https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
(Вздрагивает.) Но вот о повешенных – отце, брате, о том, как торчали их языки, – иногда говорила.
Герман (тихо). Я наводил справки. Она ни в чем не солгала, все так и было, как она рассказывала, все верно, включая ее роман с советским лейтенантом. А рассказал мне об этом один русский, который в то время находился в Берлине.
Эрика. Боюсь, что Бингерле тоже обнаружат за гардиной. Я распоряжусь убрать гардины из всех комнат.
Герман. За Бингерле можешь не беспокоиться, по крайней мере в этом смысле.
Эрика. Швейцария невелика.
Герман. Он не в Швейцарии. (Очень тихо.) Он там, где его никто не ищет.
Эрика. Ты знаешь где?
Герман. Он струсит, ляжет в дрейф, а потом бросит якорь в какой-нибудь гавани и скроется с глаз. (Поворачивается к жене.) Он спятил, но ты невольно оказала Кундту большую услугу, позвонив Штюцлингу. Да, Бингерле спятил, потому что преимущество сейчас не у него, а у Кундта. По Бингерле откроют пальбу из всех калибров, прежде чем он совершит хотя бы один выстрел. Не забывай, что газеты и другие средства информации смотрят Кундту в рот; тут даже самые циничные журналисты заодно с ним. Ты не поверишь, как трепетно бьются патриотические сердца в их груди, они, эти сердечки, трепещут, как лепестки роз под средиземноморским ветром; Бингерле – обманщик, фальсификатор, предатель, так его и ославят еще до того, как он вынырнет. И никакие документы ему не помогут. Да и кто возьмется их проверять? Поверь мне (берет руку жены): лучше всего придерживаться версии, что ему были нужны лишь деньги; и он их получил, своим правдоискательством он лишь исказил правду, но, слава богу, он просто мошенник, а не герой и тем более не мученик. Что же касается той правды, которую он мог бы продать, то в нее никто не поверит, разбирайся в ней хоть трибуналы или комиссии по расследованию. Даже если вокруг него сплотятся идеалисты, никто ему не поможет: слух о том, что его побудили действовать лишь деньги, распространился повсюду Думаю, мы о нем больше не услышим, не будет ни трибуналов, ни комиссий: он слишком скользкий, – не бойся, никакая внешняя опасность ему не грозит. А что ему грозит изнутри, чем он опасен сам для себя – этого я не знаю, я никогда не мог раскусить его.
Эрика. Он голодал, как все мы, никогда не мог наесться досыта. Заглатывал все без разбора: похлебку, яичницу, хлеб, а позже – дома, земельные участки, акции, вероятно, и женщин, не знаю. Но ему всегда всего не хватало – он был ненасытен. На твоем месте я не была бы такой спокойной.
Герман. В этом деле, от которого он ожидал золотые горы, ему придется довольствоваться тем, что получит. Может быть, он проявит свою ненасытность еще где-нибудь… Например, работая на нас.
Эрика. Ты допускаешь, что Кундт его снова возьмет?
Герман. Конечно. Ты хотела помочь Бингерле, помогла Кундту. Не исключаю, что Бингерле появится на горизонте с белым флагом. Эту битву он проиграл – вот разве что выиграет следующую. Но кое-что ты не учла – Кундта. Бингерле нужен этому сверхненасытному, потому что обладает нюхом, почти безошибочным нюхом на уязвимые места у людей. Он самый подходящий человек, чтобы свергнуть Блаукремера – скажем, через год…
Эрика. Ты был у них. Подумать только: устроить прием в тот же день, когда его жену нашли в петле с высунутым языком… И ты, ты идешь туда с одной целью – встретить ее . Так ты ее видел?
Герман. Да, я очень рад, что ее повидал. Не считая тебя, она наименее легкомысленная женщина из всех, кого я знаю. Она для меня недосягаема, я просто радуюсь ей. Понимаешь, она как бы олицетворяет мою надежду на другую, новую жизнь здесь. Я хочу, чтобы она оставалась здесь, а кроме того (смеется), мы с ее мужем затеяли одно дельце.
Эрика. А-а, участок на рейнском берегу… тебе его не удастся заполучить. Да и жалко эту развалину, она так хороша в своей запущенности.
