https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/metallicheskie/
Служанки спят в мансардах под крышею, а мальчик-лакей на чердаке, полном летучих мышей. Он утверждает, что не боится их, на самом же деле просто предпочитает ночевать там, нежели в сарае, где хозяйничают злобные куницы. Слуга Кавен живет в пятидесяти шагах от замка, в так называемой сторожке, которая одновременно служит охотничьим домиком, а выглядит, как игрушечная ферма.
Чем же я занимаюсь с 1750 года до этого лета 1760-го, когда впервые встречаюсь с г-ном Вольтером? А вот чем: я мечтаю и я слежу за мадемуазель Од. Одновременно я изучаю латынь и греческий, сперва под руководством г-на Клавеля, затем в школе, где преподают несколько учителей, которых я позже встречу снова, в Академии. Французский пастор-эмигрант, г-н Рокар, посвящает нас в историю протестантизма, другие изгнанники, коих г-н Клавель привечает, защищает и кормит, учат математике, ботанике, химии. Счастливое, неспешное время. По крайней мере, оно кажется таковым. Правду сказать, все мои помыслы занимает мадемуазель Од. Ее глаза, ее румянец, ее голос, ее стать, ее движения поглощают все мое внимание, а я поглощаю жадными взглядами ее самое. Мы часто занимаемся вместе, читаем одни и те же учебники, совершаем прогулки, ездим в Лозанну за покупками для госпожи Клавель, наведываемся в лавки за книгами для моего дяди. Мадемуазель Од старше меня на шесть лет, но никто не помышляет о том, что она когда-нибудь покинет дом Клавелей, да она и сама о том не заботится; она всегда будет жить здесь, так уж сложилось, так решено, а мне остается лишь скрепиться и не слишком бурно дышать в ее присутствии, рядом с нею.
Увы, мадемуазель Од слишком красива, чтобы ускользнуть, затеряться в этом мире! Ты не отдашься на волю случая, милая моя Од. На волю того самого — на сей раз счастливого — случая, что сделал тебя сиротою и воспитанницей моего дяди Клавеля, приблизил к тебе того, кто пожирает тебя глазами, впивает твой образ, пишет бесконечные письма, которые не отсылает тебе, которые даже не осмеливается всунуть украдкой в твою загорелую руку и которые лишь здесь подписывает своим полным именем и жалкими качествами: Жан-Самюэль де Ватвиль, студент богословия Лозаннской академии и ваш покорный слуга на всю мою жизнь в Боге, если Вам будет угодно, возлюбленная моя Од.
IV
Каждый год в июле устраивается Праздник вишен, к коему г-н Клавель относится весьма трепетно. Торжество начинают к вечеру, в сумерках. Может быть, воспоминание о нем стало более изысканным под патиною времени? Не знаю, но мне чудится, что всё в этот день — и приготовления к празднеству, и суета служанок, накрывающих столы на эспланаде, — окутано каким-то особенно нежным предвечерним светом. Госпожа Клавель присматривает за всем и всеми, дядюшка озабоченно хмурит брови, дети — а их нынче множество — украшают лентами букеты полевых цветов в больших голубых стеклянных вазах. Но вот наконец смеркается. Вокруг разжигают костры. В свете факелов поблескивают налитые плечи крестьянок; люди поют, танцуют, бросают в воздух мячи, букеты, шляпы, над деревьями взлетают яркие затейливые фейерверки. В вечернем сумраке светлеют парики, шелковые шарфы, жемчужные ожерелья.
В один из таких летних сезонов (то был, вероятно, 1756 или 1757 год) дядя мой принимал в Усьере знаменитого Гиббона, который впервые находился в Лозанне и посещал светские салоны вместе с дочерью пастора Кюршо, бойкой и резвой девицею. Эдуард Гиббон, историк, гигант науки! Мне же вспоминается крошечный человечек, совсем еще молодой, толстенький, похожий на розового поросеночка, с крутым лбом, выпученными глазками и двойным подбородком, упрятанным в кружевное жабо. Высокий визгливый голос, непререкаемый тон и пылкие импровизации, при каждой из которых хорошенькая Сюзанна Кюршо прыскает со смеху.
