https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/90/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или же мне видится все это в смутном мерцании грезы? Со времени тех событий протекло столько лет; все эти люди давным-давно умерли: господин Клавель в 1771 году, его жена в 1780-м, господин Вольтер скоро сорок лет как лежит в могиле. Сияние летних дней в юношеских грезах способно затмить взор, словно нежданный туман, заволакивающий, одно за другим, лица, еще миг назад открытые взору, смягчающий резкие движения и горестные обстоятельства; в этом мареве всё принимает вид ровной умиротворенности, где нет места никаким злобным или коварным выпадам. Остаются лишь эти вопросы — ненужные, бесполезные, ибо ответы на них уже тысячу раз прозвучали в моих снах: что сталось с Од Белле? Правда ли, что много позже она покинула Клавелей и что ее так и не нашли, хотя другие сны и грозили пролить свет на эту загадку?
X
Что есть сила? Я не знаю. Мне известно лишь одно: я почувствовал силу господина Вольтера в тот самый миг, когда увидел его привставшим с сиденья экипажа, едва остановили лошадей. Слуга Кавен распахнул дверцу, и господин Вольтер с сияющим видом тотчас спрыгнул на песок аллеи, отдал всем низкий театральный поклон и засмеялся своим смехом — теплым и сухим, как летний ветер. Что есть сухой ветер? Я не знаю. Быть может, такой ветер похож на тот, библейский, что, поднявшись, сносит прочь стены и башни.
Итак, он кланяется, он делает пируэт вокруг своей трости, снова кланяется, согнувшись чуть ли не вдвое, но я не слышу скрипа древних костей, а вижу вместо того старого, но весьма крепкого человека, который играет радость жизни, играет учтивость былых времен, играет сердечное согласие с хозяевами дома, играет странствующего философа, играет свой собственный образ, значительный, многогранный и непознаваемый — играет все это с волшебной достоверностью. И мне тотчас становится понятно, что для господина Вольтера эта игра преисполнена блестящей искренности.
И в ту же минуту я понимаю еще одно — его презрение к Руссо, который бранит зрелища и поносит театр, то есть именно всё, что любит господин Вольтер. Ибо театр — это подлинная жизнь, а Руссо видит в нем лишь суетность и лживость. Жалкая близорукость лжесвидетеля, обличающая его самозванство.
Наш гость на аллее, его смех в ярком свете дня, его проворная учтивость, его сухое тело — скелет в слишком просторной одежде. И парик на старинный манер, с заскорузшими от времени буклями, что прыгают по плечам при каждом подскоке его хозяина, чье лицо сверкает острым умом, чьи глаза горят из-под бровей, как два солнца, спорящих своим огнем со слепящим солнцем на небосводе.
Вот картина, о которой я грежу столько лет. Июльский зной, и это золотое, разлитое в воздухе сияние, и люди, недвижно стоящие вокруг оживленного, бурлящего весельем гостя, и этот послеполуденный свет, что рисует и размывает увиденное… Нужно теснее окружить гостя. Нужно войти в дом. Но нет, сперва следует поцеловать ручки дамам. Госпоже Клавель, «философше», и прекрасной Од, чье лицо заливается ярким румянцем, а грудь взволнованно трепещет от магнетической близости гостя. Затем господин Вольтер обращает свой взор на меня (еще один проблеск видения) и объявляет, что мое лицо — зеркало моей души.
Весь вечер в доме звенят голоса, а громче всех — голос нашего гостя, и разносится его смех, и длится его нескончаемый, искрометный спектакль. Здесь присутствуют также несколько близких друзей дяди, среди коих господин Полье де Боттан, пишущий для «Энциклопедии», один профессор права, член Академии, и пастор из Лозанны, — я не упомнил их имена. Господин Вольтер сменил свой дорожный красновато-коричневый костюм на другой — серые чулки, серые же туфли и длинный, до колен, бумазейный камзол. На свой парик он водрузил черную бархатную скуфейку. Он ходит взад-вперед по гостиной, забегает в дядин кабинет, возвращается; его бурная фантазия подобна фейерверку, рассыпающему вокруг слепящие огни остроумия, метких шуток, едких карикатур, забавных импровизаций; он успевает предварить любой аргумент собеседника, но притом польстить его уму, расхвалить все, что он знает, все, что видит, все, что окружает нас. Он возносит хвалу друзьям господина Клавеля.
— Главное, что повлекло меня в Швейцарию, — это удовольствие встречи с господином Халлером, анатомом и ботаником. Этот господин Халлер — поистине великий человек.
— Кстати, о ботанике — а что наш собиратель гербариев, Руссо? — спрашивает кто-то опрометчиво.
— Ну, этот — настоящее животное. Я не желаю ползать вместе с ним на четвереньках и щипать траву, увольте!
