https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/
Я не могу петь фа, не вытягиваю. Просто не в состоянии.– А я слыхал, что можешь.– В другой тональности – да.– Они могут подстроиться под твою тональность.– Как же, дожидайся!– Да ради Бога, я говорю: смогут!– Ни хрена не смогут! И кончен разговор!Тут человек, сидевший в машине, высунул голову, и я узнал Сабини. Он сгреб меня в объятия и начал целовать одним уголком рта, а другим рекламировал меня управляющему. А затем выстрелил в меня обойму фраз по-итальянски со скоростью миля слов в минуту, объясняя, почему не выходит из машины и вообще не осмеливается показаться на людях, так как разводится с женой и его буквально по пятам преследуют судебные исполнители. Затем все же вылез, вытащил из багажника сундук и подозвал меня. И тут же начал меня раздевать, и, едва сняв один предмет туалета, тут же заменял его другим, из костюма тореадора, который оказался в сундуке. Управляющий закурил и молча наблюдал за этими манипуляциями. Потом отошел.– Пусть дирижер решает.Со стороны зрительного зала донесся мощный рев – это означало, что первый акт закончился. Сабини прыгнул в машину и включил фары. Цунига достал гримировальный набор и начал меня мазать. Закрепил парик, и я примерил шляпу. В самый раз. Тут вернулся управляющий, но не один, а с молодым человеком в вечернем костюме, дирижером. Я встал. Он окинул меня оценивающим взглядом.– Вы когда-нибудь пели Эскамильо?– Раз сто.– Где?– В Париже в том числе. И не в опере. В «Комеди Франсез», если это вам что-то говорит.– Под каким именем пели?– В Италии – Джованни Суиапарелли. Во Франции и Германии – под своим собственным, Джон Говард Шарп.Он кисло взглянул на меня и сделал знак Цуниге.– Эй, в чем дело?– Да, я о вас слышал. Но вы же вроде бы распрощались с оперой?Я пустил в воздух ноту, ее наверняка должны были услышать в Глендейле.– Ну что? Похоже, что распрощался, а?– Вы же потеряли голос.– Да, но он восстановился.Он продолжал смотреть на меня, пару раз открыл рот, собираясь что-то сказать, затем покачал головой и обратился к управляющему:– Бессмысленно, Моррис. Ему не справиться. Я как раз думал о последнем акте… Поверьте, мистер Шарп, я бы очень хотел вас занять. Но не получится. Ради балетного, зрелищного эффекта мы включили в четвертый акт музыку из «Арлезианки», она оркестрирована под баритон и…– О, «Арлезианка»! Тогда я – именно то, что вам надо! Включите меня, прошу! Прошу вас!Вы считаете, это невозможно, чтобы певец вышел и начал петь в опере, которую он даже никогда не видел? Тогда послушайте. Жил некогда один старый баритон, он уже давно умер, по имени Гарри Лакстоун, брат Исидоры Лакстоун, преподавательницы пения. У него был двоюродный брат Генри Майерс, он писал легкую музыку. И вот этот самый Майерс написал песню и рассказал о ней Лакстоуну, и тот сказал: прекрасно, он ее споет.«Но я даже не записал еще нот…»«Не важно. Я буду петь».«Тогда послушай, начинается это…»«Господи помилуй, ну неужели так важно знать песню, чтоб спеть ее? Марш к этому кретинскому пианино, и я спою!»И он ее спел. Никто не в состоянии оценить певца так, как другой певец. Конечно же, я спел им их «Арлезианку». Просмотрел оркестровку после третьего акта, выяснилось, что он добавил всего лишь несколько слов в медленной части для баритона, затем баритон вместе с хором должен был пропеть те же слова, но уже в быстром темпе, в прямом контрапункте. Я даже не удосужился взглянуть на эти слова. Просто пропел: «Aupres de ma blonde, qu'il fait bon» «Когда рядом со мной моя блондинка, вес прекрасно» (фр)
