https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не по моральным соображениям, а просто потому, что считает всякую трату на спиртное бессмысленным расточительством. Не стала она пить и на этот раз.
– А ты пей, если хочешь, – добавила она с таким церемонным видом, что Джон расхохотался.
Они, как обычно, сидели над карьером, на заросшем травою холме – он назывался «Колени милой». Флора привалилась к большому белому валуну – ими был усеян весь холм, – а Джон растянулся у ее ног. В руках у Флоры была тетрадь с упражнениями, которые они сделали вместе, и она гоняла Джона по всему курсу. Бутылку он зажал между коленями и пил вино из крышечки термоса. Натянутость, возникшая было, когда Флора увидела бутылку, понемногу исчезла.
– Ты Вакх, – объявила она. – Как жаль, что мне некогда сплести тебе венок. Ты был бы такой симпатичный в венке из листьев!
– Ну, а ты будь нимфа, идет? – подхватил Джон. – Сбрось с себя все и будешь лесная нимфа! А я стану гоняться за тобою в березняке!
Мысль эта ужасно развеселила Джона, и он расхохотался. А Флора смутилась. Откашлявшись, заслонила лицо тетрадкой, но все равно, по низу шеи видно было, что она вся залилась краской. Джон осекся, ее смущение передалось ему. Ясно же, о чем она подумала. О том, что могло бы произойти между ними, поймай он ее в березняке, совершенно нагую…
Джон выпил еще. Ему вдруг стало так хорошо. Он сбросил куртку, расстегнул ворот рубашки, закатал рукава. Солнце слепило его, врывалось радужными вспышками под сощуренные веки, грело обнаженную шею и руки. Внутри тоже разливалось приятное тепло. Он вдруг словно впервые ощутил свое молодое тело: стал сгибать и разгибать ноги, подтягивать их к подбородку, потирать живот. Больше он не слушал Флору, гонявшую его по грамматике. Ей приходилось повторять каждый вопрос по два, а то и по три раза, прежде чем он улавливал, о чем идет речь.
В конце концов она возмутилась, отшвырнула тетрадь.
– Ты видно, перепил! – бросила она резко.
– Может быть. Ну и что?
Снова он мысленно отметил, что она нехороша собой. Особенно вот сейчас, когда брови у нее насуплены, глаза сощурены. Лицо неправильное, с выпирающими скулами. Несуразное в общем лицо. Вверху очень широкое, книзу сужается. Нос длинный, острый, глаза – в разноцветных крапинках, непомерно большие для такого худого лица, и всегда в них этот горячечный блеск. Чем-то она вдруг напомнила Джону мальчугана-коротышку, с которым он учился в школе: ребята почему-то прозвали его Сморчком и после уроков швыряли в него камнями. Такой запуганный, смешной, с писклявым голосом – все его вечно передразнивали. После школы большие мальчишки ловили Сморчка, говорили ему всякую похабщину и спрашивали, знает ли он, что это такое. А не то обрывали с его штанишек пуговицы. Вот и Флора такая же. Нелепое существо. Но есть в ней что-то возбуждающее. Как и в Сморчке – недаром больших ребят тянуло поизмываться над ним. Нет, что-то в ней есть такое, что вызывает острое желание куражиться над ней, мять, терзать.
Джон оглядел ее всю, с головы до ног. Самое привлекательное в ее внешности – кожа, такая нежная, гладкая, белая… На Флоре был черный свитер и юбка в черную и белую клетку, и, когда взгляд Джона упал ей на ноги, свежий ветерок вдруг взметнул юбку, заголив кусочек тела над чулком. Джон перекатился на живот и положил руки ей на бедра. Никогда он не позволял себе таких вольностей, но сейчас почему-то счел это совершенно естественным. Флора недоуменно отпрянула. А ему вдруг подумалось: то, что должно сейчас произойти между ними, и есть Самое Важное. Он схватил ее за плечи, хотел повалить на траву, но она бешено отбивалась. Ни один из них не проронил ни слова. Они просто сцепились, словно дикие звери: катались по траве, остервенело царапали друг друга. Флора полосовала ногтями его лицо, Джон – ее тело. И эта отчаянная схватка была для них чем-то неизбежным, словно оба с самого начала знали, что им от нее не уйти. Ни у Флоры, ни у Джона не вырвалось ни единого звука, покуда, вконец обессиленные, они не вытянулись на траве, тяжело дыша и глядя в медленно темнеющее небо.
Все лицо у Джона было исцарапано, местами до крови. Флора, прижав руки к животу, застонала от боли. Он толкнул ее коленом, чтобы заставить замолчать.
– Да ведь все уже, – выговорил он наконец. – Я тебя больше пальцем не трону.
Но она стонала не умолкая.
Солнце зашло, сгустились сумерки. По западному краю неба огромным кровоподтеком растеклось багрово-красное пятно.
