https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/zolotye/
И только об одном не провозглашают с экрана – что мы смертны, бренны и предназначены для высшей участи.
С тех пор как Неизвестный, пока еще Неизвестный, ночами разбирает на части инструменты и аккуратно штабелирует у каминов, все банкиры боятся за свои драгоценные рояли. В последнее время, как я слышала, он кладет возле штабеля коробку спичек и кусок парафина для растопки, как бы предлагая им собственноручно развести крстерчик. Теперь я знаю, как пахнет горящий рояль, каково слушать, когда рояль рубят на части – с холодной решимостью, с ожесточением, расчетливо… Я была его женой и пока остаюсь ею, остаюсь, ибо только смерть может разлучить нас. Я испугалась, когда он это делал, и сбежала от него, хотя иногда встречаюсь с ним; он переезжает сюда на пароме с того берега, садится на эту скамейку, рассказывает мне про ту, у которой от него ребенок, про то, как они живут вместе, а я рассказываю про того, с которым сейчас живу и который не хочет детей; у него было плохое детство, а у меня хорошее. Хорошее. Я люблю их обоих, первого и второго… и вот теперь третьего. Если бы тот, кто разговаривал с прелюбодейками, присел бы сюда, на скамейку, и спросил меня: «Сколько мужчин было у тебя?» – я бы ответила: «Двое». Хорошо бы он подсказал, что мне делать… Мужчина, который не хочет детей, политик, важный, относится к своему делу серьезно, и это неплохо, даже если я не все воспринимаю всерьез. Наверное, к политике относятся серьезно только те, у которых было плохое детство. Для других же это игра, профессия, сделка.
С Эрнстом мне не трудно общаться, разве что во время ужина. Он хочет есть, когда передают обзор событий дня. Я понимаю, у него мало времени – заседания, комитеты, он должен выступать, составлять речи для себя и для этого Плуканского. Но у меня аппетит появляется уже к семи, для него это рановато, кроме того, вечером мне хочется супу – должна признаться, что мои супы славятся… Однако он не может глядеть на экран и есть суп – запотевают очки. А негорячий суп – это не суп. Итак, около половины восьмого я съедаю свою тарелку, а ему незадолго до восьми подаю бутерброды и салат. Это единственное осложнение в нашей жизни. Даже когда мы отправляемся на приемы, я все равно должна перед уходом поесть супу. На приемах я не наедаюсь досыта, хотя закусок там, как правило, достаточно. Ну ладно, я должна поесть супу от семи до восьми вечера, од любит есть около восьми, не отрываясь от «Последних известий». Вот так и сидит одинешенек, впитывая информацию; а поскольку сегодня на десерт политическая дискуссия, которую я также не хочу смотреть, он засел до полдесятого, и у меня полтора часа свободны. Он никак не может понять, что эти дискуссии о молодежи бессмысленны, ярмарочный балаган: Гребентёклер и Кромлех утверждают, что нынешняя молодежь утратила понятие о ценностях, а Брайтхубер и Ансбухер настаивают на том, что как раз молодежь открыла истинные ценности. А этот самодовольный зануда ведущий, обычно Гусспер… стоит кому-нибудь действительно сказать по существу вопроса, как его перебивают, а если он все же договаривает, то его упрекают, что он вышел из роли. Следовательно, я полагаю, что у всех у них одна и та же роль и выходить из нее им нельзя. (Закуривает сигарету.) При нормальном вечернем свете или освещении я не рискнула бы сделать то, что могу позволить себе в тумане, – выкурить сигарету. Женщин, курящих на улице, здесь почему-то все еще считают чуть ли не шлюхами, но я же не такая, пусть даже я прелюбодейка и назначила свидание политику, который меня… меня… да, можно сказать, уважает. Но ведь Эрнст знает, что я пошла на встречу с ним. (Садится на скамейку.) Ну вот, теперь во мне нет ничего распутного: сидя на скамейке, немецкая женщина может курить, а вот курить стоя и на ходу нельзя, это публике не нравится… Ни единого фонаря на воде и на том берегу ни проблеска, клубы тумана ползут оттуда, где мой милый Карл живет у своего дорогого отца; ни красных, ни зеленых судовых огней, бросать якорь запрещено. Может, где-то здесь было спрятано сокровище нибелунгов – его, наверное, унесло течением, короны изуродованы, кучка золота давно смыта рейнской водой, ее измолотила и ободрала галька, превратив в подобие какого-нибудь