раковина в ванную комнату 115 см
Зимой в Сиэтле ему пришлось полностью обновить команду, в том числе даже офицеров. В списке пассажиров мы значились как мистер и миссис ди Нола. И мистер, и миссис ди Нола исчезли, испарились, вот и все.Своего врача в отеле не оказалось, но они рекомендовали мне одного, он пришел, сделал нам прививки и выдал справки. Около шести я отправился в ателье и забрал остальные костюмы. Сшиты они были на совесть, подозрений не вызывали, как и ботинки, рубашки и прочие вещи, которые я купил. Это были двубортные костюмы в стиле «Монте-Карло», один в полоску, другой серый, с черным бархатным жилетом, отделанным белым кантом. Шляпы из мягкого фетра, одна зеленая, другая черная, туфли из двухцветной кожи. Вылитый итальянец, ну прямо Муссолини; и, разглядывая себя в зеркало, я с удивлением заметил, что очень похож на него. Достал бритву и немного подрезал усики на концах. Да, так похож еще больше. Я отращивал их вот уже две недели, и они были густыми и черными, с сединой. Седина меня удивила. Прежде я ее не замечал. * * * Утром мы отправились в аэропорт, показали справки, и нас пропустили. Самолет летел каким-то путаным маршрутом – сперва до Вера-Крус, затем поворачивал к югу. Меня это не волновало, лишь бы не оказаться в Мексике. Билеты у нас были заказаны до Гватемалы.Не успели мы взлететь, как ей тут же стало плохо, я и стюард были уверены, что это нечто вроде морской болезни. Но рвота продолжалась и в Вера-Крус, в гостинице, и тогда я догадался, в чем причина, – прививки. Впрочем, на следующий день ей стало лучше, и она с любопытством разглядывала из иллюминатора места, над которыми мы пролетали. Какое-то время мы летели над Мексиканским заливом, затем взяли курс на Тапачулу, и под крылом заблестели воды Тихого океана. Мне пришлось восполнить пробелы в ее географическом образовании, объясняя, как и где мы летим. Но она, бедняжка, совсем запуталась в морях и океанах и никак не могла уразуметь, почему только что мы летели над одним, а затем, не успела она толком взглянуть в иллюстрированный журнал, оказались уже над другим. По ее понятиям, все страны имели квадратную конфигурацию и напоминали поле, засаженное бобами, поэтому нелегко было вдолбить ей в голову, что Мексика, например, шире в верхней своей части и резко сужается книзу. * * * В Гватемале мы высадились и прошли в какой-то стеклянный павильон, где из громкоговорителя гремел вальс «Веселая вдова» и босоногая девушка-индианка разносила кофе. Вскоре явился летчик в американской форме и на ломаном итальянском объяснил, что теперь нам надо следовать обычным туристским маршрутом, то есть отправляться в гостиницу. Я поблагодарил его, мы взяли багаж и пошли в отель «Палас». Тут я призадумался. Какая, к черту, гостиница? Чем Гватемала лучше Чили или любой другой латиноамериканской страны? Чем меньше мы будем демонстрировать свои фальшивые документы, тем лучше. В каждом отеле полно американцев, немцев, англичан и прочих, и рано или поздно меня кто-нибудь да узнает. Нет, мы должны снять квартиру. Я послал ее к стойке администратора, выяснить, как нам действовать дальше. Оказалось, что никаких бланков или анкет для полиции заполнять не требуется. Мы вышли и отправились искать жилье. И нашли – всего в квартале от отеля, в доме, где сдавались меблированные комнаты. Мрачное все это производило впечатление: большая темная гостиная с креслами из орехового дерева, диванами, набитыми конским волосом, морскими раковинами, кокосовыми орехами, вырезанными в форме черепа, и прочими красотами в том же роде. Но ванна в доме была, к тому же я сомневался, что можно подыскать что-то более приличное. Владелицей оказалась некая миссис Гонзалес, которая все время старалась подчеркнуть, что сдавать дом ей особой необходимости нет, что она по происхождению из старинной «кофейной» семьи и просто предпочитает жить за городом по причине слабого здоровья. Мы сказали, что прекрасно ее понимаем, и договорились о цене – сто пятьдесят кетсалей в месяц. По курсу один кетсаль примерно равнялся доллару.