Герман. Ты говоришь в точности как она, и я понимаю вас. Естественно, что по поручению моих клиентов, в том числе Капспетера, я должен предпринять все, чтобы приобрести участок, но если не получится, буду только рад. Я желаю этому юноше долгой жизни и твердого характера. Если бы мне предложили такую кучу денег за какой-то замшелый, полуразвалившийся памятник позора, где по вечерам заливаются жабы, я бы не устоял. В общем, она права: памятники должны стоить дорого, но что касается меня, я бы не устоял перед такой суммой. А ты – устояла бы?
Эрика. Не вводи меня в искушение понапрасну. Участок мне не принадлежит, но даже вообразив, что он мой, я скажу: нет, ты его не получишь. Представляю, какую бы там возвели помпезную дешевку в мавританском стиле и с видом на место, где пролилась кровь дракона. Я сыта, одета, у меня есть квартира… нет, пусть за эти миллионы там лучше квакают жабы. Твоя Ева права: настоящие памятники дороги, а монументы позора должны стоить особенно дорого. Тот, кто построил этот дом, чьи дети и внуки здесь родились, тоже был банкиром, так пусть банкиры и содержат этот памятник. Представь себе: подъедут бульдозеры, и за один день вековые воспоминания будут снесены. Нет, от меня бы ты его не получил, будь я даже беднее, чем сейчас. Это все равно что продать могильные плиты родителей за чечевичную похлебку.
Герман (вздыхает). Я знал людей, отдававших обручальное кольцо за кусок хлеба.
Эрика. А я знаю кое-кого, кто воровал без стыда и совести и подбирал окурки сигарет. Тебе не знаком этот человек?
Герман. Да, да, я его не забыл. Может, не стоило так начинать – с голодухи сразу ринуться в политику, да еще вместе с Кундтом, который понимал, что такое голод, но сам не страдал от него. У отца его было крепкое крестьянское хозяйство. Сам он служил в армии интендантом, руководил большой базой снабжения в Италии – это я недавно раскопал. К нему приползали голодные и алчущие, и Кундт помогал им, он не лишен сострадания, он видел их высунутые языки, трясущиеся руки и не мелочился. (Еще тише.) Возможно, он их даже не презирал, он обнаружил, какая сила заключена в голодных, открыл их чудовищную энергию, ненасытность, а это может очень пригодиться политику… Все-таки он не бессердечный.
Эрика. Три смерти в один день: Элизабет, Плуканский и какая-то молодая женщина в Антверпене истекла кровью в результате аборта.
Герман. Плуканского Кундту не приписывай. Он, наверное, постарался бы его удержать: ведь Плуканский пользовался популярностью, а Блаукремеру ее не заслужить. И Элизабет не его жертва. А что там произошло в Антверпене с этой молодой женщиной, пока не ясно, но, вероятно, это поможет ему свалить Блаукремера.
Эрика. Не без Бингерле, да?
Герман. Возможно. Самое позднее через две недели Блаукремер выкинет белый флаг, но (после паузы) пока он нам предлагает одно неприятное дело – уволить Катарину.
Эрика. За то, что она дала пощечину Губке, а Карл добавил? Наконец-то приятные новости, И запомни: ее мы оставим. Она мне нравится. И кроме того, она нуждается в заработке.
Герман. Не знаю… я полагал, ты хочешь уехать.
Эрика. Куда? Обратно, домой? Долго я там не выдержу. Там все еще гаже, противнее и там скрывают даже самоубийства. Нет, к черту эти праздники стрелков, конфирмации, благотворительное общество христианских женщин. Может, съездить в Рим, но я уже заранее знаю, что скоро мне захочется назад – на Рейн, да, на Рейн. Он течет и будет течь. (Показывает на реку.) Здесь Карл и твоя Ева, которую отныне я объявляю и моей Евой. Здесь Гробш, ехидное чудовище, и может статься, что в один прекрасный день я снова сяду за рояль. Я не прикасалась к нему после того случая у Капспетера, просто не могла до него дотронуться, словно меня заколдовали. В общем, куда угодно, только не в родные края, может, в Рим, но вернуться снова… нет. А Катарина останется.
