https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/
Дрыхнул он, по-видимому, долго, судя по «экскурсии», которую удалось совершить: «Видел во сне Межигорского Спаса, Дзвонковую Криныцю и потом Выдубецкий монастырь. А потом Петербург и свою милую Академию. Сновидение имело на меня прекрасное влияние в продолжение всего дня…»
Заметим, что днем ранее, 17 июня 1857 года, выдающийся украинский поэт, преследуемый царским самодержавием, явился на свой любимый огород «в четвертом часу утра», чему в дневнике тоже имеется его собственноручное свидетельство. Явившись, он тут же завалился на бок и записал: «Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым дням под моею любимою вербою, и хоть бы на смех что-то шевельнулось в воображении. Таки совершенно ничего».
Болезненная фантазия истеричных школьных учительниц, никогда не служивших в армии, подарила нам образ поэта-страдальца, истязаемого садистами-офицерами. Действительность, однако, мало походила на это пугало, придуманное для устрашения двоечников.
Начнем с того, что у царского правительства не было задней мысли гноить Шевченко годами в звании рядового. Его сослали в солдаты «с правом выслуги», о чем почему-то стыдливо забывают на уроках литературы. Той же мерой отделывались непослушные сыновья, растратчики казенных денег и обыкновенные хулиганы. «Гусарского имени Вашего полку унтер-офицера из дворян Корсакова за неоднократное его пьянство и худое поведение написать в рядовые до поправления», – такими приговорами, как этот, подписанный знаменитым Кутузовым, пестрят судебные дела Российской империи. Неизвестно, исправился ли пьянчуга Корсаков. Зато толстовский Долохов из «Войны и мира», разжалованный в солдаты за купание полицейского в Неве, исправился и вновь вернулся в петербургские гостиные уже в офицерских эполетах.
То, что это было возможным и распространенным, доказывают даже биографии сослуживцев Шевченко. Например, среди офицеров Новопетровского укрепления числился артиллерийский штабс-капитан Мацей Мостовский. Этот поляк попал в плен к русским во время восстания 1830 года. В качестве наказания «восточные варвары», не расстреляли его, не сослали в Сибирь, а всего лишь определили рядовым, в свою армию, где он умудрился сделать карьеру похлеще, чем в родной Польше. Тарас Григорьевич любил зайти к Мостовскому пообедать и покалякать о жизни, но следовать его примеру и добросовестно тянуть лямку не торопился.
Конечно, можно упрекнуть отцов-командиров в том, что они не захотели проявить широту души и пойти навстречу талантливому народному самородку. Но нужно и честь знать. Сам Шевченко откровенно признавался в дневнике: «Я не только глубоко, даже и поверхностно не изучил ни одного ружейного приема». И это несмотря на хваленую николаевскую муштру, которой нас так любили пугать! Мыслимо ли было такому парню доверить командование другими?
А ведь поначалу с Тарасом Григорьевичем возились всерьез! Майор Мешков, сам выбившийся в офицеры из рядовых, лично обучал новобранца строевой подготовке и искренне расстраивался, что тот не проявляет должной сноровки. Шевченко откалывал фокусы почище бравого солдата Швейка – то разгуливал в белых замшевых перчатках не по форме, то отдавал честь, приподнимая бескозырку по-штатскому, как цилиндр.
Бедняга-майор как-то даже заметил Тарасу, что когда тот станет офицером, то не сможет даже в порядочную гостиную войти, если не выучится, как следует, вытягивать носок. «Меня, однако ж, это не задело за живое», – пишет поэт, напирая на свое «невозмутимое хохлацкое упрямство». Строевая наука, которую доблестно преодолели избалованные дворянские отпрыски Лермонтов и Фет, оказалась не по зубам гению из села Кириловка.
Саму же ссылку в солдаты можно расценивать только как мягчайшее наказание для государственного преступника.
