https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vertikalnim-vipuskom/
«Чего там с подводой для огородниц мудришь?» – решил дать подводу. Но, опять-таки неожиданно для самого себя, поехал на колхозный огород сам.
– Это куда? – спросил у него Анисим Шатров, отправляя паром.
– На кудыкину гору, – бросил Курганов, не глядя на него.
– Ишь ты… – Старик присел на телогрейку, брошенную в углу парома, стал сосать холодную трубку. А в висках у Фрола вдруг больно застучало: «Грех да позор… как дозор… нести надо…»
В висках стучало потом всю дорогу, до самых огородов.
Клавдия не удивилась, что Фрол приехал сам. Презрительно сложив губы, она стала насыпать в корзину из огромной кучи перезрелые и желтые, как кукурузные початки, огурцы и вываливать их потом в бричку.
Фрол молча стоял рядом, не зная, что сказать, что делать, глядел на маячивших кое-где баб, обиравших с грядок огурцы и помидоры.
– Помог бы хоть, – язвительно сказала Клашка.
Фрол торопливо кинулся наполнять корзину.
– Да сама насыплю, – остановила его Клашка. – Вываливать в бричку пособи.
Курганов покорно взял корзину за плетеные ручки и, легко подняв, опрокинул над бричкой.
Когда бричку насыпали с верхом, Клашка тяжело разогнулась, схватилась рукой за спину.
– Что, болит? – участливо спросил Фрол.
Клашка раздраженно ему ответила:
– А у тебя вот ни спина, ни совесть, видно, не болят.
– Недавно вроде другое говорила… что мне перед самим собой стыдно, – как-то обиженно проговорил Курганов.
– Не прикидывайся-ка! – сказала Клавдия. – Ишь обидчивый какой…
Фрол смотрел на ее грязные босые ноги с широкими ступнями, на забрызганный помидорным соком подол и думал почему-то, что ночами Клашка, наверное, лежа вниз лицом на своей постели, вдавив в подушку тугие, не троганные никем груди, плачет от своего бабьего одиночества.
– Дура, – сказал он вдруг ей ласково.
– Может, и дура, – согласилась она. Но тут же голос ее опять окреп и зазвенел: – Только хватило бы ума, будь я на твоем месте, подводы вовремя давать. Кому теперь эти деревяшки нужны? – Клашка схватила желтый и твердый, как камень, огурец, ткнула им чуть ли не в лицо Фролу и бросила обратно в бричку, – Неделю назад труд наш чего-то стоил, а теперь все за бесценок пойдет.
«Так уж и за бесценок?» – хотел он сказать, но вместо этого проговорил, чтоб успокоить ее:
– Ты трудодни получишь одинаково. Что сейчас, что тогда свезли бы огурцы на рынок…
– Трудодень запишут, да на трудодень натечет с этих огурцов шиш два уха! Татьяна! – закричала она женщине, обиравшей грядки. – Отвези в деревню – да той же минутой назад! Сегодня дотемна возить будем.
– И куда тебе одной-то много денег? – попробовал пошутить Фрол.
– Впрок коплю! – зло отрезала Клашка. – Вернется вот муж – чтоб до конца жизни ему хватило. Посажу его в комнату – и мухе сесть не разрешу. Окно занавешу – и любить буду. За все двадцать лет, что жду его, отлюблю…
– Да ты умеешь любить-то? – спросил Фрол. – Тебе еще, поди, учиться надо.
Но Клашка не ответила. Она подняла пустую корзину и пошла прочь.
Был полдень. Солнце, как перезревшая дыня, висело над головой, обмывало землю густыми лучами. Теплый ветерок бил Клашке в бок, трепал волосы, запрятанные под ослепительно белый платочек. Клашка то и дело нагибалась, одергивая подол юбки, – очевидно, чувствовала, что Фрол безотрывно смотрит ей вслед.
И Фрол смотрел, видел всю ее фигуру, крепкую, стройную, немного располневшую, но все еще почти девичью. Он отвернулся, когда Клашка Никулина глянула вдруг назад и погрозила ему кулаком. Может, она что то крикнула, но из-за ветра не было слышно.
Глава 5
Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе.
Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой… Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми.
Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить – не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков.
Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь?
Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал:
– Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался…» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена…
Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза.
Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы.
– … Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь – борьба! – продолжал меж тем Григорьев. – И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь…
С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все.
В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев – там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности.