Поднявшись с земли, Джон молча глядел на отблески воспаленного заката. Слева был университетский городок, и сквозь облака его листвы проступали огоньки – это искрился оживлением весенний субботний вечер. Вот-вот повсюду начнутся веселые вечеринки и танцы. Девушки в ярких, словно сотканных из цветов платьях, будут кружить по сверкающим полам танцевальных залов, за призрачными, в белых соцветьях кустами таволги будут шептаться и пересмеиваться парочки. Извечный и столь обычный праздник юности. А вот он и эта девушка ищут чего-то другого. Но чего же? Неустанно будут они возобновлять этот поиск неведомого – чего-то такого, что выходило бы за рамки обыденщины, до конца дней обречены они рыться в хаотическом нагромождении житейского хлама, пытаясь найти в нем то утраченное, единственно прекрасное, что и есть Самое Важное. И, быть может, всякий раз будет с ними повторяться сегодняшнее – неистовство и уродство желания, оборачивающегося слепой яростью…
И он подумал вслух:
– Ничего у нас нет, только сами себя дурачим.
Оторвавшись от созерцания смутной, дразнящей красоты вечернего городка, он глянул на распростертую у его ног Флору. Глаза ее были зажмурены, она часто и трудно дышала. Потное, перемазанное травою лицо ее казалось безобразным. В ней же нет ни малейшей женственности! И как он раньше не понял, что она – бесполая? Ведь в этом вся ее сущность. Ей нет места в этом мире, нет у нее ни пола, ни дома, ни норы, ни пристанища, где она могла бы укрыться и обрести покой – беглянка, которой некуда бежать. Другие на ее месте сумели бы как-нибудь приспособиться. Выбрать лучшее из того, что есть под рукой, – пусть это и совсем не то, что им нужно. Но только не Флора: приспособленчество любого рода – не для нее. В этой неумелости, неприспособленности – вся ее душевная чистота, А стало быть…
– Флора…
Он протянул ей руку, и во взгляде его была глубокая нежность. Флора уловила эту внезапную перемену настроения, взяла его руку, и он бережно помог ей подняться с земли.
Они стояли вдвоем в темноте, впервые не испытывая при этом неловкости и страха; взявшись за руки, грустно и понимающе смотрели друг другу в глаза, и каждый знал, что ничем не может помочь другому, разве только этим вот пониманием, и были они по-прежнему одиноки, каждый – сам по себе, но отныне уже не чужие…

Вверх и вниз

У миссис Флоры Гофорт были в Италии три виллы – разноцветные, как пасхальные яйца, они лепились на высоком мысу чуть севернее Амальфи; а так как она была одной из тех баснословно богатых старых американок, которые пользуются репутацией меценаток (зачастую только за то, что время от времени устраивают приемы, банкеты или балы где-нибудь на фешенебельных задворках мира искусства), к ней всеми правдами и неправдами пыталась пробиться целая толпа молодых людей – из тех, что летом прилетают из Штатов в Европу с двумя чемоданами, большим и маленьким, портативной машинкой или этюдником и туристским чеком в кармане, на котором не остается и сотни долларов к тому дню, когда они покидают Париж, – и по этой самой причине, а именно потому, что ее преследовала и осаждала толпа таких вот любителей летних вояжей, всех этих молодых дарований, не знающих счета деньгам, миссис Гофорт почла за лучшее не усовершенствовать наземных подступов к своей усадьбе на Дивина Костьера, где она отсиживалась, а оставить их в первозданном виде, так что они представляли смертельную опасность для всякого живого существа, не обладающего проворством и ловкостью горной козы.
При всем том миссис Гофорт пошел уже восьмой десяток, чем она была несколько обескуражена. Богатые старые дамы из ее окружения отправлялись к праотцам одна за другой, в том же бойком и резвом темпе, в каком вспыхивают друг за дружкой огни фейерверка на Четвертое июля, и тем летом ей просто необходимо было время от времени окружать себя блестящими молодыми людьми, чтобы забыть про все эти смерти, о которых она то и дело читала в парижском выпуске «Геральд трибюн» и в телеграммах из Штатов; вот почему она иногда посылала свой катер в близлежащие курортные места – на Капри или в Позитано, а изредка даже в Неаполь, чтобы отобрать там очередную партию гостей.
Но за Джимми Добайном миссис Гофорт не посылала – в последнее время она и не думала его приглашать; он проник в ее владения посуху, вскарабкавшись по крутой козьей тропе, и его появление возвестил Джулио, сынишка садовника: он просунул в чуть приоткрытую дверь ее спальни в белой вилле тощую книжицу с устрашающим словом «Стихи» на обложке и, запинаясь, объяснил на ломаном английском языке:
– Одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это!
Вот уже несколько дней ее крупная старая голова, похожая на подсолнух, так и клонилась на своем стебле под бременем подступающей скуки, и потому миссис Гофорт, хорошенько подумав, ответила на таком же ломаном языке:
– Приводить мужчина на терраса, чтобы я посмотреть.
