https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/uglovye_asimmetrichnye/?page=2
– Раз… два… три…
– Считай, считай…
– Четыре…
Острая, нечеловеческая боль пронзала его, жила в нем. И не то чтобы подступила, даже очень сильная, а потом отпустила – нет, она была беспрерывной, непрекращающейся, и это длилось бесконечно. И невозможно было поверить, что настанет такое счастье и ее не будет совсем.
О ней нельзя рассказать кому-нибудь – человек, не испытывавший ее, никогда не поймет, что это такое. И даже сам ты, когда она пройдет, словно забудешь, какой невыносимой она была, и будешь разговаривать и смеяться как ни в чем не бывало. Лишь когда она с тобой, внутри тебя, в душной ночной палате, ты знаешь, как это страшно.
Потом (через неделю? через две?) сестра и нянечка делали ему перевязку в палате, осторожно его переворачивая.
– А красивый парень! – сказала нянечка.
– Они все красивые!
Очнулся, посмотрел направо – там лежал уже другой человек, а не тот, с желтым лицом.
– А где тут лежал один?
Пожилой боец с усами, сидящий, свесив ноги, на койке в углу, ответил неопределенно, немного замявшись:
– А его уже нету…
Так длилось долго, пока однажды он не открыл глаза и не почувствовал, что уже выздоравливает бесповоротно. За окном была видна крыша дома и рядом сосна, и они были в снегу, в густом белом снегу, блестящем и искрящемся, а над ними сияла чистая синева неба.
Николай лежал на спине и, улыбаясь, смотрел на эту крышу, и сосну, и на ворону, которая, прилетев, обрушила вниз целую гору сухо рассыпавшегося снега.
И нянечка, прибиравшая в палате, увидела его взгляд и улыбку и тоже вся заулыбалась, засветилась.
– Никак получшило, сынок?
Вошла сестра и тоже радостно вскинула брови.
– Как зовут, сестрица? – слабым голосом весело спросил Николай, не зная, куда девать свое веселье, – Клава!
– О! Тезка!
Он уже сидел, привалившись спиной к подушке, и, подложив книжку, писал домой, жене Клаве. Так она писала ему когда-то из родильного дома – слабыми карандашными буквами без нажима. А за окнами пела метель, во дворе госпиталя раскачивался фонарь на столбе, и тень от столба качалась на снегу, как маятник.
«Дорогой Коля, мы с Мишей живем хорошо, чего и тебе желаем. Миша уже стал большой, у него шесть зубков. Очень он на тебя похож. Когда началась война и от тебя писем не было, у меня пропало молоко, и Мишу я кормила искусственным питанием. Сейчас он в яслях, я работаю в горячем цехе, там плотят хорошо, ты знаешь. Получили твое письмо и из него узнали, что ты был в окружении. Коля, хорошо бы после госпиталя отпустили тебя в отпуск хотя бы дней на двадцать. А у Маруськи Копыловой мужа на месяц отпустили после ранения…»
Николай потянулся. «Неплохо бы!»
Вошел усатый пожилой боец – единственный ходячий из их палаты, он слушал в коридоре радио. К нему все повернулись – какая сводка?
– Катится фриц от Москвы почем зря!
Они лежали все в одной палате – восемь человек, – но у них не было особенного желания сближаться, потому что они знали, что они вместе только временно, а потом выпишутся не разом и разъедутся по разным частям и никогда не увидятся.
У них была общая судьба – всех их ранило на войне, – но она, эта судьба, была слишком общей.
Когда попадался земляк или боец с одного фронта, направления, это было приятно, с ним можно было обменяться мнениями или вспомнить что-либо, понятное по-настоящему лишь им двоим. Но то, что они скоро расстанутся, мешало сближению.
Он поднялся, подошел к окну, смотрел долго, жадно, не отрываясь, хотя за окном ничего особенного не было, но был дом, раньше он видел только его крышу, и сейчас страшно интересно было, каков же он весь, этот дом, и кто там живет и что делает, и какая это сосна, у которой прежде он видел только вершину, и сколь она высока, и какая под ней скамеечка.
Он вышел в коридор, посмотрелся в большое зеркало. Лицо у него было нехорошего цвета, как у всех долго лежавших в постели. Встретил сестру Клаву, обнял ее: «Клавочка!» Она глянула ему в глаза, усмехнулась: «Поправился?» – и привычно, мягко оттолкнула его.
Нет, не пустили его в отпуск. Он вместе с командой ехал в часть, лежал на полке, подложив вещмешок под голову, курил госпитальный табак и, смутно улыбаясь, вспоминал медсестру Клаву, которая была не очень строга к нему, и жену Клаву («отвык я от нее»), и совсем отдаленно – Музыкантова, Мылова, сосновые шумящие леса.
Но мысли его сами собой обращались не к тому, что уже было, а к тому, что ждет его впереди.
2
Погас свет, и бабушка, старенькая, до этого молчавшая чуть ли не неделю кряду, вдруг сказала:
– Вот придет Гитлер, посадит, и будем вот так-то во мраке сидеть.