, тем и ограничился. В одном месте пропустил повтор. Танцоры застыли на одной ноге, готовые завертеться снова, и ждали, а я выдал такое им, что казалось, оно этому миру и не принадлежало вовсе. Дирижер поднял на меня глаза, я перехватил его взгляд и промаршировал по сцене, пока он сигналил балеринам. Затем снова поднял на меня глаза. Я резко оборвал ноту и разразился оглушительным «ха! ха! ха!». Он опустил палочку, действие пошло дальше своим ходом, а я начал размахивать плащом перед кордебалетом. В песне тореадора, перед тем как вступить хору, сорвал с себя плащ и сделал им несколько пассов перед «быком», впрочем не переигрывая. Злоупотребление бутафорией может убить номер. И все же махал достаточно, чтоб были видны оттенки кремового и желтого. Тут взмах палочки остановил кордебалет и позволил мне повторить фразу. Во время одного из антрактов мне выделили грим-уборную, куда я и удалился, отвесив последний поклон. Там на столе лежала сложенная аккуратной стопкой моя одежда, а рядом стоял сундук Сабини. Вместо того чтобы прежде всего смыть грим, я начал стаскивать костюм, чтоб не задерживать Сабини, если он до сих пор еще здесь. И едва разделся до белья, как появился управляющий. Он желал со мной расплатиться и начал отсчитывать пятерками полсотни долларов. Пока он этим занимался, заглянул костюмер, он страшно торопился куда-то и хотел собрать костюмы. Он так вцепился в эти тряпки, что нам с управляющим с трудом удалось убедить его, что принадлежат они Алессандро Сабини. Едва он вышел, как появился дирижер и начал меня благодарить:– Вы прекрасно выступили, просто прекрасно! Надеюсь, труппа тоже оценила.– Спасибо. И простите за накладку.– Но об этом я как раз и хотел сказать. Именно в таких ситуациях проявляется подлинное актерское мастерство, а вы выкрутились просто замечательно. Любой актер может ошибиться, особенно если выступает вот так, без единой репетиции. Но вы выкрутились просто замечательно, снимаю перед вами шляпу!– Очень приятно слышать. Спасибо огромное.– Думаю, они даже не заметили. Ты как считаешь, Моррис?– Заметили? Бог ты мой, да вы слыхали, какие были аплодисменты?Я сел на сундук, мы закурили, и тут они начали рассказывать, во что обошлась постановка, как она транслировалась и прочие подробности, которые мне было интересно знать. Кстати, только тут мы по-настоящему познакомились. Дирижера звали Альберт Хадсон, возможно, вы о нем уже слышали, а если нет, то скоро услышите. Имя управляющего оказалось Моррис Лар, вы о нем не слышали и никогда не услышите. Он занимался организацией зимних концертов, всегда имел под рукой пару певцов и от случая к случаю финансировал оперные представления. Таких, как он, в каждом крупном городе навалом, но, если честно сказать, именно такие люди делают для музыки куда больше, чем типы, именами которых пестрят газеты. * * * Так мы мололи языком, я все еще в белье и несмытом гриме, как вдруг распахнулась дверь и в гримерную вкатился Стессель, тот самый агент, с которым я беседовал неделю назад. С ним был какой-то коротышка лет под пятьдесят, и оба они уставились на меня, словно на мартышку в клетке, а потом Стессель кивнул:– Пожалуй, вы правы, мистер Зискин. Это именно то, что вам нужно. Именно такой тип вы искали. А поет не хуже Эдди.– Мне нужен крупный мужик, Герман. Эдакого зверского, медвежьего типа.– А чем вам не медвежий тип? Даже лучше. Моложе. Много моложе, ей-ей.– Слишком уж строг. И знаете, что я имею в виду? Крутой парень, с норовом. А ведь в картине сердце у него должно быть нараспашку, и прямо из этого сердца должна литься песня. Акцент меня не смущает. И знаете почему? Потому что сердце у него нараспашку, а акцент только помогает это показать.– Понимаю вас, мистер Зискин.– Тогда все о'кей, Герман. Поручаю это вам. Триста пятьдесят, пока учит английский, а потом, когда будет готов сценарий и начнем снимать, накинем еще полторы. Так что полкуска за шесть недель гарантирую.Стессель повернулся к Хадсону и Лару:– Думаю, мистера Зискина представлять нет нужды. Он заинтересовался этим парнем, хочет снять его в одной картине. Вы ему пока переведите это, а потом обговорим детали.Надо сказать, Лар вовсе не впал в тот восторг, в который неминуемо должен был бы впасть при виде мистера Зискина или того же Стесселя, а потому ответил грубовато:– А чего бы вам самим это ему не сказать?– Так он говорит по-английски?– С минуту назад говорил.– Естественно, я говорю по-английски. Так что валяйте, выкладывайте.– А, ну так даже все проще. О'кей. Тогда вы слышали, о чем говорил мистер Зискин. Смывайте грим, одевайтесь, выйдем и потолкуем.– Можно и здесь поговорить.