душевой бокс с ванной 150х70
Идем, я прочту тебе главу из пророка Исайи... Яков перевел Сарре первую главу из Исайи. Сарру поразило, что пророк говорит то же самое, что и Яков: Богу достаточно крови и жира баранов и овец. Он не желает, чтобы к нему во двор являлись с окровавленными руками. Он сравнивает старейшин Израиля с жителями Содома, которых Бог покарал... Был уже поздний вечер, но в плошке с маслом все еще мерцал фитилек. Вокруг огня кружились мошки, мотыльки. Тень от головы Якова раскачивалась на потолке. За печью пел сверчок. Любовь к Якову перемешивалась у Сарры со страхом. Она страшилась и строгого Бога на небе, который слышит каждое слово, знает каждую мысль; и мужиков, которые хотят, чтобы снова резали евреев и живьем закапывали детей; и евреев, которые одну часть Торы соблюдают, а другую нарушают, вызывая гнев Всевышнего. Сарра дала Якову слово больше никогда ее передавать разговоров. Она и так ему рассказывала далеко не все. Об одном лавочнике в городке говорили, что он обвешивает, о другом шептались, будто он обокрал своего компаньона. Сарра давно уже хотела спросить Якова: если евреи и вправду избранный народ, как же они могут так грешить? Одно только ей было ясно: он, Яков, справедливый человек. И если Бог любит Якова, как она - тогда жить ему вечно. Она все время молила за него Бога. Кроме него у нее никого не было. Никого, кроме него, она не могла бы любить. Хотя в городке она была окружена людьми, ей часто казалось, что она от всех в стороне. От своих крестьян она уже отошла, с евреями Пилицы не сблизилась. Яков был для нее всем: мужем, отцом, братом. Как только он потушил свет, она стала звать его к себе. Яков подтрунивал:
- Эх ты, бесстыдница! Еврейской женщине не полагается звать мужа... За это тебе нужно дать развод...
- Что же можно еврейской женщине?
- Рожать детей, которые будут служить Богу.
- Хорошо, я нарожу целую дюжину!
Он пришел к ней не сразу, - еще долго рассказывал о праведниках. Она хотела знать обо всем, что происходит в раю, и что будет, когда придет мессия. Яков тогда по-прежнему будет ее мужем и будет учить ее святому языку? А возьмет ли он ее с собой в храм? Яков сказал ей, что день будет тогда долгим, словно год и что солнце будет светить в семь раз ярче, чем теперь. Праведники будут есть левиафана, дикого быка и пить вино. Сарра спросила:
- А сколько жен будет у каждого мужчины?
- У меня будешь ты одна.
- Я буду тогда уже старая.
- Ты всегда останешься молодой...
- Какое платье будет на мне?...
Лежать с Яковом в постели - это одно уже было раем. Часто она мечтала, чтобы ночь длилась вечно, чтобы вечно быть с ним, слушать его речи, ощущать его ласки. Эти часы в темноте были наградой за все ее страдания. Позднее она засыпала, и сновидение переносило ее обратно в деревню, в хату, на гору. У нее были разные дела с Антеком, Басей, матерью. Во сне татуля всегда был жив и говорил ей мудрые слова, которые она забывала, когда просыпалась. Оставались лишь отзвук в ушах и легкий привкус во рту. Иногда ей снилось, что Яков ее покинул. Она плакала во сне, и Яков будил ее. Она просыпалась в холодном поту.
- О, мой Яков! Ты здесь, здесь! Слава Богу! И лицо его становилось жарким и влажным от ее слез.
5.
В середине дня к базару подкатила карета помещика. Четверка лошадей была запряжена цугом. Два форейтора погоняли, два холопа стояли на запятках. Один из форейторов трубил в рог. Евреи Пилицы испугались. С такой помпой помещик редко появлялся в местечке, особенно в обычный летний день перед жатвой. Адам Пилицкий был при шпаге и пистолете и выглядел нетрезвым. Выскочив из кареты, он тотчас выхватил из ножен шпагу и стал неистово кричать:
- Где Гершон? Я ему голову отрублю! Я с него живого куски буду рвать и уксусом поливать! Я его вместе с семейкой разорву на части и брошу псам!
