Установка сантехники Wodolei
– И я тебе пытаю, – отвечал я вопросом на его вопрос, – що палыть?
– Палы уси письма кн. Репниной.
И все драгоценные для Тараса послания Варвары Николаевны, конечно, самые невинные, брошены в камин. Туда же полетели и еще некоторые бумаги, по выбору самого Тараса.
Пытливо прочел я письма брата Василия, свои письма, письма Левицкого, Александрийского и др., но ровно ничего, по-моему, в них не было недозволенного, а тем более преступного, но Тарас командовал: «Палы!».
– Но послухай же, мий голубе: як мы все спалим, то догадаються, що нас предупредили об обыске, да и стануть искать вынуватого. А не будет ли в таком разе в ответе Карл Иванович?
– И то правда, – согласился Тарас. – буде! Пойидем до тебе, та там що-небудь спалым.
Когда мы въезжали в город, то в Сакмарских воротах повстречали плац-адъютанта Мартынова, полицмейстера и еще какого-то военного. Мы догадались, что они едут в Слободку. Не смыкаючи очей провели мы эту ночь, но обыска у меня не было. Рано утром, прямо от Обручева приехал к нам после разговин Александрийский и рассказал все, что там происходило:
– На меня, – говорил он, – внезапно накинулся Обручев: «А-а, так мы отвечаем пушками на вопли порабощенного народа о свободе! (Цитата из письма Александрийского к Ш-ку о бунте киргизов в 1848 г.) На обвахту! На белое, черное, синее море (поговорка Обручева). А Лазаревский здесь? А-а, в переписке с преступником: «Милый, любый мий», а? На обвахту! (Здесь Обручев смешал меня с братом Василием).
В то же время всех присутствующих поразило необыкновенное внимание Обручева к прапорщику Исаеву. Несколько раз подходил он к нему, брал под руку, подводил к столу, любезно припрашивал: «Разговляйтесь, любезнейший, разговляйтесь». Тогда всем стало ясно, кто был этот любезнейший предатель.
Значит, еще до рассвета часть взятых при обыске бумаг уже успели разобрать и доложить генерал-губернатору заодно с радостным благовестием о воскресении распятого за нас Спасителя!..
В тот же день ко мне заезжали и другие знакомые и передавали, что Обручев высказывался перед своими приближенными об Исаеве в таких выражениях: «Мерзавец! Подлец! Но… что будешь делать? Я уверен, что этот негодяй и на меня послал донос. А в Петербурге я никого не имею за плечами, я, как Шевченко, человек маленький»…
Обручев не ошибся: на него полетел другой донос шефу жандармов. В тот же день Шевченко потребовали в ордонанс-гаус и посадили на обвахту впредь до особого распоряжения, а 12-го мая отправили в Орскую крепость этапным порядком со строжайшим предписанием командиру 5 батальона следить за ним. Вскоре после высылки Шевченко уволен был и сам Обручев…
К счастью для бедного Тараса, в Петербурге не признали нужным входить в глубь вещей и свели все обвинение к тому, что он нарушил высочайшее запрещение писать и рисовать и ходил иногда в партикулярном платье. Просидев в Орском каземате более месяца, по приговору военного суда, Шевченко был отправлен в Новопетровское укрепление и зачислен там рядовым в 1-й Уральский батальон в 4-ю роту.
«Киевская Старина», 1899, №2
Как Тарас выпил две бутылки водки и как его «хоронили»
(На Сырдарье у ротного командира)
В начале декабря 1883 года, но пути из Ташкента в Оренбург, мне довелось пробыть около четырех суток в г. Казалинске и там, неожиданно, познакомиться с бывшим ротным командиром покойного Тараса Гр. Шевченко, Егором Тимофеевичем Косаревым.
* * *
Всех нас, гостей, собралось человек пять, – все, кроме меня, давние туркестанцы. Беседа наша, сразу же принявшая самый непринужденный, искренний характер и вращавшаяся сначала, как говорится, на «злобах дня» и на настоящем нашей среднеазиатской окраины, перешла затем к разговорам о ее былом.
* * *
– А скажите, Егор Тимофеевич, – вот, вы видали и знавали здесь столько лиц, ну, а Шевченко вы не знавали?
– Это – Тараса то Григорьевич? – Как не знать, помилуйте! – да, ведь, он у меня же, в Ново-Петровском в роте был…
Из пятерых нас, собеседующих, будто бы нарочно, четверо оказалось украинских уроженцев, а потому понятно, с каким единодушием обратились мы, после этого заявления нашего почтенного Амфитриона, с просьбою рассказать, что он знает и помнит про нашего «Кобзаря».
* * *
– С 1852 г. Шевченко стал все больше и больше вхож в наше маленькое общество, которое так, наконец, полюбило его, что без него не устраивалось, бывало, уже ничего, – были то обед или ужин по какому либо случаю, любительский спектакль, поездка на охоту, простое какое либо сборище холостяков, или певческий хор.