Герман. Не знаю, сумеем ли мы ее сохранить. Ты ведь знаешь Губку. Он может стерпеть все, кроме общественного позора. И уничтожит любого, кто оскорбил его при всех, а они оба, Катарина и Карл, при всем народе надавали ему по роже на террасе в доме Блаукремера.
Эрика. Я тоже разок дала ему, слева и справа.
Герман. Но не при посторонних, и тем не менее он не простил этого тебе, а заодно и мне.
Эрика. Катарину я оставляю. Ну что он нам сделает?
Герман. Непосредственно – ничего. Он долго вынашивает месть, а потом нанесет удар в уголке или в таком месте, где ты меньше всего ожидаешь… например, пустит в ход наветы, против которых ты бессилен. Он единственный, кто огласил мою историю с Гольпен. Помнишь, это обрадовало всех, кому была не по душе моя корректность? Раскопал Губка и фотографию той кубинки, с которой у Карла были амурные дела и которой он дал денег из кассы посольства… Раскопает что-либо и у нас.
Эрика. Что именно?
Герман. Откуда мне знать? Сначала набросится на Карла, потом приплетет Катаринино воровство, ее участие в демонстрациях, где она швырялась камнями. Поручит представить публике в гнусном виде мое отношение к Еве или твое к Карлу.
Эрика. Поручит?
Герман. Да, у него есть люди, которые занимаются такими вещами.
Эрика. Но он поступит так и в том случае, если мы уволим Катарину. (Вздыхает.) Черт с ним, пусть его. Давай оставим Катарину. В конце концов судимости у нее нет.
Герман. Но что касается Карла, я не так уверен…
Эрика. Ты полагаешь?…
Герман. Никому не известно, как он зарабатывает деньги, а он их зарабатывает не только у меня. Его втянули в какую-то загадочную историю.
Эрика. Даже ты не можешь это выяснить?
Герман. Даже я. У него повсюду в ведомствах есть приятели, которые ограждают его от чужого любопытства и не дают пропасть.
Эрика. Порадуемся тому, что у него есть такие друзья, и подождем. Но ты еще ничего не рассказал о торжественной мессе.
Герман. Ты своего добилась, Эрика. (Эрика вопросительно смотрит на него.) Все было, как всегда, прекрасно, Кундт прислуживал священнику, но когда мы пошли к причастию, мне стало не по себе. Ты своего добилась. Не то чтобы я почувствовал себя менее грешным или более верующим, чем они, – нет! (Встает.) Мне стало страшно при мысли, что истинные христиане, по всей вероятности, не мы – ни я, ни ты, ни Карл, ни Ева, а они. (Останавливается у дивана.) В конце концов – и это пришло мне на ум, когда я приглядывался к кардиналу, внимал ему, наблюдал за ним, – в конце концов именно такие, как они, всегда и везде определяли, что есть христианство. И ты – я в меньшей степени – и все остальные, а к ним я отношу даже мрачного и озлобленного Гробша, именно вы заблуждаетесь, а не они. В моей голове, в сердце, в печенке все перевернулось, и я с трудом дождался конца этой прекрасной мессы. Мне стало совсем дурно – вот чего ты добилась, Эрика.
Конечно, твое отсутствие заметили, но скандала не было. Вопреки твоему желанию тебя сочли больной. Вообще там не так скорбели, как сожалели; были, конечно, телевидение и радио и, как ты предсказывала, Грюфф и Бляйлер. Проповедь была скучнейшая, а лицо у кардинала походило на маску. Ох, Эрика, ты своего добилась, но я не знаю, хорошо это или плохо. Мне страшно, когда я вспоминаю родителей, детство, школу, университет – все то, за что мы, как говорится, взялись после войны. Ты своего добилась, Эрика. Только не спрашивай, чего ты добилась.
Эрика (берет его руку). У меня тоже были набожные родители, набожное детство и набожные монахини в школе, о которых я вспоминаю с благодарностью. Они пытались объяснить мне, что такое счастье и как опасно вожделение. Конечно, утешения в набожности не найти. Его вообще-то нет. Но никто, включая кардинала, не поднял свой голос против бомб и ракет – никто. В том числе и ты. А теперь ты удивляешься, что у тебя отняли это утешение, эту совершенную красоту, которую прежде тебе не могла испортить никакая елейная проповедь.
Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…
Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.
Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле . К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.
Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.
Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Герман (тихо). Я наводил справки. Она ни в чем не солгала, все так и было, как она рассказывала, все верно, включая ее роман с советским лейтенантом. А рассказал мне об этом один русский, который в то время находился в Берлине.
Эрика. Боюсь, что Бингерле тоже обнаружат за гардиной. Я распоряжусь убрать гардины из всех комнат.
Герман. За Бингерле можешь не беспокоиться, по крайней мере в этом смысле.
Эрика. Швейцария невелика.
Герман. Он не в Швейцарии. (Очень тихо.) Он там, где его никто не ищет.
Эрика. Ты знаешь где?
Герман. Он струсит, ляжет в дрейф, а потом бросит якорь в какой-нибудь гавани и скроется с глаз. (Поворачивается к жене.) Он спятил, но ты невольно оказала Кундту большую услугу, позвонив Штюцлингу. Да, Бингерле спятил, потому что преимущество сейчас не у него, а у Кундта. По Бингерле откроют пальбу из всех калибров, прежде чем он совершит хотя бы один выстрел. Не забывай, что газеты и другие средства информации смотрят Кундту в рот; тут даже самые циничные журналисты заодно с ним. Ты не поверишь, как трепетно бьются патриотические сердца в их груди, они, эти сердечки, трепещут, как лепестки роз под средиземноморским ветром; Бингерле – обманщик, фальсификатор, предатель, так его и ославят еще до того, как он вынырнет. И никакие документы ему не помогут. Да и кто возьмется их проверять? Поверь мне (берет руку жены): лучше всего придерживаться версии, что ему были нужны лишь деньги; и он их получил, своим правдоискательством он лишь исказил правду, но, слава богу, он просто мошенник, а не герой и тем более не мученик. Что же касается той правды, которую он мог бы продать, то в нее никто не поверит, разбирайся в ней хоть трибуналы или комиссии по расследованию. Даже если вокруг него сплотятся идеалисты, никто ему не поможет: слух о том, что его побудили действовать лишь деньги, распространился повсюду Думаю, мы о нем больше не услышим, не будет ни трибуналов, ни комиссий: он слишком скользкий, – не бойся, никакая внешняя опасность ему не грозит. А что ему грозит изнутри, чем он опасен сам для себя – этого я не знаю, я никогда не мог раскусить его.
Эрика. Он голодал, как все мы, никогда не мог наесться досыта. Заглатывал все без разбора: похлебку, яичницу, хлеб, а позже – дома, земельные участки, акции, вероятно, и женщин, не знаю. Но ему всегда всего не хватало – он был ненасытен. На твоем месте я не была бы такой спокойной.
Герман. В этом деле, от которого он ожидал золотые горы, ему придется довольствоваться тем, что получит. Может быть, он проявит свою ненасытность еще где-нибудь… Например, работая на нас.
Эрика. Ты допускаешь, что Кундт его снова возьмет?
Герман. Конечно. Ты хотела помочь Бингерле, помогла Кундту. Не исключаю, что Бингерле появится на горизонте с белым флагом. Эту битву он проиграл – вот разве что выиграет следующую. Но кое-что ты не учла – Кундта. Бингерле нужен этому сверхненасытному, потому что обладает нюхом, почти безошибочным нюхом на уязвимые места у людей. Он самый подходящий человек, чтобы свергнуть Блаукремера – скажем, через год…
Эрика. Ты был у них. Подумать только: устроить прием в тот же день, когда его жену нашли в петле с высунутым языком… И ты, ты идешь туда с одной целью – встретить ее . Так ты ее видел?
Герман. Да, я очень рад, что ее повидал. Не считая тебя, она наименее легкомысленная женщина из всех, кого я знаю. Она для меня недосягаема, я просто радуюсь ей. Понимаешь, она как бы олицетворяет мою надежду на другую, новую жизнь здесь. Я хочу, чтобы она оставалась здесь, а кроме того (смеется), мы с ее мужем затеяли одно дельце.
Эрика. А-а, участок на рейнском берегу… тебе его не удастся заполучить. Да и жалко эту развалину, она так хороша в своей запущенности.