Разумеется, будучи пастором в Лозанне, я вновь увижусь с господином Гиббоном в этом городе, когда он приедет туда вторично в 1783 году. Для Гиббона то будет время спокойной, упроченной славы; он примет меня в своем кабинете в Гроте и, что самое любопытное, вечером выйдет к столу в экстравагантном пурпурном одеянии. Затем последует достославное время священной ярости, а впоследствии — ужасное вздутие левого тестикула до таких невероятных размеров, что самый учтивый взгляд поневоле останавливается на сем органе, едва наш старый селадон принимает величественную позу.
По Лозанне ходит короткий, но едкий анекдот, над коим вскоре смеется вся Европа. Как-то вечером Гиббон бросается к ногам одной из прославленных красавиц и, преклонив колена в пылком порыве, так и остается скрюченным, не в силах встать, пока дама сама не прикажет: «Да поднимите же господина Гиббона!»
Также в один из этих сезонов пожалует в Усьер господин Халлер, анатом и поэт, воспевший Альпы, смертельный враг Линнея и Энциклопедистов. Желая принять его как можно достойнее, дядя пригласил к себе из Парижа и Лозанны нескольких ученых, в том числе зоолога Добантона, который впоследствии станет членом Академии наук, а ныне мечтает развести в Бургундии породу мериносовых овец, посвятив это деяние своему учителю Бюффону. Приглашен и знаменитый врач Тиссо — сей эскулап отвел меня в сторонку, к окну, и долго ощупывал мой затылок и выстукивал спину под лопатками. До сих пор вспоминаю его сверлящий острый взгляд:
— У тебя круги под глазами, малыш. Ты чувствуешь слабость?
— Нет, сударь.
— Зови меня доктором. Ну-ка, вздохни поглубже. А теперь выдохни хорошенько. Ты действительно не чувствуешь утомления? Болей в спине не ощущаешь? Голова не кружится? Озноба не бывает?
— Нет, сударь… То есть, нет, доктор. Я чувствую себя хорошо.
— А спишь ты один, мой мальчик? Покажи-ка мне руки.
К счастью, в то утро дядюшка твердо решил собрать всех своих гостей вокруг господина Халлера, который читает им лекцию по минералогии долины Роны, и доктор Тиссо присоединяется к группе слушателей, сидящих в саду пед вязами.
В тот же день г-н Клавель принимал у себя одного иезуита родом из Фрибурга, который только что вернулся из экспедиции в Тибет, где видел единорога.
— Единорога? Вы вполне уверены?
Господин Халлер впитал идеи Реформы с молоком матери, дядя мой — верующий прагматик: оба протестанта скрывают усмешку под внешней учтивостью. Иезуит пойман на слове. Он всю жизнь провел в диких краях, среди варваров, он готов взойти на костер и претерпеть самые страшные пытки, но бессилен победить упорство кальвинистов. Однако святой отец продолжает свой рассказ. Это случилось в узкой долине, в горах над Лхассой. Волшебный зверь показался в расщелине меж скал, когда уже почти стемнело, но иезуит успел разглядеть его серебристую шерсть, высокие стройные ноги и большие глаза в розовых ободках, кротко мерцавшие в вечернем сумраке.
— Я и мои спутники были зачарованы сим райским видением. Долго еще после того, как оно скрылось, мы трепетали и плакали от восторга, словно нам явился ангел.
Доктор Тиссо высказывается вполне категорично.
— Галлюцинации миссионера, измученного тяготами пути! — возмущенно заявляет он после ухода святого отца. — Или же, вполне возможно, просто-напросто бредни старого онаниста!
Тем временем подают оранжад, лавосское вино, засахаренные апельсины, и вскоре скандальный сюжет тонет в других, более мирных разговорах.
Я долго размышлял об этом пресловутом единороге, увиденном в Тибете; мне нравится облик этого сказочного зверя, возникшего среди утесов реальной горы, ибо он как нельзя лучше отвечает образам, на которых я столь часто строю собственную мою жизнь. Мне чудится, будто и здесь, среди самых обычных, повседневных вещей, стоит нечто тайное, неведомое, непостижимое. Словно и тут за банальными событиями кроется темная угроза, бездонная пропасть. Что такое реальность? Я признаю ее, ощущаю, испытываю, но в то же время не уверен ни в одном элементе из тех, что составляют ее. Может быть, я грежу? Может, эти провалы — игра воображения? Вот они, здесь, передо мною, разверзаются при ясном свете дня! Ибо одно непреложно: всё, что я вижу, имеет двойное дно. И стало быть, я не вижу — мне лишь кажется, будто я вижу. За гостями господина Клавеля, а может, и в них самих и, уж конечно, в их снах, за этими стенами, за этими деревьями, за всеми этими лицами прячутся иные существа, иные желания, иные мысли; они могут нежданно вырваться наружу и изменить весь мировой порядок.