Хор этот устраивали офицеры, и Шевченко, обладавший хорошим и чистым тенором и знавший много чудесных украинских песен, был постоянным участником этого хора, который, право же, очень и очень недурно певал и русские, и украинские песни, а по праздникам так и в церкви, на клиросе.
Про обеды да ужины, которые, случалось, оканчивались иногда и попойками, в которых участвовал и Тарас, любивший, к сожалению, иногда таки выпить, или как он сам говаривал: «убить с горя муху», говорить не стоит: были они, как и все подобные обеды и ужины! Ну, а про те спектакли, в которых он принимал самое деятельное участие, как актер и декоратор, нельзя не вспомнить, – тем более, что без него, при всем увлечении и старании, с какими разучивали и играли свои роли прочие актеры-любители, вряд ли эта затея наша возбудила бы тот восторг, с каким встретила ее наша ново-петровская публика, которою всякий раз буквально битком наполнялась казарма, где шли спектакли.
На первых двух спектаклях оба раза шла комедия Островского: «Свои люди, – сочтемся!» повторенная по общему и единогласному желанию всей публики. В комедии этой, кроме роли Рисположенского, которую взял на себя Шевченко, все роли, даже женские, играть в которых наши дамы не пожелали, исполнялись офицерами… Играл в ней, – смех, ей-Богу, вспоминать! – и я роль Подхалюзина, в костюме же которого в антрактах, сходил еще и в оркестр, чтобы играть на скрипке, без которой тот обойтись не мог; ну, да, ведь, по пословице: «охоту тешить – не беду платить!»…
– Так как, надо вам сказать, – генеральной репетиции у нас не было, а на репетициях Шевченко никогда настояще не играл, то мы, понятно, и не знали, какой то выйдет из него Рисположенский? Но когда, на первом представлении, он появился на сцене закостюмированный да начал уже играть, так не только публика, но даже мы, актеры, пришли в изумление и восторг!… Ну, – поверите ли? – точно он преобразился?! ну, ничего в нем не осталось Тарасовского: ярыга, чистая ярыга того времени, – и по виду, и по голосу, и по ухваткам!…
После первого спектакля, бывший тогда комендантом нашим, превосходный и умница человек, подполковник Маевский, – вечная ему память! – устроил для нас, актеров, и других офицеров и их семейств ужин, а затем танцы, продолжавшиеся до рассвета. – Так, вот, после этого ужина Маевский подошел к Шевченко, чокнулся с ним и правду сказал: «Богато тебя, Тарас Григорьевич, оделил Бог: и поэт-то ты, и живописец, и скульптор да еще, как оказывается, и актер… Жаль, голубчик мой, одного, – что не оделил он тебя счастьем!… – Ну, да Бог же не без милости, а казак не без счастья!»…
Третий спектакль заключался в двух водевилях, игранных уже одними нижними чинами, которые, право же, весьма недурно исполнили свои роли. Шевченко, по мысли которого и устроился этот спектакль, которого он был и душой, сам однако в нем не играл, но зато разутешил публику таким неожиданным сюрпризом, что она от восторга чуть не спятила с ума! – Во время антракта вдруг поднимается занавес; музыка начинает играть плясовой малороссийский мотив, а на сцене появляются Тарас, переодетый в малоросса, и молодой прапорщик Б., переодетый в малороссиянку, да как «ушкварять» украинского трепака, так просто отдай все, да и мало! – От криков bis да аплодисментов едва казарма не развалилась: ей-Богу!… Надивил тогда Тарас нас всех своим искусством в пляске! – Потом, как узнали за ним и этот секрет, то по вечеринкам частенько таки упрашивали его проплясать своего трепака, и когда он бывал в духе или немножко, как говориться, – «под шофе», то бывало, и плясывал, и певал…
– А Тарас-то частенько бывал «под шофе», как вы говорите, Егор Тимофеевич?…
– Ну!… часто не часто, а бывал таки. Да «под шофе», это что! – пустяки: тогда одни только песни, пляски, остроумные рассказы. – А вот худо, когда, бывало, он хватит уже через край. А и это, хотя, правда, редко, а случалось с ним последние, этак года два, три… – Раз, знаете, летом выхожу я часа в три ночи вздохнуть свежего воздуха. Только вдруг слышу пение. – Надел я шашку, взял с собою дежурного, да и пошел по направлению к офицерскому флигелю, откуда неслись голоса. – И что же, вы думаете, вижу? Четверо несут на плечах дверь, снятую с петлей, на которой лежат два человека, покрытые шинелью, а остальные идут по сторонам и поют: «Святый Боже. Святый крепкий!» – точно хоронят кого. – «Что это вы, гг., делаете?» – спрашиваю их. – «Да, вот, говорят, гулянка у нас была, на которой двое наших, Тарас да поручик Б., легли костьми, – ну, вот, мы их и разносим но домам»… – Само собою разумеется, на другой день всех их, рабов божьих, и тех, кто хоронил, и тех, кого хоронили, кого посадили на гауптвахту, кого нарядили на дежурство… А то другой раз поехали мы как-то большой компанией на охоту, на Лбище. Это будет верстах, этак, в 15-ти от крепости, на крутом берегу, откуда открываются великолепные виды на Каспий и на острова Каменный и Куломинский и где, бывало, кишмя-кишат дупеля, куропатки, рябчики, утки. Взяли, разумеется, с собою и Тараса, который, – как теперь вижу его! – был еще тогда одет в равендучном пальто, а на голове имел тростниковую шляпу с широкими полями, им же самим сплетенную на Мангишлаке. Всей охотой заправлял комендант, страстный и хороший охотник.