Герман. Ты говоришь в точности как она, и я понимаю вас. Естественно, что по поручению моих клиентов, в том числе Капспетера, я должен предпринять все, чтобы приобрести участок, но если не получится, буду только рад. Я желаю этому юноше долгой жизни и твердого характера. Если бы мне предложили такую кучу денег за какой-то замшелый, полуразвалившийся памятник позора, где по вечерам заливаются жабы, я бы не устоял. В общем, она права: памятники должны стоить дорого, но что касается меня, я бы не устоял перед такой суммой. А ты – устояла бы?
Эрика. Не вводи меня в искушение понапрасну. Участок мне не принадлежит, но даже вообразив, что он мой, я скажу: нет, ты его не получишь. Представляю, какую бы там возвели помпезную дешевку в мавританском стиле и с видом на место, где пролилась кровь дракона. Я сыта, одета, у меня есть квартира… нет, пусть за эти миллионы там лучше квакают жабы. Твоя Ева права: настоящие памятники дороги, а монументы позора должны стоить особенно дорого. Тот, кто построил этот дом, чьи дети и внуки здесь родились, тоже был банкиром, так пусть банкиры и содержат этот памятник. Представь себе: подъедут бульдозеры, и за один день вековые воспоминания будут снесены. Нет, от меня бы ты его не получил, будь я даже беднее, чем сейчас. Это все равно что продать могильные плиты родителей за чечевичную похлебку.
Герман (вздыхает). Я знал людей, отдававших обручальное кольцо за кусок хлеба.
Эрика. А я знаю кое-кого, кто воровал без стыда и совести и подбирал окурки сигарет. Тебе не знаком этот человек?
Герман. Да, да, я его не забыл. Может, не стоило так начинать – с голодухи сразу ринуться в политику, да еще вместе с Кундтом, который понимал, что такое голод, но сам не страдал от него. У отца его было крепкое крестьянское хозяйство. Сам он служил в армии интендантом, руководил большой базой снабжения в Италии – это я недавно раскопал. К нему приползали голодные и алчущие, и Кундт помогал им, он не лишен сострадания, он видел их высунутые языки, трясущиеся руки и не мелочился. (Еще тише.) Возможно, он их даже не презирал, он обнаружил, какая сила заключена в голодных, открыл их чудовищную энергию, ненасытность, а это может очень пригодиться политику… Все-таки он не бессердечный.
Эрика. Три смерти в один день: Элизабет, Плуканский и какая-то молодая женщина в Антверпене истекла кровью в результате аборта.
Герман. Плуканского Кундту не приписывай. Он, наверное, постарался бы его удержать: ведь Плуканский пользовался популярностью, а Блаукремеру ее не заслужить. И Элизабет не его жертва. А что там произошло в Антверпене с этой молодой женщиной, пока не ясно, но, вероятно, это поможет ему свалить Блаукремера.
Эрика. Не без Бингерле, да?
Герман. Возможно. Самое позднее через две недели Блаукремер выкинет белый флаг, но (после паузы) пока он нам предлагает одно неприятное дело – уволить Катарину.
Эрика. За то, что она дала пощечину Губке, а Карл добавил? Наконец-то приятные новости, И запомни: ее мы оставим. Она мне нравится. И кроме того, она нуждается в заработке.
Герман. Не знаю… я полагал, ты хочешь уехать.
Эрика. Куда? Обратно, домой? Долго я там не выдержу. Там все еще гаже, противнее и там скрывают даже самоубийства. Нет, к черту эти праздники стрелков, конфирмации, благотворительное общество христианских женщин. Может, съездить в Рим, но я уже заранее знаю, что скоро мне захочется назад – на Рейн, да, на Рейн. Он течет и будет течь. (Показывает на реку.) Здесь Карл и твоя Ева, которую отныне я объявляю и моей Евой. Здесь Гробш, ехидное чудовище, и может статься, что в один прекрасный день я снова сяду за рояль. Я не прикасалась к нему после того случая у Капспетера, просто не могла до него дотронуться, словно меня заколдовали. В общем, куда угодно, только не в родные края, может, в Рим, но вернуться снова… нет. А Катарина останется.
