https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:
— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!
— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.
Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.
— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.
— И у него был довольный вид?
При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.
— Я знаю дорогу. Пошли!
Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.
— Какой неожиданный успех! Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?
— Мы это узнаем через два года… Сюда. Я постучал.
— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.
Я толкнул дверь и остолбенел.
— Святый Боже! — пролепетал аббат.
Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.
— Он себя убил! — сказал я и подобрал с полу, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Бы мне противны».
— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.
Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно! Аббат встал.
— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.
Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент. На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.
— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?
— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.
— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?
— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам там и любопытствующим. Большая часть людей разошлись. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.
— Но… какая причина?
— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…
Он пресек мои сетования резким движением руки.
— Ну а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?
— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.
Префект стукнул кулаком по столу.
— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…
— Извините, но…
— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!… Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?
Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел.
— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!
Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.
— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…
— Само собой, она есть.
— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?
— Говорите… говорите!
— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.
Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:
— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.
Префект с трудом сдерживался.
— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки, — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!
Я попытался было вставить слово, но безуспешно.
— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека.
— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и незачем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.
Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.
— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще не известно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…
— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?
— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.
— Нерис — это голова, не так ли?
— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека, и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.
— И что вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.
Поразмыслив, префект передернул плечами.
— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.
Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи. В противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.
Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.
— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.
— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.
— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.
— Полноте! Вы не должны так думать.
— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.
Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…
— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.
— Но почему? — спросил я.
— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.
Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.
— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?
Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и притом мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.
Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.
— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?
— Да.
— Какие чувства питали к нему эти сообщники?
— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.
— Даже те, кто знал его лично?
— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.
— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?
Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.
— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.
— Но практически это было возможно?
— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.
— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!
— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.
Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.
— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.
— И у него был довольный вид?
При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.
— Я знаю дорогу. Пошли!
Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.
— Какой неожиданный успех! Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?
— Мы это узнаем через два года… Сюда. Я постучал.
— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.
Я толкнул дверь и остолбенел.
— Святый Боже! — пролепетал аббат.
Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.
— Он себя убил! — сказал я и подобрал с полу, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Бы мне противны».
— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.
Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно! Аббат встал.
— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.
Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент. На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.
— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?
— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.
— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?
— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам там и любопытствующим. Большая часть людей разошлись. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.
— Но… какая причина?
— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…
Он пресек мои сетования резким движением руки.
— Ну а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?
— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.
Префект стукнул кулаком по столу.
— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…
— Извините, но…
— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!… Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?
Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел.
— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!
Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.
— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…
— Само собой, она есть.
— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?
— Говорите… говорите!
— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.
Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:
— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.
Префект с трудом сдерживался.
— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки, — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!
Я попытался было вставить слово, но безуспешно.
— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека.
— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и незачем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.
Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.
— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще не известно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…
— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?
— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.
— Нерис — это голова, не так ли?
— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека, и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.
— И что вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.
Поразмыслив, префект передернул плечами.
— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.
Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи. В противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.
Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.
— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.
— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.
— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.
— Полноте! Вы не должны так думать.
— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.
Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…
— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.
— Но почему? — спросил я.
— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.
Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.
— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?
Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и притом мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.
Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.
— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?
— Да.
— Какие чувства питали к нему эти сообщники?
— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.
— Даже те, кто знал его лично?
— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.
— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?
Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.
— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.
— Но практически это было возможно?
— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.
— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22