Часть евреев разбежалась. Другие подбежали к помещику, чтобы броситься ему в ноги. Женщины заплакали все разом. Дети, с которыми занимался Яков, заслышав шум, побежали посмотреть на помещика, на карету, на лошадей со вскинутыми шеями, с нарядной упряжью. Кто-то поспешил сообщить старосте общины Гершону, что его ищет помещик.
После первой суматохи жители Пилицы поняли в чем дело. Этот Гершон действительно самовольничал. Он взял в аренду поместье и вел себя так, словно все это добро было его собственностью. Он построил себе просторный дом, взял в зятья трех богачей. Одного зятя сделал раввином, другого резником, третьему дал право на подряд выстроить синагогу и снабжать город пасхальной мукой. Самого себя он избрал старшиной погребального общества. И хотя землю под кладбище помещик евреям подарил, Гершон драл втридорога за места для погребения. Согласно постановлению люблинского Совета четырех земель, королевские подати, которые евреи платили королю, должны были взыскиваться семью выборными представителями города - из самых почетных его граждан. Но Гершон, этот толстосум, все решал сам. Своим дружкам и тем, кто подхалимничал перед ним, он уменьшал налоги, остальные же несли непосильное бремя. Гершон, этот неуч, сам присвоил себе титул наставника и приказал кантору не начинать без него молитву. Когда Гершону приходило в голову среди недели сходить в баню, он приказывал банщику топить ее за счет общины.
Те, кто пострадали от Гершона, не раз грозили, что пожалуются на него помещику и в Люблинский Совет. Но он никого не боялся. В Совете у него была своя рука, к тому же у него имелся вексель помещика на тысячу злотых, которые тот был ему должен. Гершон якшался и с другими помещиками, врагами Адама Пилицкого.
Этот Гершон, должно быть, позабыл, что евреи находятся в диаспоре. Вот и теперь ему советовали, покуда у Пилицкого не уляжется гнев, где-нибудь спрятаться, в погребе или на чердаке. Но ему хотелось показать, что он не трус. Он надел шелковую бекешу и соболью шапку, подпоясался кушаком и вышел к помещику. Гершон носил облачение служителя культа, а лицо у него было багровое, как у мясника, с седой жидкой бородкой, все волоски которой можно было сосчитать. Нос кривой, губы толстые, живот выпирал, как у беременной женщины. Глаза под густыми бровями были разной величины и сидели - один выше, другой ниже. Он славился своим крутым нравом - и к тому же был упрям, любил препираться по поводу законов, древнееврейских слов, священных книг. Когда он говорил на собрании общины, то в каждом третьем слове делал ошибки. Болтал он обычно так долго, покуда все засыпали.
Сейчас Гершон неспешным шагом направился к помещику, за ним следовала свита. Это были мясники, торговцы лошадьми, члены погребальной общины, которым он подсовывал разные заработки и два раза в году устраивал пирушки. Прежде чем Гершон успел раскрыть рот, Пилицкий закричал:
- Где красный бык?
Гершон чуть подумал.
- Я его продал мясникам, Ваша светлость.
- Ты, грязный еврей, ты продал моего быка?
- Покуда я арендатор, вельможный пан, я и являюсь хозяином.
- Сейчас мы увидим, кто тут хозяин!... Холопы, взять его! Покончите с ним тут же на месте!...
Все евреи закричали разом, даже - враги Гершона. Гершон попытался что-то сказать, шарахнулся, но тут же форейторы и холопы схватили его с обеих сторон. Помещик скомандовал:
- Веревку! Веревку! Повесить его!...
Народ бросился на колени, стали кланяться, как в Судный день во время коленопреклонения. Женщины испустили дикий вопль. Гершон сопротивлялся, как если бы верил, что возможно вырваться. Один холоп сорвал с него кушак. Помещик закричал:
- Столб, столб! Принесите сюда столб!...
- Вот, Ваше благородие, фонарь!...