Вот о чем нужно знать. Знать и не забывать ни на минуту. Когда господин Халлер излагает нам историю ледников, горных хребтов и цепей, блуждающих валунов и драгоценных кристаллов, он рассказывает о вещах вполне реальных, однако в этом, столь точном описании скрыто великое множество зыбких ловушек и бездонных провалов. Похоже, он не отдает себе в этом отчета, но именно данное обстоятельство составляет поэтическое очарование и волшебную притягательность его уроков.
Когда доктор Тиссо изучает круги под глазами своих пациентов, испарину и озноб, он констатирует не болезнь, но возбуждение, внушенное грешными помыслами, горестные следы тайных, постыдных, глубоко упрятанных желаний. Доктор Тиссо может сколько угодно считать себя ученым и прагматиком, как мой дядя. На самом же деле он трагик, упивающийся победным шествием Зла.
Все скрыто, все темно. Светлый, упорядоченный, гармоничный мир — только ширма, за которой подстерегают нас мрак и крушение. Как же мне справиться с этим мороком? Или то смутная угроза, невнятное предупреждение, которые нам суждено расшифровывать всю свою жизнь?
Вот, например, мадемуазель Од, которую я больше не могу любить искренне, как прежде, ибо с некоторых пор заметил по мелким, без сомнения, одному мне известным признакам некую двусмысленность ее натуры, при том что она стремится выглядеть безупречной в глазах света. Я уже говорил, что мадемуазель Од шестью годами старше меня: мне шестнадцать, семнадцать лет, а ей двадцать два или двадцать три, и она не замужем, поскольку чета Клавелей считает ее хранительницей их очага. Итак, мадемуазель Од разумна и безупречна по определению, и я издали любуюсь ее сдержанной, зрелой красотой.
Однако же в Усьере, особенно, по праздникам, я заприметил в ней гривуазность, которая пробудила во мне серьезные сомнения. На прошлогоднем Празднике вишен она потихоньку сбежала с лесником, женатым человеком, отцом множества детей, и вернулась домой лишь после двух часов ночи. Кому и знать это, как не мне: лежа без сна в своей постели, я слежу за всем происходящим в доме, от меня не ускользает самый тихий шорох, и я отлично слышал скрип отворенной и закрытой двери черного хода, шаги Од на лестнице, шуршание платья и щелканье замка ее спальни в ночной тиши. А назавтра — спокойное, непроницаемое лицо и ясная, невинная улыбка. И следующей же ночью — новый побег. Так что же происходит? Несколько дней спустя мы с нею совершаем прогулку, идем лесом к мельнице, она делает вид, будто восхищается лесными цветами, птицами, насекомыми, сетует на то, что не может чаще сопровождать господина Клавеля и его друзей в их ученых экспедициях. «Мадам с головой ушла в свои переводы Аддисона. А все хозяйство на мне — и уборка, и глажка!»
Сегодня я смотрю на Од Белле сквозь призму времени, которое многое проясняет, и знаю, что ровно ничего не разглядел в ней в ту пору смутных грез. Теперь-то мне понятны ее исчезновения, ее внезапный румянец и — временами — мрачные взгляды, словно она страдала от внутреннего, снедающего ее огня, который представлял ей в черном свете всю жизнь — и положение в доме, и будущее.
Много ли мы знаем о существах, встречаемых нами в детстве? Нас томит всего лишь смутное предчувствие, а подлинная их драма будет сыграна гораздо позже, как это и чудилось нам в грезах. Пока же — только эскиз к картине, робкий набросок, бледное пятнышко, которое брезжит в памяти и вспыхнет на краю бездны, куда в конце концов вернется всё сущее.
