достал из кармана пузырек и забитую липкой жидкостью пипетку; не переставая рыдать, открутил пробку на пузырьке.
До меня дошло. Я сделал шаг, другой. Обошел рыдающего Громова со стороны и замер, скривившись от отвращения. Вместо глаз у Коли теперь было два пульсирующих, гнойных огрызка; радужка посерела, а зрачок провалился вовнутрь, и из глазницы тек гной не гной, но какая-то дурно пахнущая жидкость, как если бы розу облили бензином, а сверху сдобрили дерьмом. Примерно такой вот запах.
Леша закапывал Колины глаза не переставая, но, похоже, было поздно.
Громов отложил пипетку, прижал к широкой своей груди голову маленького робота и замер; плечи его тряслись, а кожа на шее побелела и пошла болезненными красными пятнами.
— Леш, — позвал я.
Он молчал.
— Леша! — позвал я громче.
— Ты что, не видел, что с ним происходит?
— Я…
— Загноиться его глаза должны были еще вчера вечером! Неужели не видел? И… что у него с лицом, откуда эти синяки и царапины? Что с одеждой? Все грязное, в мелу… ты бил его, что ли?
— Эй, погоди, я все объясню!
Он надвигался на меня, яростный древнерусский медведь, который вдруг вспомнил, что такое — быть мужиком.
Я разозлился. Страха не было, осталась ярость.
— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?
— Никого я не выстав…
— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.
— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:
— Больно.
Мы обернулись.
Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.
— Коленька… — пробормотал Леша.
И тогда робот сказал:
— Я ничего не вижу.
Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.
А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.
Зря.
Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.
Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.
Идиотский Громов.
Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.
Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.
Эту вазу забрала после развода Машенька.
А еще она очень любила тюльпаны.
Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.
— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?
Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.
Старые! Вот и ответ.
Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.
Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.
Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.
И выплюнул в раковину выбитый зуб.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи.
Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской.
— Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились?
Я пожал плечами.
— Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор…
— Ты заткнешься или нет?
Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.
Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.
— Что ты там увидел?
Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.
— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.
— Ты знаешь его?
— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…
— Угу.
Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.
— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.
Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.
Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:
— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?
Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ
Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философского
Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
А я продолжал писать.
Ведь я помню все дни рождения.
Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились.
А я продолжал писать письма от умершей матери.
Потому что Игорь — настоящий герой.
А я — его друг.
Нет, не так.
Он — мой друг. Единственный.
Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж.
Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже.
Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали.
Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет.
И вообще — «выключенный» человек счастлив.
Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести.
Певец интимно шептал в ухо:
— Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на…
«Ш-шлюшка»… — пробормотал я.
Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул.
Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало.
Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать.
Опять споткнулся о робота.
— Ладно, — пробурчал, — пора тебе зарядиться и топать к отцу. Надеюсь, он уже проспался. А если нет, отправишься на свалку. Я, конечно, меняюсь к лучшему, собираюсь переводить бабушек через дорогу, стрелять вредных работников ЖЭКа и все такое, но ребенка-робота усыновлять пока не готов.
Я схватил мальчишку за ноги и потащил в комнату. Оставил его возле дивана, нащупал вилку под джинсами, вытянул шнур и воткнул вилку в розетку. Паренек дернулся и затих. Все в порядке. Я уже видел, как происходит зарядка у Лешки — минут через десять малец встанет.
И будет стоять навытяжку, как дурак.
Оставив Колю заряжаться, я отправился на кухню, где убедился, что за время моего отсутствия еды в холодильнике не прибавилось. Пришлось ставить на огонь чайник и засыпать в кружку остатки зеленого чая. Заваривать «по правилам» не было ни времени, ни сил.
Блюдце в углу у мойки было заполнено дохлыми тараканами, и я вдруг вспомнил, что, когда со мной жила Маша, у нас был котенок. Из этого блюдца он пил молоко и воду. А потом Маша забрала котенка с собой.
И теперь у нее есть жених, с которым она, шлюха, спит.
В прихожей зазвонил телефон.
— Погоди пока, — сказал я блюдцу, — расплата придет.
Весело насвистывая под нос «Yesterday» (голова не болела — холодная вода лечит похмелье), я вернулся в прихожую и снял трубку.
— Алло! Алло!
— Лешка, ты, что ли?
— Ты дома, Кир? Дома? Скажи, ради бога, дома?!
— Нет.
— А где? Где?!
— В Саудовской Аравии. Добываю нефть совковой лопатой. Ты чего, Леша? Дома я, конечно.
— Кирюха… — Похоже, древнерусский богатырь снова плакал. — Господи, Киря, Коленька пропал! Нет его нигде!
— Ты чего, забыл? Ты ж роботенка вчера на площадку выставил. А я его приютил.
— Чего-о?!
— Он сейчас у меня, заряжается.
— Он у тебя? Господи… сейчас приду… только бы успеть…
— Чего успеть? — спросил я, но Леша уже повесил трубку. Через минуту он звонил в дверь. Я немедленно открыл: — Эй, Громов, твою мать…
Он оттолкнул меня и ломанул в зал, сметая все на своем пути.
— Ты чего?
Громов-старший кинулся к сыну: сел на пол перед ним, рывком перевернул парня на спину и заревел по-своему, по-медвежьи:
— Господи! Как ты мог?!
— Что случилось? — тихо спросил я. Из прихожей не было видно, что ему там открылось.
Леша не ответил. Он достал из кармана пузырек и забитую липкой жидкостью пипетку; не переставая рыдать, открутил пробку на пузырьке.
До меня дошло. Я сделал шаг, другой. Обошел рыдающего Громова со стороны и замер, скривившись от отвращения. Вместо глаз у Коли теперь было два пульсирующих, гнойных огрызка; радужка посерела, а зрачок провалился вовнутрь, и из глазницы тек гной не гной, но какая-то дурно пахнущая жидкость, как если бы розу облили бензином, а сверху сдобрили дерьмом. Примерно такой вот запах.
Леша закапывал Колины глаза не переставая, но, похоже, было поздно.
Громов отложил пипетку, прижал к широкой своей груди голову маленького робота и замер; плечи его тряслись, а кожа на шее побелела и пошла болезненными красными пятнами.
— Леш, — позвал я.
Он молчал.
— Леша! — позвал я громче.
— Ты что, не видел, что с ним происходит?
— Я…
— Загноиться его глаза должны были еще вчера вечером! Неужели не видел? И… что у него с лицом, откуда эти синяки и царапины? Что с одеждой? Все грязное, в мелу… ты бил его, что ли?
— Эй, погоди, я все объясню!
Он надвигался на меня, яростный древнерусский медведь, который вдруг вспомнил, что такое — быть мужиком.
Я разозлился. Страха не было, осталась ярость.
— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?
— Никого я не выстав…
— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.
— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:
— Больно.
Мы обернулись.
Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.
— Коленька… — пробормотал Леша.
И тогда робот сказал:
— Я ничего не вижу.
Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.
А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.
Зря.
Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.
Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.
Идиотский Громов.
Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.
Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.
Эту вазу забрала после развода Машенька.
А еще она очень любила тюльпаны.
Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.
— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?
Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.
Старые! Вот и ответ.
Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.
Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.
Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.
И выплюнул в раковину выбитый зуб.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи.
Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской.
— Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились?
Я пожал плечами.
— Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор…
— Ты заткнешься или нет?
Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.
Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.
— Что ты там увидел?
Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.
— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.
— Ты знаешь его?
— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…
— Угу.
Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.
— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.
Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.
Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:
— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?
Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ
Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философского
Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46