– Где ты только такого наслушалась? – возмутился Алеша. – Не придет он сюда, не бойся.
Бабушка ничего не ответила, опять замолчала.
Свет, правда, реже, но гаснул и до войны. Однако тогда было проще – посмотришь в окно: темно везде, ничего не сделаешь, надо ждать, а если у других горит, значит, дело в пробках. А сейчас затемнение – ничего не узнаешь. В полном мраке лежит поселок, ни огонька, лишь изредка где-нибудь щель света – плохо завесились, – к ним бегут, стучат. Поселок маленький, отдаленный, воздушных налетов («Слава богу, тьфу-тьфу-тьфу!» – сказала однажды бабушка) не было, но порядок есть порядок.
Алеша взял лампу и спустился вниз: под лестницей, у выхода на улицу был групповой щиток – пробки. Собственно, пробок самих не было, их давно порастаскали, и вместо них в патрон нужно было вставлять проволочную спиральку – «жучка». Однажды Алеша вставлял «жучка» карандашом, и его здорово ударило – он не знал, что графит прекрасно проводит электричество. Теперь у него была заготовлена специальная палочка.
Так и есть, в их патроне не было спиральки. Он свернул проволочку, сунул в патрон, поправил палочкой: заискрило – значит, все нормально, ток есть.
Он задул лампу и вернулся домой. Прошел к себе – с тех пор как отца взяли в армию, у Алеши была маленькая комнатка, где он занимался.
Громко постучали во входную дверь.
– Кого? – испуганно спросила мать.
– Егорычева Алексея Петровича. – Детский голос заставил вздрогнуть.
– Нет его, нету, – быстро-быстро заговорила мать, – иди-иди, я сама не приму.
Алеша открыл дверь.
– Я здесь, мама.
Он знал этого мальчишку. Его мать работала в поселковом Совете, а он помогал ей разносить повестки, его почти все знали в поселке.
Алеша взял повестку – на послезавтра его вызывали в город, в военкомат.
– Ну, давай распишусь, – сказал он, – где тут? Мальчишка ушел. Мать заплакала.
– Ну, чего ты? – Он положил руку ей на плечо. – Ведь еще не с вещами. На медкомиссию.
Бабушка пошевелила губами:
– Отца забрали, хватит уж… – И опять замолчала.
Алеша постучал в соседнюю квартиру, к Пашке Замкову.
– Получил?
– Ага. Шепотом:
– Как тетя Шура?
– Мать держится.
– В школу завтра пойдем?
– Не стоит.
Они учились вместе в десятом классе. Но у них в поселке была только семилетка, и они ходили в поселок имени Чапаева, за семь километров. Там был большой завод.
Они предпочитали ходить пешком, на лыжах ходили только после метели – школа находилась посреди поселка, и идти на лыжах по шумной, почти городской улице было нелепо, равно как и тащить лыжи на плечах. Когда была особенно плохая погода, они вообще не ходили в школу – ничего! Можно было бы, конечно, устроиться жить там, в поселке имени Чапаева, но это было очень неудобно – и с жильем и с карточками, – как ни ряди, дома лучше. Как-то обнаружился один случай сыпного тифа у них в поселке, был объявлен карантин, и они жили в школе несколько дней, это было на редкость скверно.
В единственном их десятом классе было шестеро ребят, остальные девчонки.
Военкомат был набит битком, негде было не только присесть – не к чему было прислониться. Они ждали с Пашкой с самого утра, измученные, голодные, а очередь все не подходила. Было жарко – раздевалки не было, маленький дощатый райвоенкомат не был приспособлен к таким наплывам – ведь собирались ребята со всего района. И никто не задавал другому одного из главных вопросов, звучащего в эшелонах, госпиталях, пересыльных пунктах:.
– Ты с какого года?
Шел призыв. Все были одного года рождения.
Но как они отличались друг от друга! Одни плечистые, рослые, другие плюгавые, слабенькие, одни хохочущие, другие грустные, одни испуганные, другие отважные. И все-таки все они были похожи друг на друга.
Это было одно поколение.
Посреди зала стоял табурет, на него садились один за другим, по очереди. Толстая нарумяненная парикмахерша в белом халате мигом снимала машинкой густые, почти мальчишеские волосы. Неостригшихся не пропускали на медкомиссию.
Одни ребята опускались на табурет печально, пригорюнившись, другие с лихостью, махнув рукой – «эх, пропадай, моя головушка!»
Это была не просто стрижка в гигиенических целях – в этом было нечто символическое, бесповоротное.
И время от времени, довольно часто, уборщица сметала в общий огромный ком эти волосы – мягкие и жесткие, кудрявые и прямые, русые, черные, рыжие.
– Куда только их денут? – полюбопытствовал кто-то.
– Сапоги валять будут! – ответила парикмахерша лениво.
Все засмеялись.