Я не хотел смывать грим из боязни, что он меня узнает. Они до сих пор еще думают, что я Сабини. Я видел это по их глазам, и ведь потом, ни в программе, ни в афише имени моего не упоминалось. И я опасался, что, если откроюсь, мне не светит не то что трехсот пятидесяти, но и полутора долларов. До сегодняшнего дня я был парией, изгоем, и он это знал.– Ладно. Тогда не будем откладывать дела в долгий ящик. Вы слышали о предложении мистера Зискина? Что скажете?– Скажу? Пусть лучше пойдет и влезет на дерево.– Не советую вам говорить с мистером Зискином таким образом.– А ради чего, как вы думаете, работает певец? Ради собственного удовольствия, что ли?– Я-то знаю, ради чего они работают. Всю жизнь имею дело с певцами.– Не знаю, с кем вы там имеете дело. Наверное, с какими-то придурками. Если мистеру Зискину есть что сказать, пусть говорит. Но только не советую тратить время на пустую болтовню. Триста пятьдесят в неделю – не деньги. Вот за день, это еще можно подумать.– Не валяйте дурака.– Ничуть не валяю. Я занят до первого января следующего года, и если поломаю хоть один из контрактов, это мне дорого обойдется. Готовы платить нормальные деньги – тогда будем говорить. А нет – оставьте меня в покое.– А что, по-вашему, деньги?– Я же сказал. Загвоздка только в том, что я давно мечтал сняться, а тут как раз шанс. Разницу можем поделить с вами. Так что тысяча в неделю будет в самый раз. Но ни центом меньше. Это абсолютный предел.Мы торговались еще, наверное, с полчаса, но я стоял на своем, и они сдались. Затем я захотел получить договор в письменном виде, и Стессель вынул блокнот и ручку и накорябал этот самый договор сроком на пять лет. Тут я извлек из кармана доллар и сунул ему, за труды. Это их окончательно доконало. Впрочем, зашли мы уже слишком далеко и пришлось назвать свое настоящее имя. Жутко не хотелось выговаривать «Джон Говард Шарп», но пришлось. Он смолчал. Вырвал листок из блокнота, помахал им в воздухе и протянул Зискину подписать.– Джон Говард Шарп… Конечно слышал. Тут кто-то на днях мне о нем говорил. * * * Они ушли, и тут же явился мальчик за сундуком Сабини, а Лар вышел и вскоре вернулся с бутылкой и бокалами.– Парень прорвался в кино, такое дело надо обмыть. Так куда они тебя там ангажировали, я так и не понял?– Да какая разница! Я и сам не понял.– Что ж, удачи тебе!– Удачи!– Удачи! * * * Толпа рассосалась, и она стояла совсем одна, когда я подбежал, размахивая над головой плащом. Она повернулась спиной и пошла к автобусной остановке. Я выхватил из кармана пачку пятерок, которые дал мне Лар.– Вот, гляди!Она даже не обернулась. Я догнал ее, снял с плеч пиджак, надел его и накинул на нее плащ.– Я ждать очень долго времени.– Дело! Я говорил по делу.– Да. Пахнет очень хорошо.– Ну, не без того, выпили немножко. Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Мы говорили по делу и…– Я ждать очень много.Мы дошли до автобусной остановки, но я вовсе не собирался ехать на автобусе и закричал: «Такси!» Такси не оказалось, но рядом притормозила какая-то машина со станции техобслуживания.– Готов отвезти вас куда угодно, сэр! Обойдется не дороже, чем на такси.Что мне теперь за дело, во сколько обойдется. Впихнул ее в машину, и все тут. Она все еще дулась, но сиденье оказалось удобным и мягким, и, когда я взял ее за руку, вырывать ее она не стала. Мы еще не целовались, но худшее было позади. Мне даже нравилось, что мы поссорились. Первая наша ссора из-за пустяка. Она давала ощущение принадлежности друг другу. * * * Мы зашли в «Дерби» и закатили там настоящий пир. Впервые за целый год я ужинал в приличном месте. Но о главных, самых важных новостях молчал, пока мы не оказались в гостинице и не начали раздеваться. Тут я как бы между прочим заметил:– Да, кстати, а у меня для тебя сюрприз.– Сюрприз?– Я получил работу на киностудии.– В кино?– Да. Тысяча в неделю.– А-а…– Черт, ты что, не врубилась? Мы же теперь богачи! Тысяча в неделю – и не песо, а долларов. Три шестьсот песо в педелю! Что ты на это скажешь?– Да, очень хорошо.