карнавального ордена, который даже не подновишь, чтобы наградить им короля стрелков… О Кримхильда и Брунхильда, по вашим браслетам прокатились «Rolling stones» , то есть лавина камней, они обросли речными водорослями и, может, лежат рядом с нацистским значком, который поспешно бросил в Рейн какой-нибудь перепуганный бюргер, когда в город въехали американские танки. Чего там только не перемешалось в зеленом иле: «мертвые головы» и ножны, обвитые черно-бело-красными лентами, честь и слава, выброшенные в панические секунды истории, когда ухмылявшиеся негры разыскивали проклятых German Nazis . О вы, черные братья по НАТО, этих Nazis y нас еще хватает, мой Эрнст мог бы вам многое порассказать, да вы не хотите слушать, вы гоняетесь только за коммунистами. Мой добрый, прилежный Эрнст спец по нацистам. Последнее время он идет по следам некоего Плича, ныне именующего себя Плониусом, которого когда-то называли Кровопийцей. Но никто не слушает Эрнста. Вон там тоже пролилась кровь, кровь дракона. Ах вы, семеро карликов за семью горами, сколько вы могли бы рассказать! Но вас тоже никто не стал бы слушать. Быть может, вы знаете даже, где зарыли моего кузена Алоиза, который оборонял автостраду неподалеку. Я помню его только по фотографии: сияющий юноша, белокурый, кудрявый, с глубоко сидящими темными глазами… Да и кого это интересует, кроме моего отца и дяди… А Карл на том берегу… Вода слишком холодная, слишком глубокая, и к тому же былой любви-то, наверное, нет и в помине. (Смотрит на часы.) Он, пожалуй, тоже смотрит «Новости», придет в четверть девятого, а сейчас восемь десять… Он тоже политик, небольшого роста, морщинистый, у него красивые глаза, красивые руки, наверное, и ноги красивые, но я их не видела. Я только играла с ним в четыре руки… на ногах у него, естественно, туфли, на педали всегда нажимал он. В четыре руки на рояле, который потом изрубили и сожгли; его расчленили словно гигантское черное насекомое… сильно пахло лаком… Только колесики Карл оставил себе – а зачем? У партнера по роялю детские руки, детский взгляд, он, этот Альберих , всегда стоит у вешалки, когда я ухожу с вечера, хочет подать мне пальто, но всякий раз его опережает другой – мой маленький кубинец, в которого я влюблена… И того, который в меня влюблен, я просила разузнать о том, в которого влюблена. Это жестоко? Я никогда не была жестокой. Мне кажется, он рад этой встрече, рад, что побудет со мной наедине. Но в моем сердце нет места для него… Это, наверно, жестоко? Карл и Эрнст сходятся во мнении о нем: хитер, но не подлец… Как он влечет к себе, Рейн. Мать Карла ушла в него, да, ушла. Ее так и не нашли. Я все время представляла себе, что у нее на ногах были свинцовые башмаки и она шла, шла вниз по течению к Северному морю. Красотой она не отличалась, моя свекровь, но была статной, пышной блондинкой, настоящей валькирией, дочерью Рейна… она так и не всплыла. Рейн привлекал ее больше, чем послевоенная Германия. Среди ее предков не было ни одного ниже генерала или полковника… галерея фамильных. портретов, грудь в орденах, каждый орден – почти что клад нибелунгов. Одни глупые, некоторые хитрые, даже подлые, наверно. «Уйти в Рейн» – хорошо сказано… когда-нибудь это, возможно, сделаю и я – не потому, что разочаровалась в жизни, нет, но там, внизу, должно быть, красиво… путешествовать по земному илу через историю, пройти по дну моря вокруг Британских островов и выйти обратно на берег во Франции… А в ушах все время эта мелодия Шопена, пронзительно оборвавшаяся, когда Карл ударил топором по клавишам… и струны в огне, спекшиеся в черноватые комки… (Смотрит на часы.) Так, теперь начинается дискуссия, Эрнст сидит с ручкой и блокнотом, и записывает «решающие показания», как он их называет. Потом на ближайшем заседании он выступит в прениях и заявит: в двадцать часов девятнадцать минут такого-то числа вы, господин Гребентёклер, сказали: «Наша молодежь должна снова научиться приносить жертвы…» А вы, господин Кромлах, в двадцать один ноль три такого-то числа сказали: «Наши рабочие и служащие еще не готовы идти на жертвы в той степени, которая необходима для стабилизации». Да, он любит точность, и это хорошо, он серьезен, неподкупен, его цинизм сказывается в скорби… В Рейн он не уйдет, нет, нет, скорее уж это сделает Карл.