Итак, мы въехали. В доме обнаружилась еще одна пара – японцы. Они не говорили ни по-английски, ни по-итальянски, ни по-испански, и мы объяснялись жестами, в чем было огромное преимущество – много узнать о нас они не могли. Я днем и ночью занимался испанским, чтоб мы с ней могли объясняться при посторонних, не прибегая к английскому, причем по-испански старался говорить с итальянским акцентом, хотя уверенности, что это должно звучать именно так, не было. Впрочем, для японцев вполне сойдет, и в доме нам пока ничего не грозило. * * * Мы вздохнули уже с большим облегчением, и начались будни. День проводили дома, как правило, лежа в спальне наверху. Вечером выходили и шли гулять в парк, где играл оркестр. Правда, слушая его, старались устроиться подальше, на пустой скамейке в заднем ряду. Затем возвращались, гоняли москитов и ложились спать. Больше заняться было просто нечем. Гватемала – это нечто вроде Японии, с той разницей, что находится она в Центральной Америке. Они копировали всех и все. Мексиканскую музыку, американское кино, шотландское виски, германские деликатесы, романскую религию, все прочее экспортировалось тоже. Правда, в отличие от японцев, они забыли привнести что-то свое, традиционное, и поэтому, приехав в любой из уголков этой страны, даже на пари нельзя было отличить его, скажем, от Глендейла в Калифорнии или какого-либо другого места. Везде чисто, современно, богато и скучно. Кстати, погода тоже вносила свою лепту. Мы оказались там в июле, в разгар сезона дождей. Судя по учебникам, дождей в Центральной Америке не предполагается вообще, но это – глубокое заблуждение. Они идут тут часто, холодные серые дожди, порой по два дня кряду льет так, что носа на улицу не высунешь. Затем появляется солнце и наступает такая липкая, удушающая жара, что становится просто нечем дышать, и в дело вступают москиты. Разреженный воздух достает не меньше, чем в Мексике. Гватемала-Сити расположен на высоте мили над уровнем моря, и ночью порой наступает такое удушье, что кажется: вот-вот умрешь, если в легкие не удастся протолкнуть хотя бы маленький глоток воздуха. * * * Я видел, как постепенно, понемногу она меняется. Заметьте, что с момента выезда из Нью-Йорка об Уинстоне не было произнесено ни слова, равно как и ее поступок, моральная его сторона, не обсуждался вовсе. Что было, то прошло, и мы избегали даже намеком коснуться этой темы. Мы болтали о японцах, москитах, о том, где теперь Коннерс, и прочих подобных вещах, вздрагивая при каждом подозрительном шуме, и, казалось, были близки, как никогда прежде. Но постепенно все утряслось, успокоилось, мы принялись обманывать сами себя, уверяя, что в полной теперь безопасности, и тут она начала хандрить, и время от времени я ловил на себе ее странно-испытующий взгляд. Потом заметил: еще одной запретной темой стало мое пение. Однажды вечером, когда мы, собравшись в парк, спускались вниз по лестнице, я мурлыкал какую-то мелодию и уже приготовился взять высокую ноту, как вдруг заметил выражение ужаса на ее лице и тут же смолк. Она остановилась, прислушиваясь, но, похоже, японцы были в кухне, и все на этот раз сошло благополучно. Только тут до меня по-настоящему дошло, в каком положении я оказался. Ведь, выходя из комнаты, я и не помышлял о пении. Но здесь, равно как и в любом другом уголке к югу от Рио-Гранде, каждому жителю мой голос был знаком не хуже, чем банан. Мое фото в костюме лесоруба было расклеено во всех витринах «Панамьер», а «Пабло Баньян» шел в городских кинотеатрах примерно месяц назад, даже ребятишки насвистывали на улицах «Мой дружок Бейб». Если я не хочу отправить ее на электрический стул, петь я больше не должен, никогда. * * * Я старался не думать об этом и, когда читал или каким-то иным образом занимал свои мысли, не думал. Но невозможно же читать все время, и вот днем я с нетерпением ожидал, когда она проснется после сиесты, чтоб было с кем поговорить, попрактиковаться в испанском и забыться. А потом начались боли в переносице. И не то чтобы я сожалел о прекрасной музыке, которую теперь не могу петь, о какой-нибудь прекрасной песне, которую теперь не могу подарить миру, нет. Все обстояло гораздо проще и тем страшнее. Голос – явление физическое, и если вы обладаете им, он как бы часть вашего организма. Он сидит в вас и просится наружу. Это сравнимо, пожалуй, только с одной вещью: если вы долгое время не были с женщиной, начинает казаться, что, если сейчас же, немедленно не удастся с ней переспать, вы сойдете с ума. Переносица – вот где сосредоточен ваш голос, достаточно сделать совсем небольшое усилие, чтобы вытолкнуть его наружу, и я начал ощущать это как-то особенно остро. Я разговаривал, читал, ел, старался не думать об этом и не думал, но потом вдруг боль просыпалась снова.