В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова – этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», – подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову… Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер?
Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил:
– Не запамятовали твои старушки – завтра у нас большой праздник…
– Как же, знаем… Красное число в календаре.
– Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, – еще раз отчетливо произнес Большаков.
– Так я и говорю…
– Вот-вот… А то, думаю, забудете.
И пошел своей дорогой. Он знал – этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание.
И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем.
… Так она и не оторвала глаз от груди весь вечер. «А дочери ее все-таки нету в клубе, – подумал Захар, когда раздались шумные аплодисменты. – Все-таки не пустила ее на собрание, старая песочница».
Затем слово взял Корнеев, считавшийся заместителем Большакова, и сообщил, что правление решило премировать особо отличившихся колхозников. А Захар пошел за кулисы.
Иринка уже заканчивала одевать для концерта своих девчат и ребят.
– Почему Варвары нет в клубе? – спросил он у нее.
Девушка устало вздохнула:
– Ой, дядя Захар… Замучилась я с ней. Сегодня утром часа два уговаривала. Плачет – и все. Правда, обещала, в конце концов, прийти…
– Нету же.
– Мать ее замкнула.
– Это как же?
– Да как! Ушла – на дверь замок. Я постучала в окно. «Вылазь», – говорю. Окно-то еще не замазано у них. Да… боится.
Захар помолчал, проговорил невесело:
– Худо, Иришка! Как же так? Бессильны, значит, мы?
И пошел на сцену, где вручали уже под гром аплодисментов премии.
– Дядя Захар! Дядя Захар! – воскликнула девушка. – Я сейчас еще раз схожу… Девочки, вы тут не теряйтесь без меня. Галка, твой номер первый, поторапливайся… Я еще попробую, дядя Захар.
– Попробуй, – ответил Большаков. – Если осмелится Варька сегодня выйти из дома, большое ты дело сделаешь, дочка.
Когда Большаков вернулся на сцену, ни Пистимеи, ни богомольных старух в зале уже не было. «Уползли таки, старые каракатицы, – с досадой подумал Захар. – Теперь Иришке бесполезно идти, не успеет…»
… После вручения премий Захар вышел из клуба. Надо было проверить скотные дворы, позвонить во все бригады. Чего греха таить, нередко во время праздников кое-где то скот забывали покормить, то электростанцию оставляли без присмотра.
Возле колонн Большаков услышал девичьи голоса:
– Да идем же, идем, Варя… Галя Трушкова сейчас петь будет. Вон уж поет, кажется. Потом Нина Воробьева, потом я… После концерта танцы устроим. Очень, очень весело будет…
– Не-не могу я, не могу! И так… Господи, что теперь будет!
– Вот чудачка! Да что же случится такого? Ничего. Не понравится – уйдешь.
– Нет, нет… Если еще и в клуб, то матушка… Да и насмешки там всякие.
– Какие еще насмешки? Чего выдумала! А потом, говорю, танцы устроим. И слушай – там ведь в клубе…
И Шатрова перешла на шепот.
Захар стал за колонну. О чем шептались Ирина с Варварой, он теперь не слышал. Только временами до него доносились не то всхлипы, не то вздохи да отдельные слова: «господь», «грех», «матушка»…
В конце концов Ирина все-таки втащила упирающуюся Варвару в клуб.
«Молодец, Иришка! Успела!» – подумал Большаков и пошел на электростанцию.
А успела она потому, что Пистимея Морозова в это время сидела в доме Клавдии Никулиной и выкладывала на стол зажаренного целиком поросенка, штапельный отрез на платье, небольшую палехскую шкатулку, несколько кусков кружев, два ситцевых платка и Евангелие.
– Вот, доченька, прими ради праздничка. От чистого сердца сестрицы прислали.
Сама Клашка металась по комнате из угла в угол и выкрикивала:
– Зачем?! Зачем?! Что ты все ходишь ко мне?!
– Ведь не чужие, чай.
– Отстань ты от меня ради… Я тебе давно сказала – не пойду, не пойду больше в ваш молитвенный дом.
– Да разве я тебя зову туда, доченька? – с укором произнесла Пистимея.
Клашка села к столу, положила на него руки, уронила на них голову и заплакала. Пистимея погладила ее по волосам, вздохнула:
– Страдалица сердешная!
Клашка подняла голову, вытерла слезы, поправила выбившиеся из-под платка волосы и, беря себя в руки, сказала, отодвигая разложенные на столе подарки:
– Убери сейчас же.