Сзади из железной калитки тихо выходит Герман Вублер и бесшумно садится рядом с Евой. Она вздрагивает, поворачивается к нему.
Ах, это вы… да, вы пунктуальны… хотя могли бы уж кашлянуть.
Вублер. Простите… виной – моя застенчивость. При дневном свете или полном вечернем освещении я бы никогда не отважился сесть рядом с вами. Благослови, господи, туман. Хотя мы знакомы и не можем заподозрить друг друга в каком-либо коварстве. Так близко (показывает на калитку сзади) мне еще не доводилось ходить на свидание. Сорок лет назад я впервые обратился на улице к женщине. Во время затемнения, темнота придала мне храбрости… мне было двадцать.
Ева Плинт. Та, с которой вы заговорили, была проституткой?
Вублер. Нет, она была продавщицей в обувном магазине.
Ева Плинт. Эрика, ваша жена! Ее история известна по предвыборным брошюрам. Бедняжка, биография образцовой демократки… это, должно быть, грустно. Мне она всегда нравилась. Как она поживает?
Вублер. Хочет и уехать отсюда и остаться. Странно, многие хотят уехать. Вы, наверное, тоже?
Ева Плинт. Как только подумаю об Эрнсте, опять начинаю колебаться. Это зависит также от того, что вы мне сообщите. Так как же его зовут?
Вублер. Хесус Перес де Легас, тридцать пять лет, кубинец, разумеется, коммунист. Превосходно говорит по-немецки, как вы знаете, учился в ГДР, читал Брехта, Анну Зегерс. Работает здесь в торговом представительстве.
Ева Плинт. Женат?
Вублер. Разузнать это вряд ли возможно. В большинстве случаев они не привозят сюда жен, а доступа к их личным делам у нас нет. Будьте осторожны, милая Ева.
Ева Плинт. Он шпик?
Вублер. Видите ли, все дипломаты в известном смысле шпики. Они пытаются добывать информацию по возможности тактично и легально. Если же они делают это бестактно или же глупо и не совсем легально, то их называют шпионами и выдворяют. Он наверняка не станет расспрашивать вас в лоб…
Ева Плинт. Я всего лишь два раза потанцевала с ним, а танцует он как бог… и всегда подает мне пальто, опередив вас; он кладет мне руки на плечи и глядит в глаза. Ну что я могу ему рассказать? Эрнст ничего не говорит мне о политике. Я знаю не больше того, что пишут газеты и сообщает радио.
Вублер. Желательна любая информация: о Карле, о вашем свекре, о Гробше и прежде всего – о Плуканском, на которого работал Гробш. Плуканский очень выгодная фигура, известно, что он брал взятки и, вероятно, может уступить шантажу…
Ева Плинт. Да, знаю. Нефть, оружие, ковры… исполнительницы танца живота – но ведь этими танцовщицами он еще не торгует или тоже? (Вублер молчит.) Может, он только посредничает при заключении договоров, они же артистки… ну и немножко играет в агента?… Вы молчите?
Вублер (вздыхает). Да, молчу.
Ева Плинт. Как говорится, не подтверждаете и не опровергаете… то есть скорее все-таки подтверждаете.
Вублер (резко). Нет, скорее опровергаю. Вы мне разрешите закурить?
Ева Плинт. Пожалуйста. Трубку?
Вублер (кивает, достает из кармана трубку, набивает ее, подносит гаснущую спичку к лицу Евы). Да, утром сигареты, вечером трубку… Ваши супы, Ева, лучшие из всех, что я когда-либо ел. Ваш рояль, беседы с вами, Карл и Эрика… жаль, что мы теперь видимся только на обедах да вечерах, пожилому мужчине это грозит перейти от влюбленности к сладострастию. Я готов даже отказаться от «Новостей» или потерять очки, если мне таковые понадобятся… а дискуссии, как сегодняшняя, можно записать на видеокассету и потом на досуге изучить.
Ева Плинт. Вы словно подслушали мои мысли.