Да, я отчетливо вижу, что мадемуазель Од играет комедию, и ее шаловливое притворство мне горше самой бесстыдной лжи. Ибо оно ловко маскирует те горькие истины, от которых я не хотел бы страдать, но которые неумолчным шепотом напоминают о себе из-за кулис этого театра Лицемерия.
V
— Интересные они, эти эмпирики, — говорит мой дядя. — Эдакое жалкое подражание томизму!
— И иезуитскому соглашательству.
Доктор Тиссо счищает воображаемое пятнышко со своих коричневых штанов, поправляет очки на носу и пристально разглядывает Од Белле, которая только что принесла полдник и теперь ставит поднос на столик вишневого дерева.
— А взять этих Энциклопедистов, уважаемый доктор?! Консистория уже не в силах бороться с ними. Женевским пасторам остается сжать зубы и терпеть, когда господин Вольтер приезжает в Фернэ. Да и саму Женеву он хорошенько взбаламутил в те времена, когда живал там! Но он хитрый стратег: дабы избежать слишком пристального надзора, он покидает город, покупает имение Фернэ и уже оттуда ведет беспощадный обстрел и Франции, и последователей Кальвина.
— Вы ведь знакомы с господином Вольтером, не так ли, дорогой мой Клавель?
— Знаком лично и горжусь этим. Мы оба трудились для короля Пруссии, каждый на свой лад, и это нас сблизило. Если помните, великий Фридрих несколько раз советовался со мною, как уладить свои разногласия по поводу Нешателя. Но не могу сказать, что со мною обошлись лучше, чем с господином Вольтером. Когда речь заходит о благодарности…
— Ingratissimi potentes , дорогой мой друг. Вы обладаете достаточно ясным умом, чтобы снести несправедливость как истинный философ. Но скажите мне, пожалуйста: эта юная особа, что подает нам сиропы с такою грацией… заметили ли вы ее медлительность? Или, вернее, некую особую, томную расслабленность в походке, в изгибе бедер?
Я сижу на низеньком стульчике напротив моего дяди и доктора Тиссо и прилагаю огромные усилия к тому, чтобы на лице моем не отразилось смятение. Уж я-то знаю, отчего мадемуазель Од двигается с той расслабленностью, которую приметил наш зоркий эскулап. Знаю, где она скрывается в послеполуденные часы, когда в доме все отдыхают и даже сама госпожа Клавель, отложив своего драгоценного «Катона», сладко дремлет, разморенная теплом.
1 2 3 4 5 6
Чем же я занимаюсь с 1750 года до этого лета 1760-го, когда впервые встречаюсь с г-ном Вольтером? А вот чем: я мечтаю и я слежу за мадемуазель Од. Одновременно я изучаю латынь и греческий, сперва под руководством г-на Клавеля, затем в школе, где преподают несколько учителей, которых я позже встречу снова, в Академии. Французский пастор-эмигрант, г-н Рокар, посвящает нас в историю протестантизма, другие изгнанники, коих г-н Клавель привечает, защищает и кормит, учат математике, ботанике, химии. Счастливое, неспешное время. По крайней мере, оно кажется таковым. Правду сказать, все мои помыслы занимает мадемуазель Од. Ее глаза, ее румянец, ее голос, ее стать, ее движения поглощают все мое внимание, а я поглощаю жадными взглядами ее самое. Мы часто занимаемся вместе, читаем одни и те же учебники, совершаем прогулки, ездим в Лозанну за покупками для госпожи Клавель, наведываемся в лавки за книгами для моего дяди. Мадемуазель Од старше меня на шесть лет, но никто не помышляет о том, что она когда-нибудь покинет дом Клавелей, да она и сама о том не заботится; она всегда будет жить здесь, так уж сложилось, так решено, а мне остается лишь скрепиться и не слишком бурно дышать в ее присутствии, рядом с нею.
Увы, мадемуазель Од слишком красива, чтобы ускользнуть, затеряться в этом мире! Ты не отдашься на волю случая, милая моя Од. На волю того самого — на сей раз счастливого — случая, что сделал тебя сиротою и воспитанницей моего дяди Клавеля, приблизил к тебе того, кто пожирает тебя глазами, впивает твой образ, пишет бесконечные письма, которые не отсылает тебе, которые даже не осмеливается всунуть украдкой в твою загорелую руку и которые лишь здесь подписывает своим полным именем и жалкими качествами: Жан-Самюэль де Ватвиль, студент богословия Лозаннской академии и ваш покорный слуга на всю мою жизнь в Боге, если Вам будет угодно, возлюбленная моя Од.