– Ну-с, приехали мы часа в 4 утра к развалинам какой-то старинной туркменской крепостцы; приказали здесь повару готовить нам обед; поверили по комендантским свои часы и разошлись в разные стороны охотиться, условившись к 12 ч. дня собраться к обеду. – Шевченко пошел однако не на охоту, которой вообще не любил, а на берег, неподалеку от крепостцы, чтобы рисовать морские виды. – К условленному часу собрались мы. Обед был уже готов.
– «А ну-ка, гг., – говорит комендант, – теперь можно кажется выпить и по чарочке!… подай ка, – говорит казаку, – водку-то!» – Приносит тот четыре бутылки, в которых была порученная ему водка, но только три из них уже совсем пустые, а в четвертой, много-много, на донышке рюмки с две, а сам, разумеется, и лыка не вяжет. – «А где же однако Шевченко, гг.?» – вспомнил кто-то из охотников. – Пошли искать его и находят на берегу: портфель с набросанным рисунком лежит подле, а сам он непробудно спит. – Оказалось, что он с козаком выпили четыре бутылки водки!… Смеху тут и шуткам не было конца; но мне, знаете ли, было и больно, и досадно за него: ну, пусть бы еще козак-то, простой, – необразованный человек… а он-то?!… Так, знаете, на арбе, в бесчувственном состоянии, привезли его в крепость. На другой день, сгоряча, я нарядил его не в очередь в караул. – Суток трое после того не говорил даже с ним; ну, а затем, призываю его к себе: – «Бога, – говорю, – ты не боишься, Тарас Григорьевич! Хотя бы малость себя же поберег! – Ведь, пред тобой еще целая жизнь!»
– Да на что мне эта жизнь? говорит, – кому она нужна?!… со свету бы поскорей!…
Ну-с, вот, таким то манером жили мы поживали да про крымскую войну читали, как, вдруг, точно гром с неба! – получаем известие о смерти Императора Николая Павловича. Пригорюнились таки мы все при этом, а очень, очень многие таки и сплакнули-с… ну, а потом, мало-по-малу, ободрились: новый царь, новые, значит, милости! Ободрился при этом и наш Тарас. Но проходит год, проходит коронация, получается и манифест, а про Тараса, как говорится, ни гугу! Запечалился он тогда, бедняга, так запечалился, что иногда, верите ли, я побаивался, как бы он и руку на себя не наложил?! Вот, в эту-то пору он и стал особенно попивать горькую; а до того когда-когда, разве уже в компании!… Часто в эту пору я и уговаривал, и утешал его, что «Бог де не без милости», так только, бывало, махнет рукой да скажет: «для всех, да только, видно, не для меня!»
По поздней осени 1856 г. отправился я в отпуск, в Уральск; женился там, а по весне 1857 г. опять вернулся в Ново-Петровск, где застал Тараса в добром здоровье и как будто немножечко ставшего подобрей. Получил он, изволите видеть, несколько писем от разных друзей и от какой-то даже графини, которые утешали его надеждою на скорый возврат до дому. Он сам мне и показывал эти письма…
Тут опять произошла смена рот: 4-ю отправили в Уральск, а мне велели принять прибывшую на ее место, 2-ю, куда я и перевел Шевченко, чего и он да и я сам хотел, чтобы уже, знаете, не расставаться нам. Так и прожили мы с ним до августа, когда, не помню уже какого числа, вдруг получается распоряжение: отправить рядового Шевченко в г. Уральск, а оттуда уволить со службы, возвратив в первобытное состояние. О радости его при этом не стану уже и говорить. Радовались за него многие, а уж особенно я, хотя мне было и очень грустно с ним расставаться: ведь, столько лет прожили вместе, делили столько горя и радости… да и хороший, сердечный, даровитый человек был Тарас, хотя, как верно заметил Маевский, судьба и оделила его всем, кроме счастья!… Крепко-крепко обнялся я на прощанье с Тарасом, провожая его в путь и усаживая на почтовую лодку, на которой он отправился в Уральск. Больше мы уже с ним, вечная ему память! не встречались.
«Киевская старина», 1889, №3
Сто пельменей
(Воспоминания Н. И. Усковой о Т. Г. Шевченко)
Наталья Ираклиевна Ускова с вдохновенным Кобзарем провела лишь первые годы своего детства и самолично немного удержала в памяти о событиях того счастливого, по ее заявлению, времени, когда Тарас Григорьевич был для нее другом – няней; но постоянно повторяемые рассказы и воспоминания ее родителей, которые прожили с Шевченко в Новопетровском укреплении последние пять лет его ссылки до самого его освобождения, много пополнили сведения, касающиеся той жизни поэта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11