Вублер. Конечно. Я даже не посмотрел «Новости».
Ева Плинт (тихо). Не говорите ничего об Эрнсте Гробше, пожалуйста, и о Карле нам не стоит говорить, а Хесус, этот кубинец… странно, его образ уже тускнеет в моих глазах. Мне стало страшно с тех пор, как я начала понимать Карла.
Вублер (тихо). Понимал я его всегда… однако понимать – еще мало что значит. Когда я в двадцать пять лет вернулся с войны – сбежал домой, больше всего мне хотелось разрушить уцелевшие города и церкви… и уж подавно – рояли. Я понимаю даже тех, которые поджигают автомобили. Будьте осторожны, не говорите на приемах о Бингерле, Плуканском, Блаукремере… Не шушукайтесь о Блаукремерше-первой. Вы знали ее?
Ева Плинт. Так, мимолетно, точно не помню. Я знаю только вторую – с ней я знакома… А болтовня моя не, выходит за пределы того, о чем пишется в газетах.
Вублер. Когда жена политика болтает о том, что написано в газетах, это выходит за пределы того, что есть в газетах. Такая жена становится, собственно говоря, источником информации, и каждый предполагает, что она знает больше, чем газеты.
Ева Плинт. Там что-то насчет документов и… Бингерле. Газеты пишут, что это бризантно.
Вублер. Бризантность – это разрывная сила, взрывчатость, Бризантны мины, неразорвавшиеся снаряды… если на них наступить или случайно по ним ударить, взлетишь в воздух. Печать может писать о бризантности, но если вы жена политика, заседающего в важных комиссиях, личного секретаря Плуканского, если вы высказываетесь о Бингерле и Плуканском, могут подумать, что вы знаете, где эта мина заложена.
Ева Плинт. Но ведь Бингерле и Плуканский – это тема номер один, на приемах только о них и шушукаются.
Вублер (настойчиво). Вы этой темы не должны касаться. Знаете, что случилось с Блаукремершей-первой?
Ева Плинт. Ходят слухи о сумасшедшем доме, говорят, что ее измотали, доконали… я же все слышу. А недавно всплыло новое имя – Плониус…
Вублер (вздрагивает; очень серьезно). Ни слова об этом Плониусе, Ева, ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
С тех пор как Неизвестный, пока еще Неизвестный, ночами разбирает на части инструменты и аккуратно штабелирует у каминов, все банкиры боятся за свои драгоценные рояли. В последнее время, как я слышала, он кладет возле штабеля коробку спичек и кусок парафина для растопки, как бы предлагая им собственноручно развести крстерчик. Теперь я знаю, как пахнет горящий рояль, каково слушать, когда рояль рубят на части – с холодной решимостью, с ожесточением, расчетливо… Я была его женой и пока остаюсь ею, остаюсь, ибо только смерть может разлучить нас. Я испугалась, когда он это делал, и сбежала от него, хотя иногда встречаюсь с ним; он переезжает сюда на пароме с того берега, садится на эту скамейку, рассказывает мне про ту, у которой от него ребенок, про то, как они живут вместе, а я рассказываю про того, с которым сейчас живу и который не хочет детей; у него было плохое детство, а у меня хорошее. Хорошее. Я люблю их обоих, первого и второго… и вот теперь третьего. Если бы тот, кто разговаривал с прелюбодейками, присел бы сюда, на скамейку, и спросил меня: «Сколько мужчин было у тебя?» – я бы ответила: «Двое». Хорошо бы он подсказал, что мне делать… Мужчина, который не хочет детей, политик, важный, относится к своему делу серьезно, и это неплохо, даже если я не все воспринимаю всерьез. Наверное, к политике относятся серьезно только те, у которых было плохое детство. Для других же это игра, профессия, сделка.