IV
Каждый год в июле устраивается Праздник вишен, к коему г-н Клавель относится весьма трепетно. Торжество начинают к вечеру, в сумерках. Может быть, воспоминание о нем стало более изысканным под патиною времени? Не знаю, но мне чудится, что всё в этот день — и приготовления к празднеству, и суета служанок, накрывающих столы на эспланаде, — окутано каким-то особенно нежным предвечерним светом. Госпожа Клавель присматривает за всем и всеми, дядюшка озабоченно хмурит брови, дети — а их нынче множество — украшают лентами букеты полевых цветов в больших голубых стеклянных вазах. Но вот наконец смеркается. Вокруг разжигают костры. В свете факелов поблескивают налитые плечи крестьянок; люди поют, танцуют, бросают в воздух мячи, букеты, шляпы, над деревьями взлетают яркие затейливые фейерверки. В вечернем сумраке светлеют парики, шелковые шарфы, жемчужные ожерелья.
В один из таких летних сезонов (то был, вероятно, 1756 или 1757 год) дядя мой принимал в Усьере знаменитого Гиббона, который впервые находился в Лозанне и посещал светские салоны вместе с дочерью пастора Кюршо, бойкой и резвой девицею. Эдуард Гиббон, историк, гигант науки! Мне же вспоминается крошечный человечек, совсем еще молодой, толстенький, похожий на розового поросеночка, с крутым лбом, выпученными глазками и двойным подбородком, упрятанным в кружевное жабо. Высокий визгливый голос, непререкаемый тон и пылкие импровизации, при каждой из которых хорошенькая Сюзанна Кюршо прыскает со смеху.
Разумеется, будучи пастором в Лозанне, я вновь увижусь с господином Гиббоном в этом городе, когда он приедет туда вторично в 1783 году. Для Гиббона то будет время спокойной, упроченной славы; он примет меня в своем кабинете в Гроте и, что самое любопытное, вечером выйдет к столу в экстравагантном пурпурном одеянии. Затем последует достославное время священной ярости, а впоследствии — ужасное вздутие левого тестикула до таких невероятных размеров, что самый учтивый взгляд поневоле останавливается на сем органе, едва наш старый селадон принимает величественную позу.
По Лозанне ходит короткий, но едкий анекдот, над коим вскоре смеется вся Европа. Как-то вечером Гиббон бросается к ногам одной из прославленных красавиц и, преклонив колена в пылком порыве, так и остается скрюченным, не в силах встать, пока дама сама не прикажет: «Да поднимите же господина Гиббона!»
Также в один из этих сезонов пожалует в Усьер господин Халлер, анатом и поэт, воспевший Альпы, смертельный враг Линнея и Энциклопедистов. Желая принять его как можно достойнее, дядя пригласил к себе из Парижа и Лозанны нескольких ученых, в том числе зоолога Добантона, который впоследствии станет членом Академии наук, а ныне мечтает развести в Бургундии породу мериносовых овец, посвятив это деяние своему учителю Бюффону. Приглашен и знаменитый врач Тиссо — сей эскулап отвел меня в сторонку, к окну, и долго ощупывал мой затылок и выстукивал спину под лопатками. До сих пор вспоминаю его сверлящий острый взгляд:
— У тебя круги под глазами, малыш. Ты чувствуешь слабость?
— Нет, сударь.
— Зови меня доктором. Ну-ка, вздохни поглубже. А теперь выдохни хорошенько. Ты действительно не чувствуешь утомления? Болей в спине не ощущаешь? Голова не кружится? Озноба не бывает?
— Нет, сударь… То есть, нет, доктор. Я чувствую себя хорошо.
— А спишь ты один, мой мальчик? Покажи-ка мне руки.
К счастью, в то утро дядюшка твердо решил собрать всех своих гостей вокруг господина Халлера, который читает им лекцию по минералогии долины Роны, и доктор Тиссо присоединяется к группе слушателей, сидящих в саду пед вязами.
В тот же день г-н Клавель принимал у себя одного иезуита родом из Фрибурга, который только что вернулся из экспедиции в Тибет, где видел единорога.