Давно уже опустили маскировочные шторы и зажгли свет, военкомат заметно опустел, и парикмахерша, решительно сунув в чемоданчик машинку, заявила:
– Все! Больше не могу! Говорили, что меньше будет. Мне завтра с утра на работу…
Теперь стали пускать на комиссию прямо так, с шевелюрой. Алеша с Пашкой переглянулись, и Пашка подмигнул. Не то чтобы это их очень утешило, но все-таки приятно.
Наконец одними из последних вызвали и их. Алеша неуверенно разделся в углу и, ежась, мучительно стыдясь своей наготы и худобы и завидуя плотному Пашке, прикрывшись, подошел сначала к главному столу, а потом пошел вдоль длинной стены, и его по ходу взвешивали, измеряли рост, проверяли слух и зрение. Впереди него через все эти процедуры проходил Пашка, сзади еще какой-то парень – четко, размеренно.
Обойдя таким образом, вдоль стен, всю громадную комнату, Алеша опять оказался в том углу, где лежала его одежда. Он с облегчением оделся, получил опять свою повестку с пометкой, что был на комиссии, и услышал:
– Ждите распоряжения!
Они вышли с Пашкой на улицу. Ясно светила луна, было морозно. Они закурили (они только недавно стали курить открыто, не таясь, при матерях) и пошли к шоссе в надежде встретить попутную машину. Им еще нужно было добираться домой.
На другой день пошли в школу, но не к началу занятий, а часам к одиннадцати, книжки-тетрадки оставили дома. Шли не торопясь, мимо стандартных двухэтажных строений, потом спустились к реке и пошли по улице, которая называлась Поселок индивидуальных домов, вышли к реке и знакомой, петляющей между старыми березами тропинкой – в поле. Мела поземка, тропинку занесло, но она еще слабо угадывалась под снегом. Сначала впереди шел Пашка, затем на его место вышел Алеша, так шли они, меняясь, по очереди пробивая тропинку в снегу.
Директора не оказалось, он был на уроке. Они стали ждать. Директор Виктор Иванович был хороший, молодой. В финскую войну он был тяжело ранен, и теперь его в армию не брали. Когда в поселке был карантин и они жили в школе, он часто заходил к ним вечером, угощал папиросами – за разговором, как равный равных.
Он вошел, постучал белыми бурками, спросил:
– Почему не на занятиях? Что случилось? Они протянули ему повестки.
– Вот, Виктор Иванович.:.
– Угу…
Он взял повестки, пробежал взглядом, повертел в руках, вернул.
– На завод хотите?
Остальные их одноклассники (их было-то всего четверо) жили здесь, в поселке имени Чапаева, и не только учились, но и работали на заводе по четыре часа в день. И у них была броня.
– На завод хотите?
Они замялись, переглянулись смущенно.
– Сейчас я вам записку напишу.
Они знали, что и тех ребят устроил на завод Виктор Иванович, что заместитель директора завода его старый Друг.
Виктор Иванович кончил писать, протянул записку, Пашка ее взял.
– Идите в контору, все будет в порядке. Ну конечно, перебраться нужно будет сюда, на хождения времени не останется.
– Спасибо.
Заводоуправление (в просторечье его называли конторой) помещалось перед заводом, на площади, вход туда был свободный. Это было оживленное место: подъезжали машины, входили и выходили люди, среди них и военные.
Алеша и Пашка замедлили шаги, остановились у входа, посмотрели друг на друга.
Они выросли рядом, каждый из них помнил другого почти с того же времени, с какого помнил себя, вместе они играли, вместе учились. Они понимали друг друга., – Ну? – спросил Пашка неуверенно.
– Может, не пойдем?
– Давай!
Они повернули и пошли обратно, сперва очень медленно, потом нормальным, ровным шагом. И странное дело, они испытывали чувство, похожее на чувство облегчения, – решение было принято.
Они прошли мимо школы, не заходя туда, ничего не говоря о Викторе Ивановиче, миновали поселок, вышли в поле. Следы их уже затянуло снегом, и приходилось снова по очереди пробивать тропинку. Когда прошли половину, Пашка вспомнил:
– Давай записку посмотрим!
Они развернули и с любопытством прочли записку, которая могла так много значить в их жизни и которая теперь ничего не значила.
На миг Алеша почувствовал благодарность к Виктору Ивановичу, но сразу словно забыл о нем.
– Ну что, на память записку эту оставить? – спросил Пашка.
– Может, порвем?
– Давай!
Дома Алешу ожидало письмо отца – маленький помятый треугольник. Отец сообщал, что жив-здоров, что бьет немецко-фашистских гадов, и интересовался школьными успехами сына.
Через десять дней пришли повестки – с «вещами».
«…явиться в райвоенкомат к 10 часам утра, имея при себе смену белья и продукты питания на трое суток… »
А до этого они с Пашкой бездельничали, ходили в клуб по вечерам – в кино, на танцы, – и все.
Мать продала кофту, купила большую буханку хлеба, брус шпика, немного сахару. Зато было только начало месяца, и Алешина «ученическая» карточка оставалась почти на месяц для матери и бабушки, и он испытывал такое чувство, будто побеспокоился об остающихся женщинах.
1 2 3 4 5 6 7