Яков услышал крики, каких не слыхал даже тогда, когда гайдамаки напали на Юзефов. Жена Гершона схватила помещика за ногу и не отпускала. Помещик лягал ее другой ногой. Он размахнулся саблей, словно для того, чтобы отрубить ей голову. Женщины забегали, как ошалелые, истошно крича. Одна ногтями впилась в свои щёки, другая схватилась за грудь, третья орала на своего мужа, почему тот стоит в стороне и ничего не предпринимает. Община была озлоблена на Гершона, этого толстосума, изображающего из себя правителя, но видеть, как человека среди бела дня вешают - этого евреи не могли. Невестки Гершона попадали друг другу в объятия, задыхаясь от рыданий. Раввин также попытался броситься помещику в ноги. С головы у него свалилась ермолка, а пейсы касались песка. Все повторялось как в год кровавого погрома Хмельницкого. Мясники и прочие прихвостни Гершона легко могли бы разоружить холопов и защитить его, но где это слыхано, чтобы еврей оказывал сопротивление помещику? И вот они стояли, беспомощно переминаясь с ноги на ногу, растопырив руки и раскрыв рты, словно пораженные собственным бессилием. Из синагоги вышел служка со свитком Торы в руках, собираясь этим унять гнев помещика. Одни кричали служке, чтобы он шел скорее, другие грозили ему кулаком, давая понять, что это святотатство. Он остановился поодаль, раскачиваясь на подкосившихся ногах, готовый вот-вот рухнуть вместе со священной ношей. Тогда вопли стали еще громче.
Яков на мгновение оцепенел. Он прекрасно знал, что ему сейчас нельзя и слова проронить, но молчать он не мог. Значит, суждено мне погибнуть! услышал он внутри себя голос. Он подбежал к помещику, снял шапку и воскликнул:
- Светлейший, из-за быка не убивают человека!...
Стало тихо. Гершон с самого начала не взлюбил Якова. Это началось с той субботы, когда тот, кому полагалось читать в синагоге Тору, заболел, и вместо него читал Яков. Гершон терпеть не мог знатоков Талмуда. Он бы ни в коем случае не допустил, чтобы Яков стал здесь меламедом, знай он, что тот действительно учен.
И вот теперь Яков за него заступается. Ошеломленный помещик взглянул на Якова.
- Кто ты такой?
- Я учу детей.
- Как тебя зовут?
- Яков.
- Ты и есть тот Яков, который выманил у Исава право первородства?... И он неистово захохотал.
Этот смех как бы прервал экзекуцию. Все стали смеяться. Пилецкий так и сгибался от хохота. На мгновение показалось, что все происходившее ранее было шуткой, барским развлечением. Помещики нередко разыгрывали такого рода комедии с евреями, но евреи каждый раз пугались, так как шутки злодеев легко оборачивались грозной расправой, как, впрочем, и наоборот. Холопы все еще держали Гершона. Он был единственный, кто не смеялся. Его рыжие глаза глядели с такой неистовой злобой, с какой только рождаются. Из-под торчащих усов свешивалась толстая нижняя губа, обнажая желтые редкие зубы, как у зверя, на которого напала более сильная тварь, но в которую он, издыхая, все же готов вонзить клыки... Помещик изнемогал от смеха. Он всплескивал руками, хватался за колени, покатывался. Те, кто только что пали ниц, поднялись и помогали ему смеяться с безумной беспечностью страха... Даже раввин смеялся. Женщины, обхватывая друг друга, приседали, не то смеясь, не то плача...
- Мамочки мои! взревел помещик, - мамочки, папочки, еврейчики!... И он заржал снова. Весь кагал вместе с женщинами и детьми вторил ему, каждый на свой манер, со своими ужимками. У одной старухи свалился чепец. Ступенчатый череп выглядел смешно, как у только что постриженной овцы. Теперь женщины стали смеяться уже искренно...
Но вот смех прекратился. Помещик напоследок хохотнул, и лицо его снова искривилось от злобы.
- Кто ты такой? Что ты здесь делаешь? - рявкнул он. - Отвечай!
- Я меламед. Учу детей.
- Чему ты их учишь, как выкрадывать просвиру, как отравлять колодцы? Как употреблять христианскую кровь на мацу?...
- Боже упаси, ясновельможный! Это запрещено еврейским законом.
