Здесь магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Валерий Былинский
Июльское утро


Былинский Валерий
Июльское утро

Валерий БЫЛИНСКИЙ

Июльское утро

1
Было время, когда мы жили все вместе: отец, мать, Вадим и я. Однажды брат похвалил мое имя, сказав, что Валерий означает "за собой ведущий". "Ты понимаешь это?" - спрашивал он, снисходительно смотря на меня и улыбаясь левым уголком рта. Я неохотно кивал и говорил, что понимаю, а он все с той же улыбкой небрежно замечал, что имя обгоняет меня самого. Гостившая тогда у нас тетя, сестра отца, сказала - может быть, в шутку - за вечерним чаем: "А ты, Вадим, какой-то не такой, как все. Ты словно не из рода Ромеевых". Брат, усмехнувшись, посмотрел на нее, а затем на всех нас так, словно это мы не из его рода. "Мы дворяне",- любил говорить отец в веселые, праздничные минуты своей жизни, а мать звонко хохотала, глядя, как он чавкает за столом, быстро и грубо глотая пищу. "Ты посмотри на себя,брезгливо кричала она отцу,- ты ужасен!" Однажды отец показал нам фотографию своего прадеда, Николая Ромеева, который, проигравшись в карты, застрелился, спасая честь семьи. "Он был действительный статский советник, гражданский генерал",- восхищенно говорил отец, гладя меня маленькой рукой по голове. Вадим стоял рядом и молчал. С фотографии - толстого коричневого картона - смотрел мимо меня темный красивый человек с седой бородой. То, что он красивый, я сразу понял, едва узнал, как он умер. Ведь тогда, читая только о приключениях, я и понятия не имел о красоте лица, мне важен был поступок, особенно смерть. "Он пожертвовал собой ради семьи,- объяснял отец,- в те времена только смерть смывала позор". Я помню, что сказал Вадим. "А остальные?"- спросил он. "Что?"- не понял отец. "А кто был до него, до генерала?" "К сожалению, отец огорчился,- я о них ничего не знаю. В революцию все исчезло. Но я чувствую, что мы знаменитый род". "Знаменитые - это те, у кого в роду были великие люди, поэты, писатели или на худой конец не гражданские, а боевые генералы",- продолжал Вадим. Он тогда уже заканчивал школу, я был только в третьем классе и слушал брата с досадой и злостью на то, с каким равнодушием и цинизмом он пытается разрушить красивый образ. "А у нас,- говорил Вадим,было ли что-нибудь значительное, кроме твоего прадедушки, папа?" "Ну ты же знаешь,- неуверенно начал отец,- о своем дедушке, моем отце, который..." "Ах, да,- улыбаясь, прервал его Вадим,- ну, конечно, ты это с самого детства рассказывал - о нашем дедушке-инженере, который гениально рисовал, и что его в тридцать седьмом забрали и не дали развить талант... Мы это помним, правда, Влерик?" Он называл меня небрежным именем Влерик давно, с тех пор, как я начал осмысленно слушать звук его голоса, говорил это не обидно, но снисходительно и передразнивая мать, которая всегда зычно звала меня к столу похожим словом, не думая, конечно, при этом, что сокращает мое имя на одну букву. "Мне кажется, папа,- продолжал говорить брат,- что никакой дед не был гениальный и рисовать едва умел, просто его забрали в тридцать седьмом и тебе, и маме хочется, чтобы у нас в роду был хоть какой-нибудь гений, вот и все. Мы простая, обычная семья с машиной и домом",- говорил он, уходя к себе в комнату. Но тут отец вспомнил: "Как же, Вадим, а наш Валера?"- И снова его рука опустилась на мои волосы, а я от стыда вжимал голову в плечи. "Ах, да!преувеличенно громко вскрикнул брат и, повернувшись, презрительно спросил меня: - Ну как, талантище, оправдаешь надежды семьи Ромеевых?" "Вадим, не трогай Валерика!" - крикнула из кухни мать. Может быть, меня и вправду задумали, как надежду рода. Когда родился Вадим, на его необычность никто не обратил внимания, и шесть лет ждали меня - ведь в младшем часто воплощается золотая мечта какой-нибудь крови. Мое рождение послужило тихим взрывом, повредившим почву, на которой нам с братом предстояло вместе жить. Едва меня привезли из роддома, как Вадим, войдя в свою комнату и увидев меня на своей кровати, злобно ухмыльнулся и ткнул указательным пальцем в окно. "Я отнесу его в будку к собаке",- сказал он и, повернувшись, вышел из комнаты. Я знаю, что он произнес это с отчетливой холодной неприязнью, которую я потом чувствовал много раз. Родители всегда вспоминали об этом случае, смеясь, пересказывали родственникам и знакомым. Повзрослев, брат тоже смеялся, но сдержанно и не раскрывая рта. Иногда мне казалось, что его презрение работает само по себе, без хозяина, который давно уже устал и думает о чем-то совсем другом. Вадим Ромеев - это человек, которого я, родившись, увидел уже большим, и таким он оставался всегда: большим, старшим и главным. Кроме того, я как-то интуитивно чувствовал его необычные