Это ничего для нее не значило, ровным счетом ничего! Тогда я схватил плащ и, стоя перед ней в белье, запел «Песню тореадора». Тут она ожила, захлопала в ладоши, а я совсем разошелся и устроил настоящее представление. Задребезжал телефон. Звонили от администратора и просили меня уняться. Я сказал: «о'кей», но попросил прислать мальчика. Когда он явился, сунул ему пятерку и велел сбегать за вином. Он вернулся через несколько минут, и мы пили, и смеялись, и немного захмелели, как тогда, в церкви. А потом отправились в постель и немного позже, когда она затихла в моих объятиях, я, перебирая пальцами ее длинные волосы, спросил:– Я тебе нравлюсь?– Да, очень.– Как я пел, нормально?– Очень красиво.– Ты мной гордилась?– Какой ты смешной, милый! Почему я гордиться? Не я же петь.– Зато я пел.– Да, мне нравиться. Очень. 8 Мне не нравился Голливуд. Отчасти из-за того, как они обращались тут с певцами, отчасти из-за отношения к ней. Для них пение – это вещь, которую можно купить, как и все остальное, вопрос только в цене. То же касается и актерской игры, и музыки, и литературы. То, что любое из этих явлений может представлять ценность само по себе, до них пока не дошло. Для них единственный предмет, представляющий ценность сам по себе, – это продюсер, человек, который не в состоянии отличить Брамса от Ирвина Берлина даже на пари; который не отличает оперного певца от эстрадного, пока не услышит, как на концерте последнего тысяч двадцать идиотов взревут дурными голосами; это тип, который не в состоянии прочесть книги, пока сценарный отдел не подготовит по ней синопсис; который даже говорить по-английски толком не умеет, зато сам себя определил экспертом во всем, что касается музыки, пения, литературы, диалогов и фотографии, и чьи фильмы имеют успех только потому, что другой такой же хмырь одолжил ему на время Кларка Гейбла. У меня все шло нормально, вы же понимаете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
, тем и ограничился. В одном месте пропустил повтор. Танцоры застыли на одной ноге, готовые завертеться снова, и ждали, а я выдал такое им, что казалось, оно этому миру и не принадлежало вовсе. Дирижер поднял на меня глаза, я перехватил его взгляд и промаршировал по сцене, пока он сигналил балеринам. Затем снова поднял на меня глаза. Я резко оборвал ноту и разразился оглушительным «ха! ха! ха!». Он опустил палочку, действие пошло дальше своим ходом, а я начал размахивать плащом перед кордебалетом. В песне тореадора, перед тем как вступить хору, сорвал с себя плащ и сделал им несколько пассов перед «быком», впрочем не переигрывая. Злоупотребление бутафорией может убить номер. И все же махал достаточно, чтоб были видны оттенки кремового и желтого. Тут взмах палочки остановил кордебалет и позволил мне повторить фразу. Во время одного из антрактов мне выделили грим-уборную, куда я и удалился, отвесив последний поклон. Там на столе лежала сложенная аккуратной стопкой моя одежда, а рядом стоял сундук Сабини. Вместо того чтобы прежде всего смыть грим, я начал стаскивать костюм, чтоб не задерживать Сабини, если он до сих пор еще здесь. И едва разделся до белья, как появился управляющий. Он желал со мной расплатиться и начал отсчитывать пятерками полсотни долларов. Пока он этим занимался, заглянул костюмер, он страшно торопился куда-то и хотел собрать костюмы. Он так вцепился в эти тряпки, что нам с управляющим с трудом удалось убедить его, что принадлежат они Алессандро Сабини. Едва он вышел, как появился дирижер и начал меня благодарить:– Вы прекрасно выступили, просто прекрасно! Надеюсь, труппа тоже оценила.– Спасибо. И простите за накладку.– Но об этом я как раз и хотел сказать. Именно в таких ситуациях проявляется подлинное актерское мастерство, а вы выкрутились просто замечательно. Любой актер может ошибиться, особенно если выступает вот так, без единой репетиции. Но вы выкрутились просто замечательно, снимаю перед вами шляпу!– Очень приятно слышать. Спасибо огромное.– Думаю, они даже не заметили. Ты как считаешь, Моррис?– Заметили? Бог ты мой, да вы слыхали, какие были аплодисменты?