- Запрещено? Знаем! Проклятый ваш Талмуд учит, как обманывать христианский народ. Отовсюду вас выгнали, а наш король Казимир широко распахнул перед вами ворота. Но как вы нас отблагодарили? Вы устроили здесь новую Палестину. Вы поносите и проклинаете нас на вашем древнееврейском. Вы плюете на наши святыни. Вы десять раз на день хулите нашего Бога. Гайдамаки Хмельницкого проучили вас, но мало. Вы заодно с разбойниками-шведами, и с русскими, и с пруссаками, - со всеми врагами вашей отчизны. Кто разрешил тебе быть здесь, проклятый еврей?! - закричал Пилицкий, размахивая кулаком. - Это земля моя, не твоя! Мои родители пролили за нее кровь. Мне не надо, чтобы ты учил еврейских ублюдков, как осквернять мою отчизну, пожираемую всякой нечистью, отчизну, которая и так уже полумертва...
Пилицкий запнулся. Пена выступила у него на губах. Евреи снова согнулись, готовые вновь пасть ниц и молить о пощаде. С ужасом переглядываясь, члены общины делали друг другу знаки. Раввин поднял с земли свою ермолку и, не отряхнув, напялил на голову. Старуха, уронившая чепец, вновь надела его, хотя и набекрень. Холопы снова принялись трясти Гершона, то и дело приподнимая его за ворот, словно собираясь вытряхнуть из одежды. Служка все еще стоял с Торой в руках, раскачиваясь на немощных ногах. Всем стало ясно, что так просто не обойдется. Некоторые попытались заблаговременно улизнуть. Кто пошел прятаться, кто - запирать двери, закрывать лавку. Заметив, что евреи расходятся, помещик раскричался:
- Не разбегайтесь, еврейчики! Не убежать вам от меня! Я вас передушу, где бы вы ни были!... Я вас так проучу, что вы проклянете тот день, когда ваши вшивые матери выдавили вас из своего чрева!...
- Мы не разбегаемся, светлейший!...
- Мы не убегаем, благороднейший!...
- Тебя спрашивают, так отвечай! - заревел помещик на Якова.
К этому времени Яков уже не помнил, о чем его спрашивали. Пилецкий протянул руку, чтобы ухватить его за лацкан. Но Яков оказался слишком высок. Он лишь покорно склонил голову.
- Да простит меня ясновельможный пан, но я не помню, на что мне надо ответить.
Сам помещик, видно, тоже забыл. Он смотрел на Якова в замешательстве. Тут он обратил внимание, что этот еврей хорошо говорит по-польски, не искажает слова, как другие. У него вдруг пропала злоба и он ощутил нечто вроде стыда за сцену, которую только что разыграл перед этими жалкими, уцелевшими после расправы Хмельницкого, людьми. Аж слезы навернулись ему на глаза. Ведь он, Пилицкий, считал себя сердобольным и часто в уме сочинял молитвы, обращенные к Иисусу и апостолам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
- Эх ты, бесстыдница! Еврейской женщине не полагается звать мужа... За это тебе нужно дать развод...
- Что же можно еврейской женщине?
- Рожать детей, которые будут служить Богу.
- Хорошо, я нарожу целую дюжину!
Он пришел к ней не сразу, - еще долго рассказывал о праведниках. Она хотела знать обо всем, что происходит в раю, и что будет, когда придет мессия. Яков тогда по-прежнему будет ее мужем и будет учить ее святому языку? А возьмет ли он ее с собой в храм? Яков сказал ей, что день будет тогда долгим, словно год и что солнце будет светить в семь раз ярче, чем теперь. Праведники будут есть левиафана, дикого быка и пить вино. Сарра спросила:
- А сколько жен будет у каждого мужчины?
- У меня будешь ты одна.
- Я буду тогда уже старая.
- Ты всегда останешься молодой...
- Какое платье будет на мне?...