Герман. Не знаю, сумеем ли мы ее сохранить. Ты ведь знаешь Губку. Он может стерпеть все, кроме общественного позора. И уничтожит любого, кто оскорбил его при всех, а они оба, Катарина и Карл, при всем народе надавали ему по роже на террасе в доме Блаукремера.
Эрика. Я тоже разок дала ему, слева и справа.
Герман. Но не при посторонних, и тем не менее он не простил этого тебе, а заодно и мне.
Эрика. Катарину я оставляю. Ну что он нам сделает?
Герман. Непосредственно – ничего. Он долго вынашивает месть, а потом нанесет удар в уголке или в таком месте, где ты меньше всего ожидаешь… например, пустит в ход наветы, против которых ты бессилен. Он единственный, кто огласил мою историю с Гольпен. Помнишь, это обрадовало всех, кому была не по душе моя корректность? Раскопал Губка и фотографию той кубинки, с которой у Карла были амурные дела и которой он дал денег из кассы посольства… Раскопает что-либо и у нас.
Эрика. Что именно?
Герман. Откуда мне знать? Сначала набросится на Карла, потом приплетет Катаринино воровство, ее участие в демонстрациях, где она швырялась камнями. Поручит представить публике в гнусном виде мое отношение к Еве или твое к Карлу.
Эрика. Поручит?
Герман. Да, у него есть люди, которые занимаются такими вещами.
Эрика. Но он поступит так и в том случае, если мы уволим Катарину. (Вздыхает.) Черт с ним, пусть его. Давай оставим Катарину. В конце концов судимости у нее нет.
Герман. Но что касается Карла, я не так уверен…
Эрика. Ты полагаешь?…
Герман. Никому не известно, как он зарабатывает деньги, а он их зарабатывает не только у меня. Его втянули в какую-то загадочную историю.
Эрика. Даже ты не можешь это выяснить?
Герман. Даже я. У него повсюду в ведомствах есть приятели, которые ограждают его от чужого любопытства и не дают пропасть.
Эрика. Порадуемся тому, что у него есть такие друзья, и подождем. Но ты еще ничего не рассказал о торжественной мессе.
Герман. Ты своего добилась, Эрика. (Эрика вопросительно смотрит на него.) Все было, как всегда, прекрасно, Кундт прислуживал священнику, но когда мы пошли к причастию, мне стало не по себе. Ты своего добилась. Не то чтобы я почувствовал себя менее грешным или более верующим, чем они, – нет! (Встает.) Мне стало страшно при мысли, что истинные христиане, по всей вероятности, не мы – ни я, ни ты, ни Карл, ни Ева, а они. (Останавливается у дивана.) В конце концов – и это пришло мне на ум, когда я приглядывался к кардиналу, внимал ему, наблюдал за ним, – в конце концов именно такие, как они, всегда и везде определяли, что есть христианство. И ты – я в меньшей степени – и все остальные, а к ним я отношу даже мрачного и озлобленного Гробша, именно вы заблуждаетесь, а не они. В моей голове, в сердце, в печенке все перевернулось, и я с трудом дождался конца этой прекрасной мессы. Мне стало совсем дурно – вот чего ты добилась, Эрика.
Конечно, твое отсутствие заметили, но скандала не было. Вопреки твоему желанию тебя сочли больной. Вообще там не так скорбели, как сожалели; были, конечно, телевидение и радио и, как ты предсказывала, Грюфф и Бляйлер. Проповедь была скучнейшая, а лицо у кардинала походило на маску. Ох, Эрика, ты своего добилась, но я не знаю, хорошо это или плохо. Мне страшно, когда я вспоминаю родителей, детство, школу, университет – все то, за что мы, как говорится, взялись после войны. Ты своего добилась, Эрика. Только не спрашивай, чего ты добилась.
Эрика (берет его руку). У меня тоже были набожные родители, набожное детство и набожные монахини в школе, о которых я вспоминаю с благодарностью. Они пытались объяснить мне, что такое счастье и как опасно вожделение. Конечно, утешения в набожности не найти. Его вообще-то нет. Но никто, включая кардинала, не поднял свой голос против бомб и ракет – никто. В том числе и ты. А теперь ты удивляешься, что у тебя отняли это утешение, эту совершенную красоту, которую прежде тебе не могла испортить никакая елейная проповедь.
Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…
Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.
Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле . К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.
Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.
Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24