Я сел на сундук, мы закурили, и тут они начали рассказывать, во что обошлась постановка, как она транслировалась и прочие подробности, которые мне было интересно знать. Кстати, только тут мы по-настоящему познакомились. Дирижера звали Альберт Хадсон, возможно, вы о нем уже слышали, а если нет, то скоро услышите. Имя управляющего оказалось Моррис Лар, вы о нем не слышали и никогда не услышите. Он занимался организацией зимних концертов, всегда имел под рукой пару певцов и от случая к случаю финансировал оперные представления. Таких, как он, в каждом крупном городе навалом, но, если честно сказать, именно такие люди делают для музыки куда больше, чем типы, именами которых пестрят газеты. * * * Так мы мололи языком, я все еще в белье и несмытом гриме, как вдруг распахнулась дверь и в гримерную вкатился Стессель, тот самый агент, с которым я беседовал неделю назад. С ним был какой-то коротышка лет под пятьдесят, и оба они уставились на меня, словно на мартышку в клетке, а потом Стессель кивнул:– Пожалуй, вы правы, мистер Зискин. Это именно то, что вам нужно. Именно такой тип вы искали. А поет не хуже Эдди.– Мне нужен крупный мужик, Герман. Эдакого зверского, медвежьего типа.– А чем вам не медвежий тип? Даже лучше. Моложе. Много моложе, ей-ей.– Слишком уж строг. И знаете, что я имею в виду? Крутой парень, с норовом. А ведь в картине сердце у него должно быть нараспашку, и прямо из этого сердца должна литься песня. Акцент меня не смущает. И знаете почему? Потому что сердце у него нараспашку, а акцент только помогает это показать.– Понимаю вас, мистер Зискин.– Тогда все о'кей, Герман. Поручаю это вам. Триста пятьдесят, пока учит английский, а потом, когда будет готов сценарий и начнем снимать, накинем еще полторы. Так что полкуска за шесть недель гарантирую.Стессель повернулся к Хадсону и Лару:– Думаю, мистера Зискина представлять нет нужды. Он заинтересовался этим парнем, хочет снять его в одной картине. Вы ему пока переведите это, а потом обговорим детали.Надо сказать, Лар вовсе не впал в тот восторг, в который неминуемо должен был бы впасть при виде мистера Зискина или того же Стесселя, а потому ответил грубовато:– А чего бы вам самим это ему не сказать?– Так он говорит по-английски?– С минуту назад говорил.– Естественно, я говорю по-английски. Так что валяйте, выкладывайте.– А, ну так даже все проще. О'кей. Тогда вы слышали, о чем говорил мистер Зискин. Смывайте грим, одевайтесь, выйдем и потолкуем.– Можно и здесь поговорить.Я не хотел смывать грим из боязни, что он меня узнает. Они до сих пор еще думают, что я Сабини. Я видел это по их глазам, и ведь потом, ни в программе, ни в афише имени моего не упоминалось. И я опасался, что, если откроюсь, мне не светит не то что трехсот пятидесяти, но и полутора долларов. До сегодняшнего дня я был парией, изгоем, и он это знал.– Ладно. Тогда не будем откладывать дела в долгий ящик. Вы слышали о предложении мистера Зискина? Что скажете?– Скажу? Пусть лучше пойдет и влезет на дерево.– Не советую вам говорить с мистером Зискином таким образом.– А ради чего, как вы думаете, работает певец? Ради собственного удовольствия, что ли?– Я-то знаю, ради чего они работают. Всю жизнь имею дело с певцами.– Не знаю, с кем вы там имеете дело. Наверное, с какими-то придурками. Если мистеру Зискину есть что сказать, пусть говорит. Но только не советую тратить время на пустую болтовню. Триста пятьдесят в неделю – не деньги. Вот за день, это еще можно подумать.– Не валяйте дурака.– Ничуть не валяю. Я занят до первого января следующего года, и если поломаю хоть один из контрактов, это мне дорого обойдется. Готовы платить нормальные деньги – тогда будем говорить. А нет – оставьте меня в покое.– А что, по-вашему, деньги?– Я же сказал. Загвоздка только в том, что я давно мечтал сняться, а тут как раз шанс. Разницу можем поделить с вами. Так что тысяча в неделю будет в самый раз. Но ни центом меньше. Это абсолютный предел.Мы торговались еще, наверное, с полчаса, но я стоял на своем, и они сдались. Затем я захотел получить договор в письменном виде, и Стессель вынул блокнот и ручку и накорябал этот самый договор сроком на пять лет. Тут я извлек из кармана доллар и сунул ему, за труды. Это их окончательно доконало. Впрочем, зашли мы уже слишком далеко и пришлось назвать свое настоящее имя. Жутко не хотелось выговаривать «Джон Говард Шарп», но пришлось. Он смолчал. Вырвал листок из блокнота, помахал им в воздухе и протянул Зискину подписать.