Лежать с Яковом в постели - это одно уже было раем. Часто она мечтала, чтобы ночь длилась вечно, чтобы вечно быть с ним, слушать его речи, ощущать его ласки. Эти часы в темноте были наградой за все ее страдания. Позднее она засыпала, и сновидение переносило ее обратно в деревню, в хату, на гору. У нее были разные дела с Антеком, Басей, матерью. Во сне татуля всегда был жив и говорил ей мудрые слова, которые она забывала, когда просыпалась. Оставались лишь отзвук в ушах и легкий привкус во рту. Иногда ей снилось, что Яков ее покинул. Она плакала во сне, и Яков будил ее. Она просыпалась в холодном поту.
- О, мой Яков! Ты здесь, здесь! Слава Богу! И лицо его становилось жарким и влажным от ее слез.
5.
В середине дня к базару подкатила карета помещика. Четверка лошадей была запряжена цугом. Два форейтора погоняли, два холопа стояли на запятках. Один из форейторов трубил в рог. Евреи Пилицы испугались. С такой помпой помещик редко появлялся в местечке, особенно в обычный летний день перед жатвой. Адам Пилицкий был при шпаге и пистолете и выглядел нетрезвым. Выскочив из кареты, он тотчас выхватил из ножен шпагу и стал неистово кричать:
- Где Гершон? Я ему голову отрублю! Я с него живого куски буду рвать и уксусом поливать! Я его вместе с семейкой разорву на части и брошу псам!
Часть евреев разбежалась. Другие подбежали к помещику, чтобы броситься ему в ноги. Женщины заплакали все разом. Дети, с которыми занимался Яков, заслышав шум, побежали посмотреть на помещика, на карету, на лошадей со вскинутыми шеями, с нарядной упряжью. Кто-то поспешил сообщить старосте общины Гершону, что его ищет помещик.
После первой суматохи жители Пилицы поняли в чем дело. Этот Гершон действительно самовольничал. Он взял в аренду поместье и вел себя так, словно все это добро было его собственностью. Он построил себе просторный дом, взял в зятья трех богачей. Одного зятя сделал раввином, другого резником, третьему дал право на подряд выстроить синагогу и снабжать город пасхальной мукой. Самого себя он избрал старшиной погребального общества. И хотя землю под кладбище помещик евреям подарил, Гершон драл втридорога за места для погребения. Согласно постановлению люблинского Совета четырех земель, королевские подати, которые евреи платили королю, должны были взыскиваться семью выборными представителями города - из самых почетных его граждан. Но Гершон, этот толстосум, все решал сам. Своим дружкам и тем, кто подхалимничал перед ним, он уменьшал налоги, остальные же несли непосильное бремя. Гершон, этот неуч, сам присвоил себе титул наставника и приказал кантору не начинать без него молитву. Когда Гершону приходило в голову среди недели сходить в баню, он приказывал банщику топить ее за счет общины.
Те, кто пострадали от Гершона, не раз грозили, что пожалуются на него помещику и в Люблинский Совет. Но он никого не боялся. В Совете у него была своя рука, к тому же у него имелся вексель помещика на тысячу злотых, которые тот был ему должен. Гершон якшался и с другими помещиками, врагами Адама Пилицкого.
Этот Гершон, должно быть, позабыл, что евреи находятся в диаспоре. Вот и теперь ему советовали, покуда у Пилицкого не уляжется гнев, где-нибудь спрятаться, в погребе или на чердаке. Но ему хотелось показать, что он не трус. Он надел шелковую бекешу и соболью шапку, подпоясался кушаком и вышел к помещику. Гершон носил облачение служителя культа, а лицо у него было багровое, как у мясника, с седой жидкой бородкой, все волоски которой можно было сосчитать. Нос кривой, губы толстые, живот выпирал, как у беременной женщины. Глаза под густыми бровями были разной величины и сидели - один выше, другой ниже. Он славился своим крутым нравом - и к тому же был упрям, любил препираться по поводу законов, древнееврейских слов, священных книг. Когда он говорил на собрании общины, то в каждом третьем слове делал ошибки. Болтал он обычно так долго, покуда все засыпали.
Сейчас Гершон неспешным шагом направился к помещику, за ним следовала свита. Это были мясники, торговцы лошадьми, члены погребальной общины, которым он подсовывал разные заработки и два раза в году устраивал пирушки. Прежде чем Гершон успел раскрыть рот, Пилицкий закричал:
- Где красный бык?