Из Николая I слепили злобное, ограниченное пугало. Между тем, это был храбрый, не раз доказавший свое самообладание человек с чувством юмора и интересом к литературе. Именно он оплатил долги Пушкина и гоголевскую поездку в Италию, а во время крестьянского бунта мог лично выйти к толпе и криком: «На колени!» привести ее в летаргическую покорность.
Какого-то особого зуба на Шевченко у Николая не было. Более того! Знавший украинский язык император (еще великим князем во время поездки в Полтаву он попросил Котляревского подарить ему два экземпляра «Энеиды»), лично и с большим интересом буквально «проглотил» поэму «Сон», предоставленную ему Третьим отделением. По свидетельству Белинского, «читая пасквиль на себя, государь хохотал», а рассвирепел только дойдя «до пасквиля на императрицу». «Допустим, он имел причины быть недовольным мною, – заметил Николай, – но ее же за что?»
В какой-то мере царь был даже большим гуманистом, чем поэт. Пьяниц и дебоширов он определял в солдаты в надежде на исправление. Шевченко же о тех, с кем ему пришлось служить, отозвался в дневнике так: «Рабочий дом, тюрьма, кандалы, кнут и неисходимая Сибирь – вот место для этих безобразных животных, но никак не солдатские казармы, в которых и без них много всякой сволочи. А самое лучшее – предоставить их попечению нежных родителей, пускай спотешаются на старости лет своим собственным произведением. Разумеется до первого криминального поступка, а потом отдавать прямо в руки палача».
Можно только порадоваться, что Господь не поменял императора и рифмоплета местами – тогда бы Сибирь превратилась в самую густонаселенную провинцию Российской Империи.
Разделаться с армией можно было за несколько лет – беспорочная служба, унтер-офицерские нашивки, потом прапорщицкая звездочка и прошение об отставке. Офицеры, пишет Тарас княжне Репниной, «меня, спасибо им, все принимают, как товарища».
О николаевской армии любят рассказывать фантастические ужасы. Между тем, в Новопетровском укреплении Шевченко, хотя и жил в казарме, но, по протекции доктора, спал не на нарах, а на отдельной кровати. При построении всегда стоял в задней шеренге. На тяжелые работы его не посылали. Сослуживцы с иронией называли Тараса Григорьевича «привилегированным солдатом». Некоторое время он вместе с комендантом даже увлекался новым тогда делом – фотографией – и через своих друзей заказывал для этой экзотики различные приспособления.
Никто не отрицает, что, благодаря царской приписке на полях приговора, ему «строжайше» запретили писать и рисовать. Но никто не станет отрицать и того, как в России умели выполнять различные указания! Даже царские.
Рядовой Алексей Груновский, служивший в Новопетровском писарем, вспоминал о тяжелой участи Тараса Григорьевича так: «Хотя сначала ему и запрещали многое, но это недолго, года полтора, а потом все разрешили: и писать, и рисовать, и ездить на охоту». В том же духе вспоминал и капитан Косарев: «Когда было разрешено Шевченко писать и рисовать, тогда он со многих офицеров снимал портреты, в том числе и с меня»…
Рисовал портреты он за деньги и вообще открыл широкую торговлю произведениями живописи собственноручного изготовления. В этом ему деятельно помогал приятель – некий Бронислав Залесский, тоже выслужившийся в офицеры ссыльный поляк. «Продавал я их обычно в Оренбурге, но иногда шли даже на Украину», – писал Залесский о рисунках Шевченко. Делать это, конечно, приходилось конспиративно. Но чего не сделаешь ради друга?
В это трудно поверить, но иногда разгильдяйство в николаевской армии достигало фантастических размеров. К удивлению императора, оказалось, что первые три года Тарас Григорьевич прослужил… не принимая присяги. В суматохе, а, может, на радостях от того, что в Оренбург прибыла столичная знаменитость, об этом как-то забыли. А во время экспедиции на Аральское море Шевченко и вовсе одичал – оброс бородой, смушковой шапкой и какой-то свиткой. Начальство настолько смотрело на все его проделки сквозь пальцы, что командовавший фортом Раим добродушный подполковник Матвеев (тоже, кстати, из простых казаков!) простил Шевченко даже пьяную истерику, когда тот в глаза при других офицерах называл его «бурбоном», «палачом» и желал ему вместе со всей крепостью провалиться в бездну.