Позже, в разгаре беседы, он еще обзывает его обезьянкой. Профессор права расспрашивает господина Вольтера о его доме в Фернэ, этом маленьком независимом государстве. И о владении в Турнэ, которое тот купил два года назад у президента Бросса. Господин Вольтер останавливается посреди салона, смеется, взмахивает тростью и кланяется, согнувшись чуть ли не вдвое:
— Я опираюсь левой рукою на гору Юра, правой — на Альпы и вижу Женевское озеро прямо перед моею крепостью. (Засим он снова кланяется).
Красивый замок у самых границ Франции, уединенное жилище в «Усладах» на территории Женевы, хороший дом в Лозанне: вот так, перебираясь из берлоги в берлогу, я спасаю себя от королей и их армий. (Новый поклон).
И так я принимаю всю Европу в моем театре! (Еще один, нарочито театральный, поклон).
Неужто мне только пригрезились все эти сцены? Или быть может, я прочел о них в воспоминаниях очевидцев? Или в моих грезах смешались воедино собственные впечатления, прочитанные книги и то призрачное лето? Я сижу в уголке, на плетеном стуле у шахматного столика, и, точно во сне, внимаю монологу этого актера, бегающего взад-вперед по гостиной Клавелей, и все, все мы неотрывно и зачарованно следим за его энергичною мимикой, за блестящими выпадами, за мгновенными импровизациями, восхищаясь живостью этого ума и тела, которые по-прежнему дышат несокрушимой силой. Вот такою я вижу — или видел в грезах — ту знаменательную сцену: просторный салон, огни канделябров перед открытыми окнами, на фоне ночного сада, и старого человека с прыгающей поступью задорной бойцовой птицы.
Такие вечера не проходят впустую, не забываются. Так пламя костра, улегшись в один миг, долго еще потом вспыхивает огоньками на ложе из багровых углей, не желающих рассыпаться в прах. Госпожа Клавель приказывает подать чай, сиропы, охлажденное вино, и мадемуазель Од пользуется этой минутой, чтобы придвинуть свой стул к креслу, куда господин Вольтер наконец упал, измученный собственной энергией. Гости попивают из стаканов, перебрасываются шутками, беседуют, а главное, слушают гостя, которому прохладное вино вернуло силы. Теперь мадемуазель Од сидит рядом с господином Вольтером; я хорошо вижу, вернее, чувствую, что она сгорает от желания поговорить с ним; наконец она не выдерживает и, улучив минутку тишины, произносит — уверенным голосом, какого я доселе от нее не слышал:
— Господин Вольтер, извините меня, я всего лишь необразованная девушка. Но с того дня, как вы объявили о вашем приезде, мне не дает покоя один вопрос.
Приятное удивление старика. Беззубая улыбка, иссохшая, напрягшаяся от любопытства шея.
— Слушаю, мадемуазель.
— Господин Вольтер, расскажите, как играют комедию?
— Комедию? Вы, стало быть, решили посмеяться, мадемуазель? Или скорее, улыбнуться — еще бы, с такими-то прелестными губками. Да, именно так. Вы решили улыбаться.
И он с плотоядной усмешкой наклоняется к своей собеседнице.
— Комедия? Как, бишь, вас зовут, мадемуазель? Ах да, Од. Прекрасная Од из «Песни» . Ну, разумеется, комедия жанр неплохой. Однако вершина театрального искусства — трагедия! Именно трагедия потрясает нашу душу, ибо она — зеркало всех людских судеб.
И тут он вскакивает с кресла, величественно взмахивает рукою, словно драпируется в невидимую мантию, и начинает декламировать, выпятив грудь и сосредоточенно нахмурившись:
Страшись, Пальмира, опрометчивых свиданий!
Невинность может стать добычей злодеяний.
И сердцу впасть в обман нетрудно, а любовь,
Как ни сладка она, сулит позор и кровь.
— Это «Магомет», мадемуазель! Великолепно, не правда ли? Трагедия сия столь современна, что ее найдут пророческой еще через два века! Разумеется, соотечественникам вашим она не пришлась по вкусу, им очень не понравилось, когда мы разыграли ее нынешним летом в нашем театре. Местные пасторы так строги и фанатичны, что обвиняют мою трагедию в фанатизме, ну не смешно ли, мадемуазель?! Да над этим будут потешаться вместе со мною все честные люди.
Нынешней ночью мне никак не удается заснуть.
Отчего тишина Усьера все еще насыщена отзвуками? Казалось бы, блестящие тирады господина Вольтера должны развеять обычные, терзающие меня сомнения — сомнения в видимости, под которой кроется обман, во лжи, которую обличают трещины на гладкой личине реальности. Однако эта ночь далека от умиротворения, напротив, — я взбудоражен донельзя, и мне чудится, будто присутствие этого гостя продолжает заряжать электричеством атмосферу уснувшего дома. Только вот все ли в нашем доме спят? Я так часто видел эти часы в грезах, что теперь могу усомниться в их реальности. А могу, напротив, и удостоверить ее, ибо при каждом пробуждении вновь находил всё точно таким же, как прежде.