Когда Джулио скрылся, она достала немецкий полевой бинокль и подкралась к окну, чтобы взглянуть на непрошеного гостя, пробравшегося в ее владения с помощью тактики троянского коня. Вскоре он появился: молодой человек в коротких кожаных брючках, с рюкзаком за плечами, где было все его достояние, включая четыре экземпляра той самой книжечки, которую он вместо визитной карточки передал хозяйке дома, надеясь, что она предложит ему погостить. Джулио вывел его на террасу и ушел. Джимми Добайн стоял, испуганно помаргивая под яростными лучами полуденного солнца и озираясь по сторонам в поисках миссис Гофорт, но увидел лишь авиарий со множеством яркоперых пичужек, бассейн с разноцветными рыбками, верещавшую обезьяну, почему-то прикованную к угловому столбику низкой балюстрады, да ниспадавшие отовсюду каскады багряных бугенвиллей.
– Миссис Гофорт? – неуверенно позвал он.
Ответа не последовало; лишь громко верещала обезьянка. Так как смотреть особенно было не на что, Джимми стал разглядывать обезьянку: не иначе как ее посадили на цепь за какую-нибудь провинность, додумал он. Около столбика стояла миска с огрызками фруктов, но воды ей не дали, и цепь была короткая – чтобы она не могла спрятаться в тень. Бассейн с рыбками был совсем близко, и обезьянка натягивала цепь до отказа, но добраться до воды не могла. Не раздумывая, в безотчетном порыве, Джимми схватил миску, зачерпнул из бассейна воды и поставил на террасе – так, чтобы обезьянка могла до нее дотянуться. Она сразу же ринулась к миске и стала пить с такой неистовой жадностью, что Джимми расхохотался.
– Синьор!
На террасе снова стоял сынишка садовника. Кивком головы он показал в дальний угол террасы и бросил:
– Ходить туда!
Джимми последовал за ним и очутился в одной из спален розовой виллы.
Итак, он был «допущен» – по крайней мере, временно. Едва Джулио вышел, Джимми, потный и грязный, повалился на постель и, часто моргая, стал смотреть на рисованных купидонов, резвившихся на небесно-голубом потолке.
Усталость его была так велика, что пересилила даже голод. Он заснул почти сразу и проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня.
В день его прихода, после сиесты, миссис Гофорт побывала в розовой вилле, чтобы украдкой взглянуть на незваного гостя. Он спал, так и не сбросив кожаных брючек, и его рюкзак валялся на полу, возле кровати.
Открыв рюкзак, она стала обшаривать его, тщательно, но бесшумно, впору опытному грабителю, и наконец обнаружила то, что искала: паспорт, завернутый в ворох выстиранных, но не глаженых рубашек. Прежде всего она посмотрела год и месяц рождения. Сентябрь двадцать второго. Значит, она не ошиблась, он действительно куда старше, чем выглядит. Несколько раз она проговорила: «Привет, привет» – ровным невыразительным голосом, как попугай, – просто чтобы проверить, насколько крепко он спит, – но он по-прежнему спал как убитый, и она включила лампочку на ночном столике, чтобы как следует его разглядеть. Потом пригнулась к его полураскрытому рту и потянула носом – нет ли дурного запаха и не разит ли спиртным, как это порою бывает у молодых поэтов, когда они уже не слишком молоды. Дыхание было чистое, но миссис Гофорт подумалось, что веки его, словно натертые лепестком бугенвиллеи, покраснели не только от усталости после подъема по крутой, едва проходимой горной тропе.
В общем и целом миссис Гофорт осталась, пожалуй, довольна осмотром самочинно явившегося гостя, но все-таки позвонила приятельнице на Капри, чтобы узнать поточнее, что у него за прошлое и на каком он счету сейчас.
Эта приятельница с Капри знавала Джимми в лучшую пору – в сороковых годах – и смогла дать миссис Гофорт кое-какие сведения. Вот что она рассказала: его открыла в сороковом году на лыжной станции в Неваде дама их возраста и круга, как раз одна из тех богатых старых американок, что незадолго перед тем отправилась к праотцам. Она увезла его в Нью-Йорк, и в скором времени ее стараниями он стал сверкающей звездой уик-эндов в Коннектикуте и на Лонг-Айленде – всех этих званых вечеров с балетным дивертисментом, банкетов и тому подобное. А так как он являл собой причудливое сочетание инструктора по лыжам и поэта, то дама эта, та самая, что вывела его в свет, напечатала сборник его стихов – в одном из тех малюсеньких издательств, которые кто-то удачно окрестил «утехой славолюбца». Книга, однако, произвела сенсацию, и как поэта его приняли всерьез, но с той поры стихи почему-то больше не появлялись. До конца сороковых годов он питался былою славой, но в последнее время у него все пошло вперекос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я