По возвращении из экспедиции Тарас и вовсе поселился на частной квартире в Оренбурге у своего друга, штабного офицера Оренбургского корпуса Карла Герна. Тут, по свидетельству Лазаревского, поэта просто «на руках носили». С военной формой он почти расстался. Летом носил парусиновый костюм. Зимой – драповое пальто. Бывал на приемах у самого оренбургского генерал-губернатора Обручева и, несмотря на «строжайшее» запрещение царя рисовать, написал портрет генеральской жены, которая вместе с мужем по семейному плюнула на всякие там царские строгости.
Такая жизнь под покровительством высоких особ могла бы продолжаться вечно, если бы в ее мирное течение не вмешался сам Шевченко. К жене капитана Герна стал клеиться переживавший период юношеской гиперсексуальности двадцатилетний прапорщик Николай Исаев – кстати, уроженец Полтавщины. Интимные встречи влюбленной пары глубоко взволновали чуждое зависти сердце поэта. Поведением госпожи Герн Шевченко возмущался до бешенства и грозил, что не даст ей «безнаказанно позорить честное имя уважаемого человека». Предусмотрительный друг Федор Лазаревский убеждал поэта не вмешиваться не в свое дело, но в том внезапно проснулся дух частного сыщика и никак не хотел успокаиваться.
В Страстную Пятницу 25 апреля 1850 года «детектив» Шевченко, гениально предвосхищая методы будущей полиции нравов, выследил неверную жену и ее ухажера и привел домой Карла Герна, после чего друзья, объединившись, храбро выставили прапорщика за порог.
По сути, это было стукачество, но ни один из биографов Кобзаря до сих пор не решился назвать вещи своими именами. Зато все они дружно называют доносчиком Исаева, подавшего на следующий день генералу Обручеву рапорт о том, что рядовой Шевченко нахально разлагается на царской службе и разлагает остальных, разгуливая по городу в цивильном прикиде и балуясь стишками, несмотря на императорский запрет.
По мне же, и Шевченко, и Исаев – вполне достойны друг друга. Стукач-самовольщик столкнулся со стукачом-законником и так треснулись лбами, что только искры посыпались!
Стиснутый дисциплиной Обручев был вынужден дать делу ход. Оно дошло до царя. Как ни странно, Николай I не стал сгонять на Шевченко злость! На докладе шефа жандармов император собственноручно приписал: «В этом более виновато его начальство, что допускало до сего». Тарас Григорьевич всего лишь отсидел на гауптвахте, сколько положено, и был отправлен в Новопетровское укрепление стоять в карауле и лежать под вербой.
Впрочем, что это был за караул, хорошо объясняют воспоминания хорунжего Савичева. Тарас как-то пригласил его с собой «на флагшток» скоротать вечернюю смену с восьми до двенадцати. Пост это был чисто символический – торчавшая над отвесным обрывом башенка, построенная дабы защищать часового от жары и стужи. Шевченко тут же засунул в нее ружье и уселся на заборчик. О чем они беседовали, хорунжий не помнит – «Наверное, ни о чем особенном», – пишет он. Но когда на гауптвахте пробило полночь, бравый солдат объявил, что на смену ему все-равно никто не придет и, прихватив ружье, отправился в казарму. «Тогда было время тихое и безопасное, – вспоминает Савичев, – поэтому некоторые суровые требования по службе, в укреплении были излишни».
Потом наступили времена еще тише и безопаснее. А с приездом в крепость нового коменданта Ускова рядовому Шевченко вообще разрешили нанимать вместо себя в караул других, обычных рядовых, лишенных дара поэтического слова и не имеющих для истории выдающейся духовной ценности. Этим он, без сомнения, способствовал становлению в Российской армии товарно-денежного оборота и замене в ней устаревших феодальных отношений на куда более прогрессивные капиталистические.