Но вот и шаги в нашем коридоре — это крадется мадемуазель Од. Я услышал, как она отворила и заперла за собою дверь спальни, теперь она спускается по лестнице, останавливается на втором этаже, перед комнатою господина Вольтера. Больше не слышно ни звука. А чем же занят господин Вольтер? Как уже сказано, в доме царит безмолвие. Я в свой черед спускаюсь вниз; коридор второго этажа темен и пуст, в покоях Клавелей тихо, из комнаты господина Вольтера не доносится ни единого шороха. Нынче все легли спать очень поздно: господин Клавель лично сопроводил гостя в его комнату, где стоят скромная кровать, небольшой столик и этажерка, полная книг, по единственной свободной стене. Я знаю это, я иногда входил сюда, стараясь представить себе, как господин Вольтер лежит на этой постели, в этой довольно тесной комнатке… А что, если и он сейчас не спит?
Меня очень интригует входная дверь дома: она не заперта на ключ и ключа нет в скважине. Од Белле? Я выхожу. Делаю несколько шагов по эспланаде и смотрю на фасад: там светится одно-единственное окно — в комнате господина Вольтера. Я взбираюсь на большой камень и вижу его — он сидит в постели, в ночном колпаке, и пишет при свечке. Разумеется, он один, больше там никого нет.
Вернувшись к себе, я засыпаю, и только на заре меня будит скрип двери мадемуазель Од, которая бесцеремонно хлопает створкою и бросается на свою постель.
XI
На следующее утро мой дядя, по заведенной традиции, «оттачивает свои идеи» на мыслях господина Вольтера. Он полностью «оккупирует» гостя, а тот благосклонно предоставляет себя в распоряжение господина Клавеля с его теориями и вопросами, хотя притом отнюдь не щадит своего хозяина, возражая ему, оспаривая многие мнения, жестоко критикуя некоторые, еще не изданные страницы правовых мемуаров дяди, которые тот читает ему.
Я подслушиваю их беседу из коридора, стараясь избежать насмешек мадемуазель Од и бдительности госпожи Клавель, и временами мне удается разобрать обрывки споров, возгласы господина Вольтера, его теплый сухой смех, который шелестит за дверью, точно ветер среди камней. Разговор становится все громче и оживленнее, некоторые слова господина Вольтера заглушают низкий мягкий баритон дяди, иногда гость повышает тон, стучит тростью в кирпичный пол — кажется, вот-вот закричит, но тут снова раздается его смех, который нарушает тишину гостиной и взрывается, словно ракета фейерверка.
После обеда господин Клавель возлагает большие надежды на прогулку в лес. Однако господин Вольтер сказывается больным: он разбит усталостью, он желает только одного — лежать в постели, он уклоняется от этой экспедиции, как и в прошлом году. Дядюшка нетерпеливо ждет, стоя на крыльце и подтрунивая над гостем, ждем и мы — мадемуазель Од, я и слуга Кавен в костюме лесного разбойника, с запасом коробок и луп.
— Вы, верно, ждете этого четвероногого, Руссо! — насмехается господин Вольтер. — Куда же вы подевали вашего пожирателя трав?
— Боже упаси, — протестует мой дядя, — это вовсе не мой пожиратель трав! Но почему бы вам не пойти с нами, дорогой друг? Свежий воздух придаст вам сил. Неужто вы опять запретесь, подобно отшельнику, у себя в комнате?
— Подобно монаху-отшельнику из «Услад», дорогой мой философ. Не отсылайте же меня так упорно в Женеву! Мне нужно написать тысячу писем, сотню эпиграмм, пополнить репертуар моих четырех театров, обследовать вашу библиотеку, поговорить с «госпожой философшею» и прослушать из ее уст всего Аддисона! Так что отправляйтесь собирать свои цветочки без меня. Только пощадите насекомых. Хотя разрешаю вам принести самую красивую бабочку для моей племянницы.
С этими словами он делает пируэт вокруг своей трости, смеется, отдает поклон и уходит в дом.
Во все время этой сцены я видел или, скорее, чувствовал, что мадемуазель Од едва удерживается от намерения умолить господина Вольтера составить нам компанию. Она пристально глядит на него, глаза ее блестят, щеки пылают, губы приоткрыты, но лицо разочарованно гаснет в тот миг, как господин Вольтер оставляет нас с носом. В лесу мы находим множество жесткокрылых, и всевозможных еловых бабочек, и Argynnis paphia (так называемый «испанский табак»), свернувшийся по причине сегодняшней жары, и одну довольно редкую аквилегию, которой не хватало в гербарии мадемуазель Од, и даже лисью челюсть без единого зуба.
— Беззубая челюсть. Она мне кое-кого напоминает, — говорю я, глупо ухмыляясь и протягивая находку мадемуазель Од. Дядя мой, занятый размещением своих трофеев по коробкам Кавена, не слышал моих слов, но мадемуазель Од пристально глядит на меня, и в ее взгляде сквозит грусть. И еще — неизбывное одиночество.
* * *
Итак, я оскорбил и мадемуазель Од, и господина Вольтера.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я