способности; его талант - я еще не знал, какой - сразу стал виден мне, едва я стал говорить, понимать и ощущать себя Ромеевым. И надо же было случиться, что к пяти годам я тоже стал выказывать творческие способности. Однажды в детском саду нам всем раздали акварельные краски и альбомы с черно-белыми картинками для раскрашивания. Я разрисовал нескольких жар-птиц и был отмечен воспитательницей, сразу всплеснувшей руками. А потом сообщили моим родителям. Их вызвали в детский сад и все показали и рассказали. Началась эра моего восхождения на гору, куда меня никто не звал. А может, есть средние, низкие горы - как раз для таких, как я. Меня хвалили - я рисовал. Меня окутывал туман упоения самим собой. Но уже тогда, во время первых похвал, я ясно почувствовал, что не весь мир относится ко мне с восхищением, один человек не обращает на меня внимания - мой брат. Он мог иногда похвалить, иногда - улыбнуться, редко - задуматься, глядя на мой натюрморт, и что-то даже сказать, но это было внимание человека, внимательного лишь к себе. Его мир - непостижимый для других - словно специально приоткрыл мне несколько своих дверей, и я, его младший брат, знал, что он тоже рисует, но не так, как я. Он будто бы вспоминал о том, что умеет это делать,- нехотя, с налетом какого-то отвращения, лишь иногда переходящего в настоящий экстаз художника,- тогда-то и выходили на бумаге причудливые переплетения фигур, животных, деревьев, замков, раненых, убитых, побежденных, победителей. Вадим рисовал сцены из жизни людей прошлых эпох: римлян, египтян, пиратов, конкистадоров. Я еще плохо понимал что-либо в гармонии цвета или в изыске линии, но уже тогда, лет в восемь, во мне просыпался и шевелился новый, странный, еще меньше, чем я, человек, который, родившись вторично, открыл глаза и с ужасом понял, что то, что рисует брат, совершенно. А вокруг все - родители, друзья родителей, родственники, учителя - бурно превозносили мои художественные способности, проча великое будущее, а насмешливый взгляд Вадима шептал мне: ты никто, потому что есть я. Казалось, импульс рисования непостижимым образом исходит от брата ко мне. Покрывая цветом лист бумаги, я вздрагивал от вспышек наслаждения, а в это время где-то в соседней комнате брат, перестав рисовать, начинал думать о чем-то своем. Меня удивляла, унижала и одновременно окрыляла странная беспечность, с какой Вадим относился к своим творениям. Он их никому не показывал, рисовал обычно втайне, но позже его картинки можно было найти на диване, на столе, в большой комнате, даже во дворе. Родители, конечно, их находили, слегка удивлялись, отец улыбался, покачивая головой, но этим все и кончалось. В лучшем случае следовали слова папы: "Наш старший тоже молодец".
Когда к отцу приходили друзья, такие же, как и он, горные мастера, с въевшейся угольной пылью под глазами, он выводил меня на середину большой комнаты и говорил: "Талантище!" "Талантище,- усмехаясь, звал меня брат за обедом,- ты руки вымыл перед едой?" "Мыл".- Я обиженно опускал голову, потому что действительно был только что в ванной. "А как из школы пришел не вымыл",- констатировал брат, и это было правдой. Иногда он обращался ко мне, когда я не только его не видел, но и не думал о нем и помнил только о себе. Я выходил из туалетной комнаты - и тишина, едва нарушаемая шагами, прерывалась его небрежным, но четким указанием: "Вода. Дверь. Свет". Приходилось возвращаться, я спускал в туалете воду, выключал свет и закрывал дверь - и этот последний, щелкающий звук металлической задвижки был тем самым тихим ударом, раздваивающим мою жизнь на две половины: я, родители, школа, живопись, друзья - и брат. "Не издевайся над ним,- иногда серьезно говорила мать,- мальчик задумался, он художник..." "Что?восклицал брат и, приоткрыв дверь своей комнаты, показывал мне пол-лица.Ах, да, мы думаем, мы творим... Мы рисуем, рисуем, рисуем!" Вадим был болезненно чистоплотен. Разумеется, я всегда чистил зубы два раза в день и мыл перед едой руки, но рядом с Вадимом мне приходилось делать это так обдуманно, что хотелось пропустить очередную процедуру,- и я пропускал. Мне даже кажется, что родители тоже бездумно подчинялись его молчаливой слежке - особенно преуспевала мать, всегда идеальная в своей гигиенической чистой красоте, а отец думал о себе меньше, больше заботясь о семье. У брата на пальцах словно всегда были белые перчатки, которые он не любил стягивать. Однажды, когда я перешел в восьмой класс, брат рассказал мне вычитанную где-то историю об одном англичанине, который жил один на острове среди туземцев и каждый раз перед завтраком надевал смокинг. "Видишь, талантик,говорил мне брат, и в его глазах я видел спокойное восхищение,- он оставался аристократом, а