К тому же был старый проверенный способ налаживать отношения с ближайшим начальством. Шевченко открыл его еще зеленым новобранцем в Орской крепости: «Я купил очень много водки и весьма мало закуски, пригласил ротного командира и несколько офицеров на охоту и упоил их. С тех пор отношения наши сделались наилучшими, а когда угощение начинало забываться, я повторял его».
Можно было снова пустить этот прием в ход, но оказалось, что в Новопетровском в нем нет необходимости. Скучающие прапорщики сами набивались в собутыльники! Несчастный поэт просто изнемогал от такого неумеренного либерализма, жалуясь в дневнике: «Придется, во избежание гауптвахты с блохами и клопами, знакомиться со вновь прибывшими офицерами и в ожидании будущих благ пьянствовать с ними. Мрачная отвратительная перспектива!»
Обедал он теперь в доме коменданта крепости майора Ускова. прогуливался с его женой, а воевал в основном с курами, мешавшими спокойно спать на огороде. Этим подвигам имеется любопытное свидетельство в шевченковском дневнике: «Если б не проклятые курчата меня разбудили, я непременно бы увидел еще кого-нибудь из дорогих моих друзей. Счастлив ты, храбрый молодец, что не попался мне под руку, а то бы я оторвал смелую голову, чтобы ты знал, как клевать доброго человека, когда он спит и видит во сне такие отрадные, милые сердцу лица».
Простые солдаты принимали Шсвченка за родственника коменданта, отъедающегося на казенных харчах, а земляк поэта, рядовой Обеременко, даже признался: «Я сам бачу, що мы свои, та не знаю, як до вас прыступыты. Бо вы все то з офицерамы, то з ляхамы тощо. Як тут, думаю, до его пидийты. Може воно и сам якый-небудь лях, та так тилько ману пуска».
Тарасу Григорьевичу стоило большого труда убедить земляка, что он «ниякый не лях», после чего они сдружились и завели полезнейшую для здоровья привычку перекусывать отдельно от остальных в яру бараниной с водкой.
Как же так получилось, что мы упорно не обращаем внимания на все эти забавные подробности, помня только несчастного интеллигента, десять лет вышагивающего с ружьем на плацу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Заметим, что днем ранее, 17 июня 1857 года, выдающийся украинский поэт, преследуемый царским самодержавием, явился на свой любимый огород «в четвертом часу утра», чему в дневнике тоже имеется его собственноручное свидетельство. Явившись, он тут же завалился на бок и записал: «Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым дням под моею любимою вербою, и хоть бы на смех что-то шевельнулось в воображении. Таки совершенно ничего».
Болезненная фантазия истеричных школьных учительниц, никогда не служивших в армии, подарила нам образ поэта-страдальца, истязаемого садистами-офицерами. Действительность, однако, мало походила на это пугало, придуманное для устрашения двоечников.
Начнем с того, что у царского правительства не было задней мысли гноить Шевченко годами в звании рядового. Его сослали в солдаты «с правом выслуги», о чем почему-то стыдливо забывают на уроках литературы. Той же мерой отделывались непослушные сыновья, растратчики казенных денег и обыкновенные хулиганы. «Гусарского имени Вашего полку унтер-офицера из дворян Корсакова за неоднократное его пьянство и худое поведение написать в рядовые до поправления», – такими приговорами, как этот, подписанный знаменитым Кутузовым, пестрят судебные дела Российской империи. Неизвестно, исправился ли пьянчуга Корсаков. Зато толстовский Долохов из «Войны и мира», разжалованный в солдаты за купание полицейского в Неве, исправился и вновь вернулся в петербургские гостиные уже в офицерских эполетах.
То, что это было возможным и распространенным, доказывают даже биографии сослуживцев Шевченко. Например, среди офицеров Новопетровского укрепления числился артиллерийский штабс-капитан Мацей Мостовский. Этот поляк попал в плен к русским во время восстания 1830 года. В качестве наказания «восточные варвары», не расстреляли его, не сослали в Сибирь, а всего лишь определили рядовым, в свою армию, где он умудрился сделать карьеру похлеще, чем в родной Польше. Тарас Григорьевич любил зайти к Мостовскому пообедать и покалякать о жизни, но следовать его примеру и добросовестно тянуть лямку не торопился.