Пистимея, вздохнув еще раз, проговорила строго:
– Как хошь, как хошь. – И принялась складывать в сумку кружева и платки. – От колхоза приняла бы небось подарки. Да не дали.
– Давали, когда было за что. А нынче – не за что.
– Не за что, – произнесла Пистимея раздумчиво, чуть нараспев. И еще раз, прислушиваясь к своему голосу, повторила: – Не за что… Да ин ладно уж… Сестрицы только обидятся.
– Да поймите же – никого я не хочу обидеть.
– О-хо-хо… – простонала Морозова. – Это, может, и так. Да ведь часто обижают не потому, что хотят. Они ведь, сестрицы во Христе, до-олгую жизнь прожили. И они, присылая гостинцы, знают, есть за что или нет. Да ладно уж, они-то поймут и простят. Но… дите неразумное, сама ведь себя обижаешь, бессердечная.
– Пистимея Макаровна… уходи! И без того мне… Оставьте меня в покое, – из последних сил умоляюще прошептала Клавдия.
– Уйду, уйду, Клашенька! Я ведь не сержусь, знаю: настанет день – сама позовешь меня, сама к нам придешь.
– Н-нет, нет…
– Придешь, касатушка, – ласково повторила Пистимея. – Бог управляет всем миром вместе и поведением каждого человека в отдельности. И твоим вот тоже. Да-авно ты живешь по его, властителя нашего и заступника, заветам.
– Никаких заветов я не слыхала от него. Я сама по себе живу…
– Вот ить какая ты… Чуть чего – сразу жало навстречу. И не услышишь, если этак-то. Но все равно не сама по себе. Многие ли, которые сами по себе, по стольку ждут своих мужей? Чего встрепенулась?
– Ничего, так я…
– Ну вот. Не хватает почто-то силушек у других? Ну, год, ну, другой, третий от силы – и захлестывает их мирской грех. А ты – ровно святая. С чего силы-то?
– Люблю я Федю. С того и силы.
– Ну… пусть так, – уступила Пистимея. – А надолго ли еще хватит твоей силы?
– На всю жизнь, – выдохнула Клашка.
– Ой ли! Соблазн в разных видах ходит. Возьмет да перейдет ненароком дорогу.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Это куда? – спросил у него Анисим Шатров, отправляя паром.
– На кудыкину гору, – бросил Курганов, не глядя на него.
– Ишь ты… – Старик присел на телогрейку, брошенную в углу парома, стал сосать холодную трубку. А в висках у Фрола вдруг больно застучало: «Грех да позор… как дозор… нести надо…»
В висках стучало потом всю дорогу, до самых огородов.
Клавдия не удивилась, что Фрол приехал сам. Презрительно сложив губы, она стала насыпать в корзину из огромной кучи перезрелые и желтые, как кукурузные початки, огурцы и вываливать их потом в бричку.
Фрол молча стоял рядом, не зная, что сказать, что делать, глядел на маячивших кое-где баб, обиравших с грядок огурцы и помидоры.
– Помог бы хоть, – язвительно сказала Клашка.
Фрол торопливо кинулся наполнять корзину.
– Да сама насыплю, – остановила его Клашка. – Вываливать в бричку пособи.
Курганов покорно взял корзину за плетеные ручки и, легко подняв, опрокинул над бричкой.
Когда бричку насыпали с верхом, Клашка тяжело разогнулась, схватилась рукой за спину.
– Что, болит? – участливо спросил Фрол.
Клашка раздраженно ему ответила:
– А у тебя вот ни спина, ни совесть, видно, не болят.
– Недавно вроде другое говорила… что мне перед самим собой стыдно, – как-то обиженно проговорил Курганов.
– Не прикидывайся-ка! – сказала Клавдия. – Ишь обидчивый какой…
Фрол смотрел на ее грязные босые ноги с широкими ступнями, на забрызганный помидорным соком подол и думал почему-то, что ночами Клашка, наверное, лежа вниз лицом на своей постели, вдавив в подушку тугие, не троганные никем груди, плачет от своего бабьего одиночества.
– Дура, – сказал он вдруг ей ласково.