С Эрнстом мне не трудно общаться, разве что во время ужина. Он хочет есть, когда передают обзор событий дня. Я понимаю, у него мало времени – заседания, комитеты, он должен выступать, составлять речи для себя и для этого Плуканского. Но у меня аппетит появляется уже к семи, для него это рановато, кроме того, вечером мне хочется супу – должна признаться, что мои супы славятся… Однако он не может глядеть на экран и есть суп – запотевают очки. А негорячий суп – это не суп. Итак, около половины восьмого я съедаю свою тарелку, а ему незадолго до восьми подаю бутерброды и салат. Это единственное осложнение в нашей жизни. Даже когда мы отправляемся на приемы, я все равно должна перед уходом поесть супу. На приемах я не наедаюсь досыта, хотя закусок там, как правило, достаточно. Ну ладно, я должна поесть супу от семи до восьми вечера, од любит есть около восьми, не отрываясь от «Последних известий». Вот так и сидит одинешенек, впитывая информацию; а поскольку сегодня на десерт политическая дискуссия, которую я также не хочу смотреть, он засел до полдесятого, и у меня полтора часа свободны. Он никак не может понять, что эти дискуссии о молодежи бессмысленны, ярмарочный балаган: Гребентёклер и Кромлех утверждают, что нынешняя молодежь утратила понятие о ценностях, а Брайтхубер и Ансбухер настаивают на том, что как раз молодежь открыла истинные ценности. А этот самодовольный зануда ведущий, обычно Гусспер… стоит кому-нибудь действительно сказать по существу вопроса, как его перебивают, а если он все же договаривает, то его упрекают, что он вышел из роли. Следовательно, я полагаю, что у всех у них одна и та же роль и выходить из нее им нельзя. (Закуривает сигарету.) При нормальном вечернем свете или освещении я не рискнула бы сделать то, что могу позволить себе в тумане, – выкурить сигарету. Женщин, курящих на улице, здесь почему-то все еще считают чуть ли не шлюхами, но я же не такая, пусть даже я прелюбодейка и назначила свидание политику, который меня… меня… да, можно сказать, уважает. Но ведь Эрнст знает, что я пошла на встречу с ним. (Садится на скамейку.) Ну вот, теперь во мне нет ничего распутного: сидя на скамейке, немецкая женщина может курить, а вот курить стоя и на ходу нельзя, это публике не нравится… Ни единого фонаря на воде и на том берегу ни проблеска, клубы тумана ползут оттуда, где мой милый Карл живет у своего дорогого отца; ни красных, ни зеленых судовых огней, бросать якорь запрещено. Может, где-то здесь было спрятано сокровище нибелунгов – его, наверное, унесло течением, короны изуродованы, кучка золота давно смыта рейнской водой, ее измолотила и ободрала галька, превратив в подобие какого-нибудь карнавального ордена, который даже не подновишь, чтобы наградить им короля стрелков… О Кримхильда и Брунхильда, по вашим браслетам прокатились «Rolling stones» , то есть лавина камней, они обросли речными водорослями и, может, лежат рядом с нацистским значком, который поспешно бросил в Рейн какой-нибудь перепуганный бюргер, когда в город въехали американские танки. Чего там только не перемешалось в зеленом иле: «мертвые головы» и ножны, обвитые черно-бело-красными лентами, честь и слава, выброшенные в панические секунды истории, когда ухмылявшиеся негры разыскивали проклятых German Nazis . О вы, черные братья по НАТО, этих Nazis y нас еще хватает, мой Эрнст мог бы вам многое порассказать, да вы не хотите слушать, вы гоняетесь только за коммунистами. Мой добрый, прилежный Эрнст спец по нацистам. Последнее время он идет по следам некоего Плича, ныне именующего себя Плониусом, которого когда-то называли Кровопийцей. Но никто не слушает Эрнста. Вон там тоже пролилась кровь, кровь дракона. Ах вы, семеро карликов за семью горами, сколько вы могли бы рассказать! Но вас тоже никто не стал бы слушать. Быть может, вы знаете даже, где зарыли моего кузена Алоиза, который оборонял автостраду неподалеку. Я помню его только по фотографии: сияющий юноша, белокурый, кудрявый, с глубоко сидящими темными глазами… Да и кого это интересует, кроме моего отца и дяди… А Карл на том берегу… Вода слишком холодная, слишком глубокая, и к тому же былой любви-то, наверное, нет и в помине. (Смотрит на часы.) Он, пожалуй, тоже смотрит «Новости», придет в четверть девятого, а сейчас восемь