Конечно, можно упрекнуть отцов-командиров в том, что они не захотели проявить широту души и пойти навстречу талантливому народному самородку. Но нужно и честь знать. Сам Шевченко откровенно признавался в дневнике: «Я не только глубоко, даже и поверхностно не изучил ни одного ружейного приема». И это несмотря на хваленую николаевскую муштру, которой нас так любили пугать! Мыслимо ли было такому парню доверить командование другими?
А ведь поначалу с Тарасом Григорьевичем возились всерьез! Майор Мешков, сам выбившийся в офицеры из рядовых, лично обучал новобранца строевой подготовке и искренне расстраивался, что тот не проявляет должной сноровки. Шевченко откалывал фокусы почище бравого солдата Швейка – то разгуливал в белых замшевых перчатках не по форме, то отдавал честь, приподнимая бескозырку по-штатскому, как цилиндр.
Бедняга-майор как-то даже заметил Тарасу, что когда тот станет офицером, то не сможет даже в порядочную гостиную войти, если не выучится, как следует, вытягивать носок. «Меня, однако ж, это не задело за живое», – пишет поэт, напирая на свое «невозмутимое хохлацкое упрямство». Строевая наука, которую доблестно преодолели избалованные дворянские отпрыски Лермонтов и Фет, оказалась не по зубам гению из села Кириловка.
Саму же ссылку в солдаты можно расценивать только как мягчайшее наказание для государственного преступника.
Из Николая I слепили злобное, ограниченное пугало. Между тем, это был храбрый, не раз доказавший свое самообладание человек с чувством юмора и интересом к литературе. Именно он оплатил долги Пушкина и гоголевскую поездку в Италию, а во время крестьянского бунта мог лично выйти к толпе и криком: «На колени!» привести ее в летаргическую покорность.
Какого-то особого зуба на Шевченко у Николая не было. Более того! Знавший украинский язык император (еще великим князем во время поездки в Полтаву он попросил Котляревского подарить ему два экземпляра «Энеиды»), лично и с большим интересом буквально «проглотил» поэму «Сон», предоставленную ему Третьим отделением. По свидетельству Белинского, «читая пасквиль на себя, государь хохотал», а рассвирепел только дойдя «до пасквиля на императрицу». «Допустим, он имел причины быть недовольным мною, – заметил Николай, – но ее же за что?»
В какой-то мере царь был даже большим гуманистом, чем поэт. Пьяниц и дебоширов он определял в солдаты в надежде на исправление. Шевченко же о тех, с кем ему пришлось служить, отозвался в дневнике так: «Рабочий дом, тюрьма, кандалы, кнут и неисходимая Сибирь – вот место для этих безобразных животных, но никак не солдатские казармы, в которых и без них много всякой сволочи. А самое лучшее – предоставить их попечению нежных родителей, пускай спотешаются на старости лет своим собственным произведением. Разумеется до первого криминального поступка, а потом отдавать прямо в руки палача».
Можно только порадоваться, что Господь не поменял императора и рифмоплета местами – тогда бы Сибирь превратилась в самую густонаселенную провинцию Российской Империи.
Разделаться с армией можно было за несколько лет – беспорочная служба, унтер-офицерские нашивки, потом прапорщицкая звездочка и прошение об отставке. Офицеры, пишет Тарас княжне Репниной, «меня, спасибо им, все принимают, как товарища».
О николаевской армии любят рассказывать фантастические ужасы. Между тем, в Новопетровском укреплении Шевченко, хотя и жил в казарме, но, по протекции доктора, спал не на нарах, а на отдельной кровати. При построении всегда стоял в задней шеренге. На тяжелые работы его не посылали. Сослуживцы с иронией называли Тараса Григорьевича «привилегированным солдатом». Некоторое время он вместе с комендантом даже увлекался новым тогда делом – фотографией – и через своих друзей заказывал для этой экзотики различные приспособления.