— Единорога? Вы вполне уверены?
Господин Халлер впитал идеи Реформы с молоком матери, дядя мой — верующий прагматик: оба протестанта скрывают усмешку под внешней учтивостью. Иезуит пойман на слове. Он всю жизнь провел в диких краях, среди варваров, он готов взойти на костер и претерпеть самые страшные пытки, но бессилен победить упорство кальвинистов. Однако святой отец продолжает свой рассказ. Это случилось в узкой долине, в горах над Лхассой. Волшебный зверь показался в расщелине меж скал, когда уже почти стемнело, но иезуит успел разглядеть его серебристую шерсть, высокие стройные ноги и большие глаза в розовых ободках, кротко мерцавшие в вечернем сумраке.
— Я и мои спутники были зачарованы сим райским видением. Долго еще после того, как оно скрылось, мы трепетали и плакали от восторга, словно нам явился ангел.
Доктор Тиссо высказывается вполне категорично.
— Галлюцинации миссионера, измученного тяготами пути! — возмущенно заявляет он после ухода святого отца. — Или же, вполне возможно, просто-напросто бредни старого онаниста!
Тем временем подают оранжад, лавосское вино, засахаренные апельсины, и вскоре скандальный сюжет тонет в других, более мирных разговорах.
Я долго размышлял об этом пресловутом единороге, увиденном в Тибете; мне нравится облик этого сказочного зверя, возникшего среди утесов реальной горы, ибо он как нельзя лучше отвечает образам, на которых я столь часто строю собственную мою жизнь. Мне чудится, будто и здесь, среди самых обычных, повседневных вещей, стоит нечто тайное, неведомое, непостижимое. Словно и тут за банальными событиями кроется темная угроза, бездонная пропасть. Что такое реальность? Я признаю ее, ощущаю, испытываю, но в то же время не уверен ни в одном элементе из тех, что составляют ее. Может быть, я грежу? Может, эти провалы — игра воображения? Вот они, здесь, передо мною, разверзаются при ясном свете дня! Ибо одно непреложно: всё, что я вижу, имеет двойное дно. И стало быть, я не вижу — мне лишь кажется, будто я вижу. За гостями господина Клавеля, а может, и в них самих и, уж конечно, в их снах, за этими стенами, за этими деревьями, за всеми этими лицами прячутся иные существа, иные желания, иные мысли; они могут нежданно вырваться наружу и изменить весь мировой порядок.
Вот о чем нужно знать. Знать и не забывать ни на минуту. Когда господин Халлер излагает нам историю ледников, горных хребтов и цепей, блуждающих валунов и драгоценных кристаллов, он рассказывает о вещах вполне реальных, однако в этом, столь точном описании скрыто великое множество зыбких ловушек и бездонных провалов. Похоже, он не отдает себе в этом отчета, но именно данное обстоятельство составляет поэтическое очарование и волшебную притягательность его уроков.
Когда доктор Тиссо изучает круги под глазами своих пациентов, испарину и озноб, он констатирует не болезнь, но возбуждение, внушенное грешными помыслами, горестные следы тайных, постыдных, глубоко упрятанных желаний. Доктор Тиссо может сколько угодно считать себя ученым и прагматиком, как мой дядя. На самом же деле он трагик, упивающийся победным шествием Зла.
Все скрыто, все темно. Светлый, упорядоченный, гармоничный мир — только ширма, за которой подстерегают нас мрак и крушение. Как же мне справиться с этим мороком? Или то смутная угроза, невнятное предупреждение, которые нам суждено расшифровывать всю свою жизнь?
Вот, например, мадемуазель Од, которую я больше не могу любить искренне, как прежде, ибо с некоторых пор заметил по мелким, без сомнения, одному мне известным признакам некую двусмысленность ее натуры, при том что она стремится выглядеть безупречной в глазах света. Я уже говорил, что мадемуазель Од шестью годами старше меня: мне шестнадцать, семнадцать лет, а ей двадцать два или двадцать три, и она не замужем, поскольку чета Клавелей считает ее хранительницей их очага. Итак, мадемуазель Од разумна и безупречна по определению, и я издали любуюсь ее сдержанной, зрелой красотой.