– Джон Говард Шарп… Конечно слышал. Тут кто-то на днях мне о нем говорил. * * * Они ушли, и тут же явился мальчик за сундуком Сабини, а Лар вышел и вскоре вернулся с бутылкой и бокалами.– Парень прорвался в кино, такое дело надо обмыть. Так куда они тебя там ангажировали, я так и не понял?– Да какая разница! Я и сам не понял.– Что ж, удачи тебе!– Удачи!– Удачи! * * * Толпа рассосалась, и она стояла совсем одна, когда я подбежал, размахивая над головой плащом. Она повернулась спиной и пошла к автобусной остановке. Я выхватил из кармана пачку пятерок, которые дал мне Лар.– Вот, гляди!Она даже не обернулась. Я догнал ее, снял с плеч пиджак, надел его и накинул на нее плащ.– Я ждать очень долго времени.– Дело! Я говорил по делу.– Да. Пахнет очень хорошо.– Ну, не без того, выпили немножко. Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Мы говорили по делу и…– Я ждать очень много.Мы дошли до автобусной остановки, но я вовсе не собирался ехать на автобусе и закричал: «Такси!» Такси не оказалось, но рядом притормозила какая-то машина со станции техобслуживания.– Готов отвезти вас куда угодно, сэр! Обойдется не дороже, чем на такси.Что мне теперь за дело, во сколько обойдется. Впихнул ее в машину, и все тут. Она все еще дулась, но сиденье оказалось удобным и мягким, и, когда я взял ее за руку, вырывать ее она не стала. Мы еще не целовались, но худшее было позади. Мне даже нравилось, что мы поссорились. Первая наша ссора из-за пустяка. Она давала ощущение принадлежности друг другу. * * * Мы зашли в «Дерби» и закатили там настоящий пир. Впервые за целый год я ужинал в приличном месте. Но о главных, самых важных новостях молчал, пока мы не оказались в гостинице и не начали раздеваться. Тут я как бы между прочим заметил:– Да, кстати, а у меня для тебя сюрприз.– Сюрприз?– Я получил работу на киностудии.– В кино?– Да. Тысяча в неделю.– А-а…– Черт, ты что, не врубилась? Мы же теперь богачи! Тысяча в неделю – и не песо, а долларов. Три шестьсот песо в педелю! Что ты на это скажешь?– Да, очень хорошо.Это ничего для нее не значило, ровным счетом ничего! Тогда я схватил плащ и, стоя перед ней в белье, запел «Песню тореадора». Тут она ожила, захлопала в ладоши, а я совсем разошелся и устроил настоящее представление. Задребезжал телефон. Звонили от администратора и просили меня уняться. Я сказал: «о'кей», но попросил прислать мальчика. Когда он явился, сунул ему пятерку и велел сбегать за вином. Он вернулся через несколько минут, и мы пили, и смеялись, и немного захмелели, как тогда, в церкви. А потом отправились в постель и немного позже, когда она затихла в моих объятиях, я, перебирая пальцами ее длинные волосы, спросил:– Я тебе нравлюсь?– Да, очень.– Как я пел, нормально?– Очень красиво.– Ты мной гордилась?– Какой ты смешной, милый! Почему я гордиться? Не я же петь.– Зато я пел.– Да, мне нравиться. Очень. 8 Мне не нравился Голливуд. Отчасти из-за того, как они обращались тут с певцами, отчасти из-за отношения к ней. Для них пение – это вещь, которую можно купить, как и все остальное, вопрос только в цене. То же касается и актерской игры, и музыки, и литературы. То, что любое из этих явлений может представлять ценность само по себе, до них пока не дошло. Для них единственный предмет, представляющий ценность сам по себе, – это продюсер, человек, который не в состоянии отличить Брамса от Ирвина Берлина даже на пари; который не отличает оперного певца от эстрадного, пока не услышит, как на концерте последнего тысяч двадцать идиотов взревут дурными голосами; это тип, который не в состоянии прочесть книги, пока сценарный отдел не подготовит по ней синопсис; который даже говорить по-английски толком не умеет, зато сам себя определил экспертом во всем, что касается музыки, пения, литературы, диалогов и фотографии, и чьи фильмы имеют успех только потому, что другой такой же хмырь одолжил ему на время Кларка Гейбла. У меня все шло нормально, вы же понимаете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26