Никто не отрицает, что, благодаря царской приписке на полях приговора, ему «строжайше» запретили писать и рисовать. Но никто не станет отрицать и того, как в России умели выполнять различные указания! Даже царские.
Рядовой Алексей Груновский, служивший в Новопетровском писарем, вспоминал о тяжелой участи Тараса Григорьевича так: «Хотя сначала ему и запрещали многое, но это недолго, года полтора, а потом все разрешили: и писать, и рисовать, и ездить на охоту». В том же духе вспоминал и капитан Косарев: «Когда было разрешено Шевченко писать и рисовать, тогда он со многих офицеров снимал портреты, в том числе и с меня»…
Рисовал портреты он за деньги и вообще открыл широкую торговлю произведениями живописи собственноручного изготовления. В этом ему деятельно помогал приятель – некий Бронислав Залесский, тоже выслужившийся в офицеры ссыльный поляк. «Продавал я их обычно в Оренбурге, но иногда шли даже на Украину», – писал Залесский о рисунках Шевченко. Делать это, конечно, приходилось конспиративно. Но чего не сделаешь ради друга?
В это трудно поверить, но иногда разгильдяйство в николаевской армии достигало фантастических размеров. К удивлению императора, оказалось, что первые три года Тарас Григорьевич прослужил… не принимая присяги. В суматохе, а, может, на радостях от того, что в Оренбург прибыла столичная знаменитость, об этом как-то забыли. А во время экспедиции на Аральское море Шевченко и вовсе одичал – оброс бородой, смушковой шапкой и какой-то свиткой. Начальство настолько смотрело на все его проделки сквозь пальцы, что командовавший фортом Раим добродушный подполковник Матвеев (тоже, кстати, из простых казаков!) простил Шевченко даже пьяную истерику, когда тот в глаза при других офицерах называл его «бурбоном», «палачом» и желал ему вместе со всей крепостью провалиться в бездну.
По возвращении из экспедиции Тарас и вовсе поселился на частной квартире в Оренбурге у своего друга, штабного офицера Оренбургского корпуса Карла Герна. Тут, по свидетельству Лазаревского, поэта просто «на руках носили». С военной формой он почти расстался. Летом носил парусиновый костюм. Зимой – драповое пальто. Бывал на приемах у самого оренбургского генерал-губернатора Обручева и, несмотря на «строжайшее» запрещение царя рисовать, написал портрет генеральской жены, которая вместе с мужем по семейному плюнула на всякие там царские строгости.
Такая жизнь под покровительством высоких особ могла бы продолжаться вечно, если бы в ее мирное течение не вмешался сам Шевченко. К жене капитана Герна стал клеиться переживавший период юношеской гиперсексуальности двадцатилетний прапорщик Николай Исаев – кстати, уроженец Полтавщины. Интимные встречи влюбленной пары глубоко взволновали чуждое зависти сердце поэта. Поведением госпожи Герн Шевченко возмущался до бешенства и грозил, что не даст ей «безнаказанно позорить честное имя уважаемого человека». Предусмотрительный друг Федор Лазаревский убеждал поэта не вмешиваться не в свое дело, но в том внезапно проснулся дух частного сыщика и никак не хотел успокаиваться.
В Страстную Пятницу 25 апреля 1850 года «детектив» Шевченко, гениально предвосхищая методы будущей полиции нравов, выследил неверную жену и ее ухажера и привел домой Карла Герна, после чего друзья, объединившись, храбро выставили прапорщика за порог.
По сути, это было стукачество, но ни один из биографов Кобзаря до сих пор не решился назвать вещи своими именами. Зато все они дружно называют доносчиком Исаева, подавшего на следующий день генералу Обручеву рапорт о том, что рядовой Шевченко нахально разлагается на царской службе и разлагает остальных, разгуливая по городу в цивильном прикиде и балуясь стишками, несмотря на императорский запрет.