– Может, и дура, – согласилась она. Но тут же голос ее опять окреп и зазвенел: – Только хватило бы ума, будь я на твоем месте, подводы вовремя давать. Кому теперь эти деревяшки нужны? – Клашка схватила желтый и твердый, как камень, огурец, ткнула им чуть ли не в лицо Фролу и бросила обратно в бричку, – Неделю назад труд наш чего-то стоил, а теперь все за бесценок пойдет.
«Так уж и за бесценок?» – хотел он сказать, но вместо этого проговорил, чтоб успокоить ее:
– Ты трудодни получишь одинаково. Что сейчас, что тогда свезли бы огурцы на рынок…
– Трудодень запишут, да на трудодень натечет с этих огурцов шиш два уха! Татьяна! – закричала она женщине, обиравшей грядки. – Отвези в деревню – да той же минутой назад! Сегодня дотемна возить будем.
– И куда тебе одной-то много денег? – попробовал пошутить Фрол.
– Впрок коплю! – зло отрезала Клашка. – Вернется вот муж – чтоб до конца жизни ему хватило. Посажу его в комнату – и мухе сесть не разрешу. Окно занавешу – и любить буду. За все двадцать лет, что жду его, отлюблю…
– Да ты умеешь любить-то? – спросил Фрол. – Тебе еще, поди, учиться надо.
Но Клашка не ответила. Она подняла пустую корзину и пошла прочь.
Был полдень. Солнце, как перезревшая дыня, висело над головой, обмывало землю густыми лучами. Теплый ветерок бил Клашке в бок, трепал волосы, запрятанные под ослепительно белый платочек. Клашка то и дело нагибалась, одергивая подол юбки, – очевидно, чувствовала, что Фрол безотрывно смотрит ей вслед.
И Фрол смотрел, видел всю ее фигуру, крепкую, стройную, немного располневшую, но все еще почти девичью. Он отвернулся, когда Клашка Никулина глянула вдруг назад и погрозила ему кулаком. Может, она что то крикнула, но из-за ветра не было слышно.
Глава 5
Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе.
Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой… Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми.
Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить – не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков.
Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь?
Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал:
– Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался…» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена…
Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза.
Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы.
– … Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь – борьба! – продолжал меж тем Григорьев. – И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь…
С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все.
В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев – там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности.
В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова – этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», – подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову… Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер?
Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил:
– Не запамятовали твои старушки – завтра у нас большой праздник…
– Как же, знаем… Красное число в календаре.
– Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, – еще раз отчетливо произнес Большаков.
– Так я и говорю…
– Вот-вот… А то, думаю, забудете.
И пошел своей дорогой. Он знал – этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание.
И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем.
… Так она и не оторвала глаз от груди весь вечер. «А дочери ее все-таки нету в клубе, – подумал Захар, когда раздались шумные аплодисменты. – Все-таки не пустила ее на собрание, старая песочница».
Затем слово взял Корнеев, считавшийся заместителем Большакова, и сообщил, что правление решило премировать особо отличившихся колхозников. А Захар пошел за кулисы.
Иринка уже заканчивала одевать для концерта своих девчат и ребят.
– Почему Варвары нет в клубе? – спросил он у нее.
Девушка устало вздохнула:
– Ой, дядя Захар… Замучилась я с ней. Сегодня утром часа два уговаривала. Плачет – и все. Правда, обещала, в конце концов, прийти…
– Нету же.
– Мать ее замкнула.
– Это как же?
– Да как! Ушла – на дверь замок. Я постучала в окно. «Вылазь», – говорю. Окно-то еще не замазано у них. Да… боится.
Захар помолчал, проговорил невесело:
– Худо, Иришка! Как же так? Бессильны, значит, мы?
И пошел на сцену, где вручали уже под гром аплодисментов премии.
– Дядя Захар! Дядя Захар! – воскликнула девушка. – Я сейчас еще раз схожу… Девочки, вы тут не теряйтесь без меня. Галка, твой номер первый, поторапливайся… Я еще попробую, дядя Захар.
– Попробуй, – ответил Большаков. – Если осмелится Варька сегодня выйти из дома, большое ты дело сделаешь, дочка.
Когда Большаков вернулся на сцену, ни Пистимеи, ни богомольных старух в зале уже не было. «Уползли таки, старые каракатицы, – с досадой подумал Захар. – Теперь Иришке бесполезно идти, не успеет…»
… После вручения премий Захар вышел из клуба. Надо было проверить скотные дворы, позвонить во все бригады. Чего греха таить, нередко во время праздников кое-где то скот забывали покормить, то электростанцию оставляли без присмотра.