Потом начались сны. Я стою там, на сцене, мне подают реплику, пора выступать, я открываю рот, но из него ничего не выходит. Я просто умираю, до чего хочется петь, но не могу. В зале поднимается ропот, ОН стучит палочкой, делает знак оркестру начать снова и смотрит на меня.Тут я просыпаюсь. Затем как-то ночью, когда она ушла спать в свою постель, случилось нечто, что заставило нас коснуться запретной темы. Дело в том, что в Центральной Америке у них на каждом углу понатыканы радио, один такой репродуктор находился кварталах в трех от нашего дома, и по нему постоянно передавали всякую муть. Этот к тому же ловил еще Лондон, причем передачи почти не прерывались рекламой и прочей ерундой. Днем они транслировали «Севильского цирюльника» полностью, всего лишь с двумя маленькими купюрами, а вечером играли Третью, Пятую и Седьмую симфонии Бетховена. Затем где-то примерно около десяти какой-то парень начал петь серенаду из «Дон Жуана», ту самую, что я пел Коннерсу в Акапулько и с которой солировал в «Мет». Парень оказался молодцом. В конце он даже выдал «messa divoce», точь-в-точь как я. Я даже засмеялся в темноте… Наверняка он слышал, как я пою.Она молчала, а потом вдруг я почувствовал, что она плачет. Я встал и подошел.– Что случилось?– Милый, милый, ты теперь оставлять меня. Ты ехать. Мы прощаться.– Новое дело… Чего это на тебя нашло?– Ты не знать, кто это был? Кто петь? Сейчас?– Нет. А что?– Это был ты.Она отвернулась и вся затряслась от рыданий, и я понял, что только что слышал в трансляции одну из записей моего концерта.– Да? Ну и что с того?Должно быть, дрожь в голосе меня выдала. Она встала, включила свет и принялась расхаживать по комнате. Абсолютно голая, она всегда спала голой в душные жаркие ночи. Но только теперь она уже не напоминала модель для скульптора. Расхаживала ссутулившись, как старуха, плоскостопой шаркающей походкой, как ходят индейцы, вперив неподвижные, словно два камешка, глаза в пространство, с волосами, свисающими на лицо. Наконец рыдания немного утихли, и она подошла к комоду, выдвинула ящик, достала серую rebozo и накинула на плечи. Снова зашагала по комнате. Затем сказала:– Теперь ты ехать, да? Теперь мы говорить adios.– Что это ты, черт возьми, несешь? Как я могу уехать и бросить тебя?– Я убивать этот человек, да. За то, что он делать с тобой, за то, что делать со мной. Я должна была убить. Я понимать эти вещи сразу, в ту ночь, когда слышать о immigration, понимать, что я должна убить его. Я спрашивать тебя? Нет. Тогда что я должна делать? Да? Что делать?– Послушай, ради всего святого…– Что я делать? Скажи, что я делать?– Если б я знал, черт!… Ну посмеяться над ним, что ли…– Я говорить прощай. Да, я подходить к тебе, помнишь? Хуана подходить, целовать и сказать adios. Да, я убивать его и потом прощай. Я знать. Я так сказать. Ты помнишь?– Не знаю. Ладно, довольно об этом. Лучше…– И потом ты приходить на корабль. Я слабая. Я любить тебя сильно. Но что я тогда делать? Что говорить?– Прощай, наверное. Это все, что ты умеешь говорить.– Да. Еще раз я говорить прощай. Capitan, он тоже знать, он тоже говорить тебе уйти. Но ты не уйти. Ты остаться. Опять. Я любить тебя очень сильно… И теперь опять три раза я говорить тебе уходить. Это конец. Я говорить тебе прощай.Она избегала моего взгляда. Глаза ее снова уставились в пустоту, а ноги продолжали носить тело по комнате развалистой шаркающей походкой. Я пару раз открыл рот, собираясь сказать, чтоб она прекратила это хождение, но не мог.– Ну и что же ты собираешься делать, скажи мне на милость? Ты знаешь?– Да. Ты уехать. Ты давать мне деньги, немного, чуть-чуть. Я идти работать, получать маленькая работа, может быть, muchacha на кухня. Никто меня не знать, я выглядеть, как любая другая muchacha. Я получать работа, да. Потом я идти священник, сознаться в моем pecado Грехе (исп.)