По мне же, и Шевченко, и Исаев – вполне достойны друг друга. Стукач-самовольщик столкнулся со стукачом-законником и так треснулись лбами, что только искры посыпались!
Стиснутый дисциплиной Обручев был вынужден дать делу ход. Оно дошло до царя. Как ни странно, Николай I не стал сгонять на Шевченко злость! На докладе шефа жандармов император собственноручно приписал: «В этом более виновато его начальство, что допускало до сего». Тарас Григорьевич всего лишь отсидел на гауптвахте, сколько положено, и был отправлен в Новопетровское укрепление стоять в карауле и лежать под вербой.
Впрочем, что это был за караул, хорошо объясняют воспоминания хорунжего Савичева. Тарас как-то пригласил его с собой «на флагшток» скоротать вечернюю смену с восьми до двенадцати. Пост это был чисто символический – торчавшая над отвесным обрывом башенка, построенная дабы защищать часового от жары и стужи. Шевченко тут же засунул в нее ружье и уселся на заборчик. О чем они беседовали, хорунжий не помнит – «Наверное, ни о чем особенном», – пишет он. Но когда на гауптвахте пробило полночь, бравый солдат объявил, что на смену ему все-равно никто не придет и, прихватив ружье, отправился в казарму. «Тогда было время тихое и безопасное, – вспоминает Савичев, – поэтому некоторые суровые требования по службе, в укреплении были излишни».
Потом наступили времена еще тише и безопаснее. А с приездом в крепость нового коменданта Ускова рядовому Шевченко вообще разрешили нанимать вместо себя в караул других, обычных рядовых, лишенных дара поэтического слова и не имеющих для истории выдающейся духовной ценности. Этим он, без сомнения, способствовал становлению в Российской армии товарно-денежного оборота и замене в ней устаревших феодальных отношений на куда более прогрессивные капиталистические.
К тому же был старый проверенный способ налаживать отношения с ближайшим начальством. Шевченко открыл его еще зеленым новобранцем в Орской крепости: «Я купил очень много водки и весьма мало закуски, пригласил ротного командира и несколько офицеров на охоту и упоил их. С тех пор отношения наши сделались наилучшими, а когда угощение начинало забываться, я повторял его».
Можно было снова пустить этот прием в ход, но оказалось, что в Новопетровском в нем нет необходимости. Скучающие прапорщики сами набивались в собутыльники! Несчастный поэт просто изнемогал от такого неумеренного либерализма, жалуясь в дневнике: «Придется, во избежание гауптвахты с блохами и клопами, знакомиться со вновь прибывшими офицерами и в ожидании будущих благ пьянствовать с ними. Мрачная отвратительная перспектива!»
Обедал он теперь в доме коменданта крепости майора Ускова. прогуливался с его женой, а воевал в основном с курами, мешавшими спокойно спать на огороде. Этим подвигам имеется любопытное свидетельство в шевченковском дневнике: «Если б не проклятые курчата меня разбудили, я непременно бы увидел еще кого-нибудь из дорогих моих друзей. Счастлив ты, храбрый молодец, что не попался мне под руку, а то бы я оторвал смелую голову, чтобы ты знал, как клевать доброго человека, когда он спит и видит во сне такие отрадные, милые сердцу лица».
Простые солдаты принимали Шсвченка за родственника коменданта, отъедающегося на казенных харчах, а земляк поэта, рядовой Обеременко, даже признался: «Я сам бачу, що мы свои, та не знаю, як до вас прыступыты. Бо вы все то з офицерамы, то з ляхамы тощо. Як тут, думаю, до его пидийты. Може воно и сам якый-небудь лях, та так тилько ману пуска».
Тарасу Григорьевичу стоило большого труда убедить земляка, что он «ниякый не лях», после чего они сдружились и завели полезнейшую для здоровья привычку перекусывать отдельно от остальных в яру бараниной с водкой.
Как же так получилось, что мы упорно не обращаем внимания на все эти забавные подробности, помня только несчастного интеллигента, десять лет вышагивающего с ружьем на плацу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11