Гершон чуть подумал.
- Я его продал мясникам, Ваша светлость.
- Ты, грязный еврей, ты продал моего быка?
- Покуда я арендатор, вельможный пан, я и являюсь хозяином.
- Сейчас мы увидим, кто тут хозяин!... Холопы, взять его! Покончите с ним тут же на месте!...
Все евреи закричали разом, даже - враги Гершона. Гершон попытался что-то сказать, шарахнулся, но тут же форейторы и холопы схватили его с обеих сторон. Помещик скомандовал:
- Веревку! Веревку! Повесить его!...
Народ бросился на колени, стали кланяться, как в Судный день во время коленопреклонения. Женщины испустили дикий вопль. Гершон сопротивлялся, как если бы верил, что возможно вырваться. Один холоп сорвал с него кушак. Помещик закричал:
- Столб, столб! Принесите сюда столб!...
- Вот, Ваше благородие, фонарь!...
Яков услышал крики, каких не слыхал даже тогда, когда гайдамаки напали на Юзефов. Жена Гершона схватила помещика за ногу и не отпускала. Помещик лягал ее другой ногой. Он размахнулся саблей, словно для того, чтобы отрубить ей голову. Женщины забегали, как ошалелые, истошно крича. Одна ногтями впилась в свои щёки, другая схватилась за грудь, третья орала на своего мужа, почему тот стоит в стороне и ничего не предпринимает. Община была озлоблена на Гершона, этого толстосума, изображающего из себя правителя, но видеть, как человека среди бела дня вешают - этого евреи не могли. Невестки Гершона попадали друг другу в объятия, задыхаясь от рыданий. Раввин также попытался броситься помещику в ноги. С головы у него свалилась ермолка, а пейсы касались песка. Все повторялось как в год кровавого погрома Хмельницкого. Мясники и прочие прихвостни Гершона легко могли бы разоружить холопов и защитить его, но где это слыхано, чтобы еврей оказывал сопротивление помещику? И вот они стояли, беспомощно переминаясь с ноги на ногу, растопырив руки и раскрыв рты, словно пораженные собственным бессилием. Из синагоги вышел служка со свитком Торы в руках, собираясь этим унять гнев помещика. Одни кричали служке, чтобы он шел скорее, другие грозили ему кулаком, давая понять, что это святотатство. Он остановился поодаль, раскачиваясь на подкосившихся ногах, готовый вот-вот рухнуть вместе со священной ношей. Тогда вопли стали еще громче.
Яков на мгновение оцепенел. Он прекрасно знал, что ему сейчас нельзя и слова проронить, но молчать он не мог. Значит, суждено мне погибнуть! услышал он внутри себя голос. Он подбежал к помещику, снял шапку и воскликнул:
- Светлейший, из-за быка не убивают человека!...
Стало тихо. Гершон с самого начала не взлюбил Якова. Это началось с той субботы, когда тот, кому полагалось читать в синагоге Тору, заболел, и вместо него читал Яков. Гершон терпеть не мог знатоков Талмуда. Он бы ни в коем случае не допустил, чтобы Яков стал здесь меламедом, знай он, что тот действительно учен.
И вот теперь Яков за него заступается. Ошеломленный помещик взглянул на Якова.
- Кто ты такой?
- Я учу детей.
- Как тебя зовут?
- Яков.
- Ты и есть тот Яков, который выманил у Исава право первородства?... И он неистово захохотал.
Этот смех как бы прервал экзекуцию. Все стали смеяться. Пилецкий так и сгибался от хохота. На мгновение показалось, что все происходившее ранее было шуткой, барским развлечением. Помещики нередко разыгрывали такого рода комедии с евреями, но евреи каждый раз пугались, так как шутки злодеев легко оборачивались грозной расправой, как, впрочем, и наоборот. Холопы все еще держали Гершона. Он был единственный, кто не смеялся. Его рыжие глаза глядели с такой неистовой злобой, с какой только рождаются. Из-под торчащих усов свешивалась толстая нижняя губа, обнажая желтые редкие зубы, как у зверя, на которого напала более сильная тварь, но в которую он, издыхая, все же готов вонзить клыки... Помещик изнемогал от смеха. Он всплескивал руками, хватался за колени, покатывался. Те, кто только что пали ниц, поднялись и помогали ему смеяться с безумной беспечностью страха... Даже раввин смеялся. Женщины, обхватывая друг друга, приседали, не то смеясь, не то плача...