.– Ну конечно, так и знал! Тогда позволь мне сказать тебе вот что! Ты сознаешься в pecado, тут-то тебе и конец.– Не конец. Я давать деньги церковь, они меня не выдавать. Тогда я иметь покой. А потом когда-нибудь возвращаться Мексика.– Ну а что же я?– Ты ехать. Ты петь. Ты петь для радио. Я слушать. И вспоминать. Ты тоже вспоминать, может быть… Вспоминать маленькая глупая muchacha…– Слушай, ты, маленькая глупая muchacha, все это, конечно, замечательно, если бы не одно «но». Мы с тобой связаны, раз и навсегда, и…– Зачем говорить так?! Это конец. Неужели ты не понимать эти вещи? Ты не ехать, и тогда они меня брать. Меня одна они не найти. С тобой – да. Они меня брать и что делать со мной? В Мехико, может, и ничего, если politico не выдать. В Нью-Йорк я знать что. И ты тоже знать. Приходить soldados, класть мне на глаза paсuelo Повязку (исп.)
, вести меня к стене и стрелять. Почему хотеть для меня эти вещи? Ты любить меня, да. Но это конец!Я пытался спорить, встал и попробовал обнять ее, остановить это метание по комнате. Она вырвалась. Бросилась на постель и лежала, глядя в потолок. А когда я подошел, отмахнулась. С этого дня она спала в своей постели, а я – в своей. И что бы я ни вытворял, какие ни предпринимал попытки и уговоры, переломить ее не удавалось. * * * Я не оставил ее. Просто не мог, и все тут. И не то чтобы я так уж сходил по ней с ума, нет. Дело в том, что изменилась сама основа наших отношений. Вначале я думал о ней примерно ее словами, как о маленькой глупой muchacha, которую приятно трогать, с которой мне так нравилось спать и валять дурака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
.– Ну конечно, так и знал! Тогда позволь мне сказать тебе вот что! Ты сознаешься в pecado, тут-то тебе и конец.– Не конец. Я давать деньги церковь, они меня не выдавать. Тогда я иметь покой. А потом когда-нибудь возвращаться Мексика.– Ну а что же я?– Ты ехать. Ты петь. Ты петь для радио. Я слушать. И вспоминать. Ты тоже вспоминать, может быть… Вспоминать маленькая глупая muchacha…– Слушай, ты, маленькая глупая muchacha, все это, конечно, замечательно, если бы не одно «но». Мы с тобой связаны, раз и навсегда, и…– Зачем говорить так?! Это конец. Неужели ты не понимать эти вещи? Ты не ехать, и тогда они меня брать. Меня одна они не найти. С тобой – да. Они меня брать и что делать со мной? В Мехико, может, и ничего, если politico не выдать. В Нью-Йорк я знать что. И ты тоже знать. Приходить soldados, класть мне на глаза paсuelo Повязку (исп.)
, вести меня к стене и стрелять. Почему хотеть для меня эти вещи? Ты любить меня, да. Но это конец!Я пытался спорить, встал и попробовал обнять ее, остановить это метание по комнате. Она вырвалась. Бросилась на постель и лежала, глядя в потолок. А когда я подошел, отмахнулась. С этого дня она спала в своей постели, а я – в своей. И что бы я ни вытворял, какие ни предпринимал попытки и уговоры, переломить ее не удавалось. * * * Я не оставил ее. Просто не мог, и все тут. И не то чтобы я так уж сходил по ней с ума, нет. Дело в том, что изменилась сама основа наших отношений. Вначале я думал о ней примерно ее словами, как о маленькой глупой muchacha, которую приятно трогать, с которой мне так нравилось спать и валять дурака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26