Однако же в Усьере, особенно, по праздникам, я заприметил в ней гривуазность, которая пробудила во мне серьезные сомнения. На прошлогоднем Празднике вишен она потихоньку сбежала с лесником, женатым человеком, отцом множества детей, и вернулась домой лишь после двух часов ночи. Кому и знать это, как не мне: лежа без сна в своей постели, я слежу за всем происходящим в доме, от меня не ускользает самый тихий шорох, и я отлично слышал скрип отворенной и закрытой двери черного хода, шаги Од на лестнице, шуршание платья и щелканье замка ее спальни в ночной тиши. А назавтра — спокойное, непроницаемое лицо и ясная, невинная улыбка. И следующей же ночью — новый побег. Так что же происходит? Несколько дней спустя мы с нею совершаем прогулку, идем лесом к мельнице, она делает вид, будто восхищается лесными цветами, птицами, насекомыми, сетует на то, что не может чаще сопровождать господина Клавеля и его друзей в их ученых экспедициях. «Мадам с головой ушла в свои переводы Аддисона. А все хозяйство на мне — и уборка, и глажка!»
Сегодня я смотрю на Од Белле сквозь призму времени, которое многое проясняет, и знаю, что ровно ничего не разглядел в ней в ту пору смутных грез. Теперь-то мне понятны ее исчезновения, ее внезапный румянец и — временами — мрачные взгляды, словно она страдала от внутреннего, снедающего ее огня, который представлял ей в черном свете всю жизнь — и положение в доме, и будущее.
Много ли мы знаем о существах, встречаемых нами в детстве? Нас томит всего лишь смутное предчувствие, а подлинная их драма будет сыграна гораздо позже, как это и чудилось нам в грезах. Пока же — только эскиз к картине, робкий набросок, бледное пятнышко, которое брезжит в памяти и вспыхнет на краю бездны, куда в конце концов вернется всё сущее.
Да, я отчетливо вижу, что мадемуазель Од играет комедию, и ее шаловливое притворство мне горше самой бесстыдной лжи. Ибо оно ловко маскирует те горькие истины, от которых я не хотел бы страдать, но которые неумолчным шепотом напоминают о себе из-за кулис этого театра Лицемерия.
V
— Интересные они, эти эмпирики, — говорит мой дядя. — Эдакое жалкое подражание томизму!
— И иезуитскому соглашательству.
Доктор Тиссо счищает воображаемое пятнышко со своих коричневых штанов, поправляет очки на носу и пристально разглядывает Од Белле, которая только что принесла полдник и теперь ставит поднос на столик вишневого дерева.
— А взять этих Энциклопедистов, уважаемый доктор?! Консистория уже не в силах бороться с ними. Женевским пасторам остается сжать зубы и терпеть, когда господин Вольтер приезжает в Фернэ. Да и саму Женеву он хорошенько взбаламутил в те времена, когда живал там! Но он хитрый стратег: дабы избежать слишком пристального надзора, он покидает город, покупает имение Фернэ и уже оттуда ведет беспощадный обстрел и Франции, и последователей Кальвина.
— Вы ведь знакомы с господином Вольтером, не так ли, дорогой мой Клавель?
— Знаком лично и горжусь этим. Мы оба трудились для короля Пруссии, каждый на свой лад, и это нас сблизило. Если помните, великий Фридрих несколько раз советовался со мною, как уладить свои разногласия по поводу Нешателя. Но не могу сказать, что со мною обошлись лучше, чем с господином Вольтером. Когда речь заходит о благодарности…
— Ingratissimi potentes , дорогой мой друг. Вы обладаете достаточно ясным умом, чтобы снести несправедливость как истинный философ. Но скажите мне, пожалуйста: эта юная особа, что подает нам сиропы с такою грацией… заметили ли вы ее медлительность? Или, вернее, некую особую, томную расслабленность в походке, в изгибе бедер?
Я сижу на низеньком стульчике напротив моего дяди и доктора Тиссо и прилагаю огромные усилия к тому, чтобы на лице моем не отразилось смятение. Уж я-то знаю, отчего мадемуазель Од двигается с той расслабленностью, которую приметил наш зоркий эскулап. Знаю, где она скрывается в послеполуденные часы, когда в доме все отдыхают и даже сама госпожа Клавель, отложив своего драгоценного «Катона», сладко дремлет, разморенная теплом.
1 2 3 4 5 6