- Мамочки мои! взревел помещик, - мамочки, папочки, еврейчики!... И он заржал снова. Весь кагал вместе с женщинами и детьми вторил ему, каждый на свой манер, со своими ужимками. У одной старухи свалился чепец. Ступенчатый череп выглядел смешно, как у только что постриженной овцы. Теперь женщины стали смеяться уже искренно...
Но вот смех прекратился. Помещик напоследок хохотнул, и лицо его снова искривилось от злобы.
- Кто ты такой? Что ты здесь делаешь? - рявкнул он. - Отвечай!
- Я меламед. Учу детей.
- Чему ты их учишь, как выкрадывать просвиру, как отравлять колодцы? Как употреблять христианскую кровь на мацу?...
- Боже упаси, ясновельможный! Это запрещено еврейским законом.
- Запрещено? Знаем! Проклятый ваш Талмуд учит, как обманывать христианский народ. Отовсюду вас выгнали, а наш король Казимир широко распахнул перед вами ворота. Но как вы нас отблагодарили? Вы устроили здесь новую Палестину. Вы поносите и проклинаете нас на вашем древнееврейском. Вы плюете на наши святыни. Вы десять раз на день хулите нашего Бога. Гайдамаки Хмельницкого проучили вас, но мало. Вы заодно с разбойниками-шведами, и с русскими, и с пруссаками, - со всеми врагами вашей отчизны. Кто разрешил тебе быть здесь, проклятый еврей?! - закричал Пилицкий, размахивая кулаком. - Это земля моя, не твоя! Мои родители пролили за нее кровь. Мне не надо, чтобы ты учил еврейских ублюдков, как осквернять мою отчизну, пожираемую всякой нечистью, отчизну, которая и так уже полумертва...
Пилицкий запнулся. Пена выступила у него на губах. Евреи снова согнулись, готовые вновь пасть ниц и молить о пощаде. С ужасом переглядываясь, члены общины делали друг другу знаки. Раввин поднял с земли свою ермолку и, не отряхнув, напялил на голову. Старуха, уронившая чепец, вновь надела его, хотя и набекрень. Холопы снова принялись трясти Гершона, то и дело приподнимая его за ворот, словно собираясь вытряхнуть из одежды. Служка все еще стоял с Торой в руках, раскачиваясь на немощных ногах. Всем стало ясно, что так просто не обойдется. Некоторые попытались заблаговременно улизнуть. Кто пошел прятаться, кто - запирать двери, закрывать лавку. Заметив, что евреи расходятся, помещик раскричался:
- Не разбегайтесь, еврейчики! Не убежать вам от меня! Я вас передушу, где бы вы ни были!... Я вас так проучу, что вы проклянете тот день, когда ваши вшивые матери выдавили вас из своего чрева!...
- Мы не разбегаемся, светлейший!...
- Мы не убегаем, благороднейший!...
- Тебя спрашивают, так отвечай! - заревел помещик на Якова.
К этому времени Яков уже не помнил, о чем его спрашивали. Пилецкий протянул руку, чтобы ухватить его за лацкан. Но Яков оказался слишком высок. Он лишь покорно склонил голову.
- Да простит меня ясновельможный пан, но я не помню, на что мне надо ответить.
Сам помещик, видно, тоже забыл. Он смотрел на Якова в замешательстве. Тут он обратил внимание, что этот еврей хорошо говорит по-польски, не искажает слова, как другие. У него вдруг пропала злоба и он ощутил нечто вроде стыда за сцену, которую только что разыграл перед этими жалкими, уцелевшими после расправы Хмельницкого, людьми. Аж слезы навернулись ему на глаза. Ведь он, Пилицкий, считал себя сердобольным и часто в уме сочинял молитвы, обращенные к Иисусу и апостолам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32