точнее - человеком, даже в полном одиночестве, на каком-то острове". Я, насупившись, все же пробовал возразить: "Но это же английская традиция, очень глупая..." Брат лениво улыбался. "Все, что есть в этом мире ценного,- тыкал в меня указательным пальцем брат,- это ты. И если ты чему-то следуешь, то надо следовать этому до конца, даже на острове. Ты что же, думаешь, этот британец с ума сошел, раз надевал в жару смокинг? Да ведь это и не дало ему сойти с ума, понимаешь?" Я понимал, но не соглашался. Мне не давало покоя, что Вадим всегда прав. Будучи не прав, он все равно был прав вот эта непостижимость и мучила меня. Нас связывали удивительные, противоречивые отношения. Я всегда чувствовал, что брат - это нечто большее, чем дом, школа, друзья, родители, что он непостижимей, чем ночные страхи, чем мечты и сны. Его существование рядом было вечным отстранением. Может быть, брат с самого моего рождения уже чувствовал досаду - на то, что он старший, что он вечно впереди, что я вечно вынужден его догонять. А ведь первое, что я вспомнил в своей жизни, был бег. Я бежал по твердой, ровной дороге вперед, к горизонту, и мне казалось, что огромная, живая, как птица, перспектива обгоняет меня, накрывает тенью, внушая страх. Рядом неслись деревья, какие-то холмы - и все туда, в самый конец горизонта, туда, где шел брат. Он уходил, а я догонял. Я видел его спину: белое пятно, колеблемое ветром. Вероятно, мне было тогда два года, может быть, три. Отец говорил, что в Мисхоре, где мы отдыхали, я действительно побежал однажды за братом по длинной, обсаженной кипарисами аллее, споткнулся, упал и заплакал. Но падения я не помню. Я помню только бег. И каждый раз я не сразу вижу то, что вспоминаю. Сначала я будто бы прорываюсь из темноты в изображение. А потом вся картинка - неясная, бледная - слабо вспыхивает в моем сознании. Однажды - мне было лет семь - брат взял меня с собой в будку к нашему дворовому псу. Пирату недолго оставалось до смерти, он был облезшим великаном с мягкими лапами и слезящимися слепыми глазами. Собака гулко облаяла нас, когда мы подошли к ее дому - шаткой конуре высотой с Вадима,- и меня обдало каким-то пещерным страхом: я все не мог привыкнуть, что старый, полумертвый Пират уже не узнает меня. Но брат смело засунул руку в черноту будочного проема, где - я ясно видел - сверкали слезы на слепых собачьих глазах. "Пират... Пиратушка",- ласково бормотал Вадим, и я сразу замер, почувствовав теплую нежность его слов. Я слышал шершавые звуки внутри будки, это Вадим гладил морду собаки. "Я иду к тебе... иду",- продолжал он, согнувшись и пролезая внутрь проема. Свободной рукой он махнул мне, и я, встав на четвереньки, полез за ним. Потом мы долго сидели в огромном, насквозь продуваемом темном замке - ветер выдувал даже запах псины. Правым плечом я опирался на туловище Пирата - он уже совсем не пугал меня, я мог теперь гладить его, сколько хотел. Слева я едва касался брата, он полулежал спиной ко мне, лицом к сияющему солнцем выходу, и ветер слегка шевелил его кудрявые волосы - такие же, как у меня, но только более вьющиеся. Я видел часть его лица, он о чем-то думал, насупившись и кусая губу. Здесь, в деревянном собачьем доме, наедине со слепым псом, мой брат был в каком-то своем, другом, втором жилище - и сюда он впервые позволил войти мне. Я сидел тихо, боясь пошевелиться. Его одиночество коснулось меня, положило мне руку на плечо. Я впервые почувствовал, не понимая, что семья давно уже не удерживает его ум, все время куда-то летящий. Может быть, только возраст старшего брата не позволял ему сделать того, что он сделал потом, через несколько лет. Пес хрипло дышал, и Вадим, как и я, начал поглаживать его. Наши пальцы соприкоснулись - словно вспыхнула бесцветная спичка, и брат тотчас же отдернул руку. Я сначала вздрогнул от внезапного, быстрого, как порыв ветра, ощущения, что он чужой, а потом сразу провалился в прорубь стыда. Я казался себе неловким, ничтожным, я вмиг возненавидел все свои картины. Мне хотелось убежать отсюда, найти маму и сделать все, чтобы она приласкала меня. Но я стеснялся. Рядом с братом я всегда ощущал себя человеком, который остановился за час до объятия. Вадим редко целовал меня, но иногда, когда отец брал его с собой в командировку или отправлял в летний лагерь, он был вынужден хоть как-то проявить свою кровь. Стоя на пороге дома или на перроне, он, весело, разбросанно улыбаясь, нагибался и касался моей щеки неподвижными, сухими губами. Его тело было создано так тщательно и равномерно, что не нуждалось ни в каких мазях и дезодорантах, хотя он держал их в избытке. Все эти приправы словно с рождения были введены в его плоть, чтобы навсегда сделать ее чистой.
1 2


А-П

П-Я