Возле колонн Большаков услышал девичьи голоса:
– Да идем же, идем, Варя… Галя Трушкова сейчас петь будет. Вон уж поет, кажется. Потом Нина Воробьева, потом я… После концерта танцы устроим. Очень, очень весело будет…
– Не-не могу я, не могу! И так… Господи, что теперь будет!
– Вот чудачка! Да что же случится такого? Ничего. Не понравится – уйдешь.
– Нет, нет… Если еще и в клуб, то матушка… Да и насмешки там всякие.
– Какие еще насмешки? Чего выдумала! А потом, говорю, танцы устроим. И слушай – там ведь в клубе…
И Шатрова перешла на шепот.
Захар стал за колонну. О чем шептались Ирина с Варварой, он теперь не слышал. Только временами до него доносились не то всхлипы, не то вздохи да отдельные слова: «господь», «грех», «матушка»…
В конце концов Ирина все-таки втащила упирающуюся Варвару в клуб.
«Молодец, Иришка! Успела!» – подумал Большаков и пошел на электростанцию.
А успела она потому, что Пистимея Морозова в это время сидела в доме Клавдии Никулиной и выкладывала на стол зажаренного целиком поросенка, штапельный отрез на платье, небольшую палехскую шкатулку, несколько кусков кружев, два ситцевых платка и Евангелие.
– Вот, доченька, прими ради праздничка. От чистого сердца сестрицы прислали.
Сама Клашка металась по комнате из угла в угол и выкрикивала:
– Зачем?! Зачем?! Что ты все ходишь ко мне?!
– Ведь не чужие, чай.
– Отстань ты от меня ради… Я тебе давно сказала – не пойду, не пойду больше в ваш молитвенный дом.
– Да разве я тебя зову туда, доченька? – с укором произнесла Пистимея.
Клашка села к столу, положила на него руки, уронила на них голову и заплакала. Пистимея погладила ее по волосам, вздохнула:
– Страдалица сердешная!
Клашка подняла голову, вытерла слезы, поправила выбившиеся из-под платка волосы и, беря себя в руки, сказала, отодвигая разложенные на столе подарки:
– Убери сейчас же.
Пистимея, вздохнув еще раз, проговорила строго:
– Как хошь, как хошь. – И принялась складывать в сумку кружева и платки. – От колхоза приняла бы небось подарки. Да не дали.
– Давали, когда было за что. А нынче – не за что.
– Не за что, – произнесла Пистимея раздумчиво, чуть нараспев. И еще раз, прислушиваясь к своему голосу, повторила: – Не за что… Да ин ладно уж… Сестрицы только обидятся.
– Да поймите же – никого я не хочу обидеть.
– О-хо-хо… – простонала Морозова. – Это, может, и так. Да ведь часто обижают не потому, что хотят. Они ведь, сестрицы во Христе, до-олгую жизнь прожили. И они, присылая гостинцы, знают, есть за что или нет. Да ладно уж, они-то поймут и простят. Но… дите неразумное, сама ведь себя обижаешь, бессердечная.
– Пистимея Макаровна… уходи! И без того мне… Оставьте меня в покое, – из последних сил умоляюще прошептала Клавдия.
– Уйду, уйду, Клашенька! Я ведь не сержусь, знаю: настанет день – сама позовешь меня, сама к нам придешь.
– Н-нет, нет…
– Придешь, касатушка, – ласково повторила Пистимея. – Бог управляет всем миром вместе и поведением каждого человека в отдельности. И твоим вот тоже. Да-авно ты живешь по его, властителя нашего и заступника, заветам.
– Никаких заветов я не слыхала от него. Я сама по себе живу…
– Вот ить какая ты… Чуть чего – сразу жало навстречу. И не услышишь, если этак-то. Но все равно не сама по себе. Многие ли, которые сами по себе, по стольку ждут своих мужей? Чего встрепенулась?
– Ничего, так я…
– Ну вот. Не хватает почто-то силушек у других? Ну, год, ну, другой, третий от силы – и захлестывает их мирской грех. А ты – ровно святая. С чего силы-то?
– Люблю я Федю. С того и силы.
– Ну… пусть так, – уступила Пистимея. – А надолго ли еще хватит твоей силы?
– На всю жизнь, – выдохнула Клашка.
– Ой ли! Соблазн в разных видах ходит. Возьмет да перейдет ненароком дорогу.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15