десять… Он тоже политик, небольшого роста, морщинистый, у него красивые глаза, красивые руки, наверное, и ноги красивые, но я их не видела. Я только играла с ним в четыре руки… на ногах у него, естественно, туфли, на педали всегда нажимал он. В четыре руки на рояле, который потом изрубили и сожгли; его расчленили словно гигантское черное насекомое… сильно пахло лаком… Только колесики Карл оставил себе – а зачем? У партнера по роялю детские руки, детский взгляд, он, этот Альберих , всегда стоит у вешалки, когда я ухожу с вечера, хочет подать мне пальто, но всякий раз его опережает другой – мой маленький кубинец, в которого я влюблена… И того, который в меня влюблен, я просила разузнать о том, в которого влюблена. Это жестоко? Я никогда не была жестокой. Мне кажется, он рад этой встрече, рад, что побудет со мной наедине. Но в моем сердце нет места для него… Это, наверно, жестоко? Карл и Эрнст сходятся во мнении о нем: хитер, но не подлец… Как он влечет к себе, Рейн. Мать Карла ушла в него, да, ушла. Ее так и не нашли. Я все время представляла себе, что у нее на ногах были свинцовые башмаки и она шла, шла вниз по течению к Северному морю. Красотой она не отличалась, моя свекровь, но была статной, пышной блондинкой, настоящей валькирией, дочерью Рейна… она так и не всплыла. Рейн привлекал ее больше, чем послевоенная Германия. Среди ее предков не было ни одного ниже генерала или полковника… галерея фамильных. портретов, грудь в орденах, каждый орден – почти что клад нибелунгов. Одни глупые, некоторые хитрые, даже подлые, наверно. «Уйти в Рейн» – хорошо сказано… когда-нибудь это, возможно, сделаю и я – не потому, что разочаровалась в жизни, нет, но там, внизу, должно быть, красиво… путешествовать по земному илу через историю, пройти по дну моря вокруг Британских островов и выйти обратно на берег во Франции… А в ушах все время эта мелодия Шопена, пронзительно оборвавшаяся, когда Карл ударил топором по клавишам… и струны в огне, спекшиеся в черноватые комки… (Смотрит на часы.) Так, теперь начинается дискуссия, Эрнст сидит с ручкой и блокнотом, и записывает «решающие показания», как он их называет. Потом на ближайшем заседании он выступит в прениях и заявит: в двадцать часов девятнадцать минут такого-то числа вы, господин Гребентёклер, сказали: «Наша молодежь должна снова научиться приносить жертвы…» А вы, господин Кромлах, в двадцать один ноль три такого-то числа сказали: «Наши рабочие и служащие еще не готовы идти на жертвы в той степени, которая необходима для стабилизации». Да, он любит точность, и это хорошо, он серьезен, неподкупен, его цинизм сказывается в скорби… В Рейн он не уйдет, нет, нет, скорее уж это сделает Карл.
Сзади из железной калитки тихо выходит Герман Вублер и бесшумно садится рядом с Евой. Она вздрагивает, поворачивается к нему.
Ах, это вы… да, вы пунктуальны… хотя могли бы уж кашлянуть.
Вублер. Простите… виной – моя застенчивость. При дневном свете или полном вечернем освещении я бы никогда не отважился сесть рядом с вами. Благослови, господи, туман. Хотя мы знакомы и не можем заподозрить друг друга в каком-либо коварстве. Так близко (показывает на калитку сзади) мне еще не доводилось ходить на свидание. Сорок лет назад я впервые обратился на улице к женщине. Во время затемнения, темнота придала мне храбрости… мне было двадцать.
Ева Плинт. Та, с которой вы заговорили, была проституткой?
Вублер. Нет, она была продавщицей в обувном магазине.
Ева Плинт. Эрика, ваша жена! Ее история известна по предвыборным брошюрам. Бедняжка, биография образцовой демократки… это, должно быть, грустно. Мне она всегда нравилась. Как она поживает?
Вублер. Хочет и уехать отсюда и остаться. Странно, многие хотят уехать. Вы, наверное, тоже?
Ева Плинт. Как только подумаю об Эрнсте, опять начинаю колебаться. Это зависит также от того, что вы мне сообщите. Так как же его зовут?
Вублер. Хесус Перес де Легас, тридцать пять лет, кубинец, разумеется, коммунист. Превосходно говорит по-немецки, как вы знаете, учился в ГДР, читал Брехта, Анну Зегерс. Работает здесь в торговом представительстве.
Ева Плинт. Женат?
Вублер. Разузнать это вряд ли возможно. В большинстве случаев они не привозят сюда жен, а доступа к их личным делам у нас нет. Будьте осторожны, милая Ева.
Ева Плинт. Он шпик?
Вублер. Видите ли, все дипломаты в известном смысле шпики. Они пытаются добывать информацию по возможности тактично и легально. Если же они делают это бестактно или же глупо и не совсем легально, то их называют шпионами и выдворяют. Он наверняка не станет расспрашивать вас в лоб…
Ева Плинт. Я всего лишь два раза потанцевала с ним, а танцует он как бог… и всегда подает мне пальто, опередив вас; он кладет мне руки на плечи и глядит в глаза. Ну что я могу ему рассказать? Эрнст ничего не говорит мне о политике. Я знаю не больше того, что пишут газеты и сообщает радио.
Вублер. Желательна любая информация: о Карле, о вашем свекре, о Гробше и прежде всего – о Плуканском, на которого работал Гробш. Плуканский очень выгодная фигура, известно, что он брал взятки и, вероятно, может уступить шантажу…
Ева Плинт. Да, знаю. Нефть, оружие, ковры… исполнительницы танца живота – но ведь этими танцовщицами он еще не торгует или тоже? (Вублер молчит.) Может, он только посредничает при заключении договоров, они же артистки… ну и немножко играет в агента?… Вы молчите?
Вублер (вздыхает). Да, молчу.
Ева Плинт. Как говорится, не подтверждаете и не опровергаете… то есть скорее все-таки подтверждаете.
Вублер (резко). Нет, скорее опровергаю. Вы мне разрешите закурить?
Ева Плинт. Пожалуйста. Трубку?
Вублер (кивает, достает из кармана трубку, набивает ее, подносит гаснущую спичку к лицу Евы). Да, утром сигареты, вечером трубку… Ваши супы, Ева, лучшие из всех, что я когда-либо ел. Ваш рояль, беседы с вами, Карл и Эрика… жаль, что мы теперь видимся только на обедах да вечерах, пожилому мужчине это грозит перейти от влюбленности к сладострастию. Я готов даже отказаться от «Новостей» или потерять очки, если мне таковые понадобятся… а дискуссии, как сегодняшняя, можно записать на видеокассету и потом на досуге изучить.
Ева Плинт. Вы словно подслушали мои мысли.
Вублер. Конечно. Я даже не посмотрел «Новости».
Ева Плинт (тихо). Не говорите ничего об Эрнсте Гробше, пожалуйста, и о Карле нам не стоит говорить, а Хесус, этот кубинец… странно, его образ уже тускнеет в моих глазах. Мне стало страшно с тех пор, как я начала понимать Карла.
Вублер (тихо). Понимал я его всегда… однако понимать – еще мало что значит. Когда я в двадцать пять лет вернулся с войны – сбежал домой, больше всего мне хотелось разрушить уцелевшие города и церкви… и уж подавно – рояли. Я понимаю даже тех, которые поджигают автомобили. Будьте осторожны, не говорите на приемах о Бингерле, Плуканском, Блаукремере… Не шушукайтесь о Блаукремерше-первой. Вы знали ее?
Ева Плинт. Так, мимолетно, точно не помню. Я знаю только вторую – с ней я знакома… А болтовня моя не, выходит за пределы того, о чем пишется в газетах.
Вублер. Когда жена политика болтает о том, что написано в газетах, это выходит за пределы того, что есть в газетах. Такая жена становится, собственно говоря, источником информации, и каждый предполагает, что она знает больше, чем газеты.
Ева Плинт. Там что-то насчет документов и… Бингерле. Газеты пишут, что это бризантно.
Вублер. Бризантность – это разрывная сила, взрывчатость, Бризантны мины, неразорвавшиеся снаряды… если на них наступить или случайно по ним ударить, взлетишь в воздух. Печать может писать о бризантности, но если вы жена политика, заседающего в важных комиссиях, личного секретаря Плуканского, если вы высказываетесь о Бингерле и Плуканском, могут подумать, что вы знаете, где эта мина заложена.
Ева Плинт. Но ведь Бингерле и Плуканский – это тема номер один, на приемах только о них и шушукаются.
Вублер (настойчиво). Вы этой темы не должны касаться. Знаете, что случилось с Блаукремершей-первой?
Ева Плинт. Ходят слухи о сумасшедшем доме, говорят, что ее измотали, доконали… я же все слышу. А недавно всплыло новое имя – Плониус…
Вублер (вздрагивает; очень серьезно). Ни слова об этом Плониусе, Ева, ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24